Текст книги "Александр и Любовь"
Автор книги: Александр Сеничев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Часть вторая. Необъясниха.
Явление антагониста
«Необъясниха» – так обозвал Андрей Белый вставленную им в трехтомник своих воспоминаний главу о любовной горячке в отношении некой «Щ». Великий конспиратор! Загадочней было бы, разве, «Ы» – чтоб уж действительно никто не догадался.
Правда, он то и дело проговаривается, и «Щ» у него то тут, то там превращается в хорошо нам теперь известную «Л.Д.». Ну, так ведь – символисты, какие к ним могут быть претензии? У него, у Белого, и проза-то – никакая не проза даже, а -«симфонии». Да и Андрей он не больше нашего с вами. Поэтому позволим себе называть его здесь просто Борей -именем, которым папа с мамой нарекли, и под которым он проходит через всю трагифарсовую коллизию, приключившуюся между ним и Блоками. История знакомства и последовавшей за ним долгой «дружбы-вражды» этих двух приметнейших персонажей Серебряного века довольно широко известна. И мы позволим себе, разве что, тезисно освежить ее в вашей памяти. Хотя идти, как всегда, придется очень издалека.
Петербуржец Блок родился как российский поэт в Москве. В доме Михаила Сергеевича Соловьева – младшего брата популярнейшего в те годы поэта и мыслителя Владимира Соловьева, который, в свою очередь, будет помянут чуть ниже и не самым добрым словом. Жена же Михаила Сергеевича – Ольга Михайловна, прозванная самим Фетом «поклонницей и жрицей красоты» – приходилась двоюродной сестрой матери Блока и проявляла откровенный интерес к творчеству Саши. Именно ей послал Саша по совету мамы подборку своих стихов, не преминув посвятить парочку непосредственно Ольге Михайловне.
Во многом благодаря усилию и посредничеству именно этой супружеской четы, имевшей внушительный авторитет в тогдашней литературной Москве, первые стихи нашего героя появились в 1903 году в печати. Это из дома Соловьевых пошли волны, так или иначе заставившие переменить отношение к имени Блока и в его родном Петербурге. Протекция Саше стала последним добрым делом в недолгой жизни сих замечательных супругов. 16 января, не перенеся скоротечного воспаления легких, Михаил Сергеевич умер. Закрыв ему глаза, Ольга Михайловны вышла в соседнюю комнату и застрелилась.
Ровно через два месяца после их похорон в Питере вышла в свет лиловая книжка «Нового пути» с десятью стихотворениями Блока. Свою очередь ему любезно уступила сама Гиппиус – буквально выпросив подборку «не декадентских, а мистических, какие у вас есть». Уступила – только чтобы опередить Брюсова, тоже успевшего уже положить загребущий редакторский глаз на юное дарование. Хотя всего за неделю до этого Валерий Яковлевич писал одному из коллег: «Блока знаю. Он – не поэт».
Однако тоже положил в апрельский нумер «Северных цветов» еще один десяток блоковских «пьес» изобретя для них общий пышный заголовок «Стихи о Прекрасной Даме». И – пошло-поехало.
Правда, совсем не то, на что рассчитывал бенефициант.
«Газетчики глумились над ним как над спятившим с ума декадентом», – вспоминал о тех неделях К.И.Чуковский. Чтобы составить общее представление о реакции критики на явление нового поэта, вспомним лишь один факт. В некоем уважаемом журнале было помещено преоскорбительного тона объявление – 100 рублей предлагалось всякому из читателей, кто умудрится перевести на общепринятый язык стихотворение Александра Блока «Ты так светла.». Для автора также любезно не делалось исключения.
Принято считать, что эти нападки изощрявшихся друг перед другом бумагомарак поэта ничуть не ранили – он уже верил в свою правду. Тем более, что в вере этой его горячо укрепляли мама, любимая тетушка Марья Александровна и пока еще невеста – Люба.
Плюс стодневной давности лучший друг Боря.
Дружбе этой к тому моменту и впрямь едва стукнуло три месяца. А «додружбы» было и того меньше.
Со стихами Блока Белый познакомился заочно, в конце прошлого года в доме у всё тех же Соловьевых, с сыном которых Сережей был предельно накоротке. А уже в первую неделю 1903-го Саша с Борей наперегонки обменялись первыми письмами. Безо всякого преувеличения – наперегонки: Блок услышал о готовящемся письме Белого к нему и моментально послал свое – на опережение (к слову: это случилось на другой день после визита в дом Менделеевых с предложением себя в качестве жениха).
Эти письма «встретились», скорее всего, где-нибудь в Бологом, каковой факт Белый впоследствии истолковал исключительно как мистическое предназначение. Оба письма были полны взаимных расшаркиваний, клятв и заверений. Блок называл статью Белого «Формы искусства» гениальной, откровением, которого он давно ждал, и призывал его к жизненному подвигу: «На Вас вся надежда». Белый в свой черед венчал Блока царствием на поэзию: «Вы точно рукоположены Лермонтовым, Фетом, Соловьевым, продолжаете их путь, освещаете, вскрываете их мысли». И вообще – поэзия Блока «заслонила» от Белого «почти всю русскую поэзию». Всё: два одиночества встретились. Знаменитая «дружба-вражда» началась.
Странная это была дружба. Потому хотя бы, что невозможно представить себе большее несоответствие человеческих натур. Пушкинские «вода и камень, стихи и проза, лед и пламень» – точно с них писались. Блок – само воплощение сдержанности, умевший при всей своей неслыханной любезности глубокомысленно промолчать в знак согласия. С людьми сходился неохотно, даже туго. Белый же напротив – весь порыв и суета, говорун, непоседа, не способный ни на секунду отрешиться от нервной жестикуляции и обрести неподвижность. Для него первый же встречный становился долгожданной мишенью для общения. Неспроста ведь так хорошо знавшая обоих Гиппиус констатировала: Белого трудно было звать иначе как Борей -назвать же Блока Сашей никому и в голову прийти не могло. В августе в шаферы к невесте Блок приглашал, разумеется, Белого. Считается, что лишь внезапная кончина отца (на деле это оказалось предлогом) не позволила Боре выполнить сию почетную обязанность. Таким образом, первая их встреча отсрочилась еще на полгода, когда в январе 1904-го Блок с молодой женой пожаловал в Москву.
С вокзала – прямиком к Боре. Тот вспоминал, как впервые увидел в передней этого статного молодого человека с молодой нарядной дамой: «Все в нем было хорошего тона. вид его был визитный; супруга поэта, одетая с чуть подчеркнутой чопорностью. Александр Александрович с Любовью Дмитриевной составляли прекрасную пару: веселые, молодые, распространяющие запах духов.»
Вряд ли в тот момент он мог хотя бы предположить, сколько сил и страсти положит на то, чтобы попытаться разбить эту «прекрасную пару»...
Год первый
Долгожданный двухнедельный визит Блоков в древнюю столицу был поистине триумфальным.
Исполненные гостеприимства Боря с Сережей сразу же берут молодых в оборот и таскают их по Москве разве что не все 24 часа в сутки. Прогулки по городу и за город бесконечны – Воробьевы горы, Новодевичий монастырь, панихида на могилах всех Соловьевых, нескончаемые визиты, обеды у их знакомых и в «Славянском базаре», хождение на поклон к архиепископу Антонию, в Художественный театр.
Иногда, нагулявшись и валясь с ног, они обедают своей тесной компанией по-домашнему – на Спиридоновке, где молодых Блоков любезно поселили в пустовавшей уютной квартирке одного из хороших друзей – в каких-то двух шагах от Большого Вознесенья. Того самого, где Пушкин подвел к аналою Наталью Николаевну. Чудная пора, чудная компания, чудные обеды. Любовь Дмитриевна с удовольствием вживается в образ хозяйки, разливает «великолепный борщ». Блок бегает в лавочку за пивом и сардинками. Разговоры, веселье, молодость.
Но гвоздем того памятного анабасиса была, конечно, презентация Блоков декадентскому Парнасу. Обе недели богемная Москва собиралась исключительно «на Блоков». А недели у символистской братии, надо отметить, были расписаны предельно практично. По воскресеньям встречались у Белого в кружке его «аргонавтов» (от названия Бориного стихотворения «Арго»). Вторники проводили у Бальмонта. По средам принимал Брюсов – в отцовском старокупеческом доме на Цветном бульваре. Четверги же с пятницами оставались за «Скорпионом» с «Грифом» – двумя ведущими символистскими изданиями. Успех Блоков был неописуем.
Дамы шептались: «Блок – прелесть какой!». Мужчины – . Об их реакции мы читаем в письме самого Блока матери: «Кучка людей в черных сюртуках ахают, вскакивают со стульев, кричат, что я первый в России поэт».
Но даже это было ничто в сравнении с ажиотажем вокруг его Любы. Едва завидев ее, не пропускавший вообще ни единой юбки Бальмонт в минуту разродился стихами:
Я сидел с тобою рядом,
Ты была вся в белом.
Я тебя касался взглядом -
Жадным, но несмелым.
На правах, да и по обязанности принимающей стороны Соловьев с Белым окружают Любовь Дмитриевну непривычным для нее прежде вниманием.
«Молчаливость, скромность, простота и изящество Любови Дмитриевны всех очаровали, – вспоминал Соловьев, -Белый дарил ей розы, я – лилии».
Ох, Любовь Дмитриевна, Любовь Дмитриевна! Знали бы Вы, сколько еще будет этих лилий с розами.
В узком кругу «аргонавтов» всё много проще, чем во «взрослых» салонах. Здесь Блок вообще – бог. Но здесь же предметом обсуждения становится почему-то даже частная жизнь божества. Перепевая Гиппиус, все бессовестно задаются одним и тем же вопросом: кто для Блока невеста? Коль Беатриче – на Беатриче не женятся; коли просто девушка, то свадьба на просто девушке – измена пути. Оказывается, союз Блоков – никак не их личное. Он – святое, он – хоругвь. Ему поклоняются как хоругви, но и треплют как портянку. Более прочих усердствует экзальтированный Сережа Соловьев. Он демонстративно не снимает сюртука, украшенного цветами с их свадьбы.
Вскоре выяснится, что и эти цветы – еще цветочки.
Столь бесцеремонное вторжение в запретное начинает понемногу бесить вежливого Блока. Он пытается уклониться от непрошенного амикошонства, которым грешит большинство «аргонавтов». Позже Белый признает: а ведь прав был Блок, запечатлев потом многое из увиденного в те дни в Москве в своем «Балаганчике»!
Ах, как много позже поймет он, что устроенная им с Соловьевым шумиха вокруг гостей не только не упрочила дружеских уз, но и слегка – пока еще только слегка, но фактически сразу же – отдалила их с Блоком друг от друга. Они носились с «герольдом религиозной революции», а это был просто 23-летний поэт. Мистик, но не такой, какими были все они – мистик, на дух не переносивший нецеломудренной мистической болтовни.
И чем дальше, тем сильнее ему не терпится вернуться домой.
Впрочем, нелепо было бы винить во всем одного Белого. Хотя бы потому, что сам Блок не счел нужным вовремя остановить всю эту вакханалию. Внутренне противясь ей, внешним образом он молча принял ухаживания декадентской Москвы. Редкий из современников не вспоминал позже об этой особенности блоковского характера – об этом его последовательном нежелании четко и внятно говорить о своих предпочтениях и нетерпимостях.
И эта предательская черточка натуры сыграет с ним в жизни еще не одну злую шутку. А пока – трещина. Чуть приметная, неопасная вроде бы даже. О которой, конечно же, никто еще и не думает. Но она уже есть. Трещинка...
За день до начала русско-японской войны уставшие Блоки возвращаются в родной Петербург. Но московские встречи еще добрых пару месяцев отрыгиваются у поэта нескончаемой чередой действительно нездоровых видений. Во всяком случае, именно мистикой называет он сам всё с ними происходящее. Как то: они с Любой вдруг сталкиваются в конке с чертом («и, что всего ужасней – лицом к лицу»).
Или: на лестнице внезапно тухнет сразу всё электричество, и Блок идет через это «дьявольское препятствие» к почтовому ящику ощупью «с напряженными нервами».
Именно в этот период «тусклых улиц очерк сонный» становится постоянным спутником Блока. Именно теперь он начинает надолго уходить куда-то. И за этим Куда-то всё отчетливее проглядывает недоброе От Кого-то. О нет – конечно же, нет, до настоящего взаимоотчуждения еще далеко, но Люба уже чувствует, уже тревожится: Саша не с ней. Мы не знаем, стало ли это тою же весной темой их специального разбирательства, но уже в апреле – непривычно рано – супруги перебираются в Шахматово, где Блок сейчас же с головою уходит в хозяйство.
Его письма к матери пестрят подробностями сельского быта. Как доехали, как благополучно выглядят лошади, какой великолепной ветчиной накормила их скотница Дарья. Он пишет о неудачном заграждении пруда, о загубленном цветнике, чистке сада, о борове «с умным и спокойным выражением лица», о телках, петухах, курах, гусях и индюках, вновь о лошадях, о необходимости пригласить землемера, о покупке быка, пахоте, заготовке льна и дров. О «шестнадцати розовых поросятах» в первом только письме он упоминает семь – семь раз! А во втором еще и уточняет: «поросят четырнадцать, а не шестнадцать».
В этих письмах нет лишь одного живого существа -
Любы.
И где Люба?
Да тут, рядом. Супруги заняты обустройством жилья. Обосновались во флигельке, что на самом въезде в усадьбу.
В старом бабушкином сундуке отыскали пестрые ситцы, бумажные веера, старинные шали – все пригодилось для убранства комнат.
Переписка с Белым по-прежнему интенсивна и полна всяческих заверений в преданности. Но «различие темпераментов» (формулировка Блока) все приметней. Тем приметней, чем ближе дата приезда в Шахматово москвичей. Сам пригласивший их по зиме Блок теперь уже не хотел этой встречи.
Во всяком случае, ему не понравилось присланное давеча фото, где усатые и напыщенные Сережа с Борей сидят за столиком, на котором рядом с Библией водружены портреты их кумиров – Вл. Соловьева и Любови Дмитриевны.
Белый пожаловал в Шахматово в начале июля. Соловьев подтянулся чуть позже. Также прибывшие к месту своей привычной летней дислокации ранее обычного сестры Бекетовы встретили гостей совершенно растерянно. Пригласили в гостиную. Сидели, вели вежливую беседу. Потом позвали в сад, куда вскоре явились и остальные дачники – Кублицкий с братом и матушкой Софьей Андреевной.
И тут все заметили возвращавшихся с прогулки Блоков.
Любочка – рослая, розовощекая, уже не тонкая петербурженка, а молодая ядреная бабенка, кровь с молоком, – шла в сарафане, в платочке пестром по-на самые брови. Блок – широкоплечий, с погрубевшим обветренным лицом, в просторной белой рубахе, расшитой по подолу темно-красными лебедями, в смазных сапогах – не Фет, поющий о соловьях, но этакий здоровяк-хозяин Шеншин (Борина оценка).
Атмосфера сразу же сложилась тяжеловатая. С первых же часов. Это была Москва-наоборот. Чинные родственники Блока за разглагольствованиями декадентов держались отчужденно. Неугомонный самозваный затейник Сережа вносил немало наигранного оживления, донимал шаржами на каких-то тут же выдумываемых им философов XXII века, ожесточенно спорящих о том, а существовала ли секта блоковцев вообще, и главное – кем была таинственная Л.Д.М. – живой женщиной или мифическим персонажем? При этом сама Люба была, пожалуй, единственной, кому эта выспренняя игра не казалась моветоном. Блок держался безукоризненно гостеприимно, но быть радушным не получалось: обстановка определенно раздражала его: друзья не умолкали, он только слушал. Без всяких видимых причин между ним с Белым начали возникать «минуты неловкости», когда они старались не оставаться с глазу на глаз. Когда же молчание становилось многозначительней допустимого, Блок вдруг пытался объясниться – уводил Борю в поле и с бог весть откуда бравшимся жаром твердил: «Ты же напрасно так думаешь, вовсе не мистик я, не понимаю я мистики» -«Бывают минуты сомнения» – отбрехивался (а по-другому и не назовешь) Белый.
На чем, собственно, в то лето и расстались. Откланиваясь, Боря настойчиво зазывал навестить его в усадьбе Серебряный Колодезь. Из Москвы уже они с Сережей отписались, что возжигают ладан перед изображением мадонны – «чтобы освятить символ зорь, освещенный шахматовскими днями» («свят»-«свет» – ох уж этот Серебряный век).
Перед ликом не той ли самой мадонны – с присланной фотографии жгли наши мистики свой ладан, пока Блок изводился в поисках вежливого уклонения от ответного визита?
Итоговую для нас черту под этим летом подведет тетушка Марья Андреевна: «Сашура – злой, грубый, непримиримый, тяжелый; его дурные черты вырастают, а хорошие глохнут. Он – удивительный поэт, но злоба, деспотизм, жестокость его ужасны. И при этом полное нежелание сдерживаться и стать лучше. Упорно говорит, что это не нужно, и что гибель лучше всего.». И столь нелестное замечание тетки по адресу любимого племянника дает нам право воспроизвести и продолжение ее тирады – насчет снохи: «. за год жизни с Любой произошла страшная перемена к худшему. Она не делает его ни счастливее, ни лучше. Наоборот. Она -недобрая, самолюбивая, она необузданная». Разумеется, тетушка субъективна. Она глядит на Любу бекетовским глазом. Но кто сказал, что этот ракурс для нас лишний? Сама Люба, что ли, должна сообщить нам в «Былях-небылицах»: ох, друзья мои, и необузданная же, самолюбивая, и недобрая была я в то лето?! Или как?..
О том, что происходило все это время между Сашей и Любой, известно немного. Вот, разве в дневнике у той же тети Мани в ноябре любопытный пассажик: «Пришел Сашура, до того мрачный, что Люба еще стала печальнее. Должно быть, дома у них совсем плохо».
«Совсем плохо» – не больше, но и не меньше.
Можно, конечно, предположить, что Сашура мрачнеет под впечатлением настроений на улицах революционизировавшегося Петербурга, а Люба не приемлет этакой впечатлительности молодого супруга и печальнеет в ответ? Конечно, можно. Но верится в это с трудом.
Тем более что тут же тетушка сообщает и каких-то невероятно неистовых сценах Любиной ревности – по поводу Гиппиус и некой Кины. Кто есть эта самая Кина – до сих пор никем не прояснено. А вот кто такая Зинаида Николаевна -мы знаем прекрасно. И прекрасно же знаем теперь, что ревновать Сашуру к ней было так же смешно, как и саму Гиппиус к Сашуре. Нет. Разгадка напряга кажется нам очевидной: Люба приезда Белого ждала, Саша – нет.
Год другой: бедная Люба
И вот – тревожный январь 1905-го. Так уж вышло, что Боря прибыл в Петербург в воскресенье, вошедшее в анналы под названием «кровавое». И сразу же поспешил туда, где всё это время находилось его пылкое сердце. Но квартира №13 – при кажущемся спокойствии ее обитателей – жила в этот день исключительно происходящим за окнами. Вот – пошли, вот -стреляют, вот – кучи убитых...
Блок поминутно вставал (что в любом другом случае – не блоковском – означало бы «вскакивал»), ходил вдоль комнаты в своей просторной черной блузе, знакомой нам нынче по целому ряду его фотоизображений (эта блуза – ноу-хау артистичной Любови Дмитриевны), курил неизменную папиросу, надолго замерев у окна. Белый явился к нему с целым ворохом впечатлений и вопросов, признаний и недоумений, накопившихся за время разлуки, но ни о чем неземном говорить теперь они не могли – «события заслонили слова».
Не солоно хлебавши, гость подался к Мережковским. У тех происходило, по сути, примерно то же: Зинаида, возлежа на любимой кушетке, попыхивала своей вечной «пахитоской», Мережковский чадил гаванской сигарой, третий-нелишний Философов цедил что-то сквозь зубы. И – разговоры, разговоры, разговоры.
Без малого месяц Белый мотается между двумя этими домами. Мережковские возмущены и даже ревнуют его к Блоку: «Да что же вы там делаете? Сидите и молчите?» -«Сидим и молчим».
В эти дни Блок действительно неразговорчивее обычного. Лишь изредка берет Борю за локоть: «Пойдем. Я покажу тебе переулочки.».
И они ходят, ходят – все так же молчком. А вечером у Мережковских очередной допрос с пристрастием: «Что вы делали с Блоком?» – «Гуляли.» – «Ну и что же?» – «Да что ж более.» – «Удивительная аполитичность у вас: мы -обсуждаем, а вы – гуляете!».
Советские блоковеды страсть как любят вставлять в описание этой и последующих пор в отношениях Саши с Борей живописные подробности стрельбы на далекой московской Пресне, об отважной гибели нашего флота в японских морях и т. п. Даже о поездке Дмитрия Ивановича Менделеева к Витте, после которой он, воротившись домой, снял со стены портрет Сергея Юльевича со словами: «Я больше никогда не хочу видеть этого человека». Подробности – что и говорить – яркие. Но какое, извините уж нас, имеют они касательство к нашим героям? – Весьма и весьма условное.
Бушевавшие за окном политические бури никогда не касались Блока напрямую. Он сторонился их с юных лет. Помните эпизод со студенческими беспорядками 1901-го? Ну когда Александр не захотел поддержать бойкота, устроенного однокашниками реакционным преподавателям, за что и был объявлен одним из них предателем. Известно, что не понявший обиды товарищей Блок отзывался тогда о происходящем как о «постоянном и часто (по-моему) возмутительном упорстве», уверяя, что сам принадлежит к партии «охранителей» – если и не существующего строя, то уж, по меньшей мере, «просто учебных занятий». Не корим -всего лишь свидетельствуем.
А незадолго до того он отнес редактору «Мира божьего» Остроградскому свои стихи, навеянные картинами Васнецова – про Сирина, Алконоста да Гамаюна. И дальше тиснем из самого «виновника»: «Пробежав стихи, он сказал: "Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!" – и выпроводил меня со свирепым добродушием».
Так что совершенно странно записывать вдруг Александра Александровича в революционеры. Прежде времени, во всяком случае, ни к чему. Ибо совсем не о творящемся вокруг молчали в те дни друг другу наши друзья-братья – молчали они друг другу о бушевавшем у них внутри. И чуть погодя мы позволим себе доказать вам это.
В начале февраля Белый вернулся в Москву, условившись с Блоками не менять ни времени, ни места встречи: лето, Шахматово.
Из тетушки: «Боря Бугаев уехал. Люба парит на крыльях. Ее совсем признали царственно-святой, несмотря на злобу».
Все верно: злая Люба парила на крыльях в ожидании лета, и, кажется, ни для кого это уже не было секретом.
На сей раз москвичи нагрянули в Шахматово вместе. Душным грозовым июньским днем. И давайте считать все вышеизложенное предысторией к теме этого знакового для всех троих наших героев лета.
В это лето Борис Бугаев открылся Любови Блок. Сделал очевидным главное – она магнит, и он не может без нее. А брак с Блоком – «ложь». Ну и т. д. Официальным блоковедением принято считать, что сама Люба в тех обстоятельствах повела себя в высшей степени благоразумно и вспыхнувшей страсти Бори не потакнула. Ну, принято и принято. Но давайте перечитаем ее ответ Белому: «Я рада, что Вы меня любите; когда читала ваше письмо, было так тепло и серьезно. Любите меня – это хорошо; это я одно могу Вам сказать теперь, это я знаю. А помочь Вам жить, помочь уйти от мучения – я не могу. Я не могу этого сделать даже для Саши. Когда захотите меня видеть -приезжайте, нам видеться можно и нужно; я всегда буду Вам
рада, это не будет ни трудно, ни тяжело, ни Вам, ни мне. Любящая Вас Л. Блок»
Подпись «Л. Блок», конечно, несколько отрезвляет: не забывайте, дескать, кому я отдана, и подразумевайте далее следующее по известному тексту.
Однако в отличие от Лариной, Блок-Менделеева не просит «оставить» ее – наоборот, призывает навещать «когда захотите». Да еще и отважно пророчит, что «это не будет ни трудно, ни тяжело». Ни для нее, ни для него. Словно забыв задаться еще одним принципиальным вопросом – а будет ли это так уж легко и просто ее Сашуре? При этом она прекрасней прочих осведомлена о невообразимо братском отношении мужа к ее неожиданному конфиденту. Они с Борей не просто на «Ты» (вот именно так – «Ты» – с нестрочной, заглавной – как с ней когда-то): «Я Тебя люблю сильно и нежно по-прежнему. Крепко целую Тебя. Твой Саша», – пишет обычно Блок Белому. Так что беспокоиться за Сашу вроде бы и ни к чему. Между прочим уж и о конфиденциальности этого объяснения. В пылу невинного женского тщеславия, а, возможно, и из более тонких соображений, Люба немедленно поведала о Борином послании свекрови. При этом совершенно не известно, информировала ли она об этом мужа, хотя и было бы верхом неблагоразумия полагать, будто Александра Андреевна могла утаить от сына факт зарождения этой – пусть даже и невинной на первый взгляд интрижки. Во всяком случае, известно, что они с сестрицей Марьей сразу же развернули дискуссию о поведении Любы, а больше – Бори. И даже принялись активнейшее моделировать возможные последствия, подтверждением чему многостраничные дневниковые записи тетушки. Но давайте попробуем взглянуть на тот ответ Любови Дмитриевны под несколько более обостренным углом.
«Семейная жизнь Блоков, правда, и до этого не ладилась», -это из официального. И «правда» тут – просто умиляет. Особенно, если учесть, что до какого именно «этого» и как именно «не ладилась» замалчивается несколько деликатней, чем нужно.
Господа присяжные заседатели – в смысле уважаемые читатели – вам уже в третий и в последний раз предлагается зашвырнуть эту книжку куда подальше, поскольку история наша вырулила на очередную пренеприятную подробность. По крайней мере, не говорите потом, что вас не предупредили.
Итак – Люба.
Ей уже двадцать четыре. Она только что разменяла третий год замужества. Конечно же, счастливого замужества, но -замужества, о начале которого позже отчитается куда как однозначно:
«Я до идиотизма ничего не понимала в любовных делах. Тем более не могла я разобраться в сложной и не вполне простой любовной психологии такого не обыденного мужа, как Саша. Он сейчас же принялся теоретизировать о том, что нам и не надо физической близости, что это «астартизм», «темное» и бог знает еще что. Когда я ему говорила о том, что я-то люблю весь этот еще неведомый мне мир, что я хочу его – опять теории: такие отношения не могут быть длительны, все равно он неизбежно уйдет от меня к другим. А я? «И ты также». Это приводило меня в отчаяние! Отвергнута, не будучи еще женой, на корню убита основная вера всякой полюбившей впервые девушки в незыблемость, единственность. Я рыдала в эти вечера с таким бурным отчаянием, как уже не могла рыдать, когда все в самом деле произошло «как по писаному».
Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров неожиданно для Саши и со «злым умыслом» моим произошло то, что должно было произойти, – это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось...».
Мы нарочно привели здесь всю эту долгую цитату: сохраняли интонации. А теперь давайте попробуем перевести сказанное с и так не слишком великосветского на – чего уж теперь -бытовой русский. Любовь Дмитриевна откровеннейшим образом сетует на то, что первая брачная ночь была отложена молодым супругом более чем на год. Ночь, в ожидании которой она отчаянно рыдала (безо всяких аллегорий -самыми настоящими слезами с причитаниями). Но, сообразив, что слезам не верит не только Москва, «осенью 1904 года» она улучает момент, перешагивает через свою предопределенную временами-нравами пассивность, пользуется «молодостью, бросившей их друг к другу» и откровенно злоумышленно (по ее же признанию, а, стало быть, сколько-то и к неудовольствию Сашуры) осуществляет «то, что должно было произойти».
И время от времени – не чаще, а вот именно время от времени – волево же повторяет сексуальные опыты с мужем. Опыты, так и не давшие ей разгадки мужниной отстраненности.
А спустя два с половиной года, заверяет она нас, «прекратилось» и это «немногое».
И надо быть законченными сухарями и моралистами, чтобы не оправдать внезапной симпатии молодой, здоровой и амбициозной ко всему прочему женщины – Прекрасной Дамой всея Руси, между прочим – к этому умнице, чаровнику, а главное живчику Боре Бугаеву. Годы бесплодного ожидания элементарного мужского внимания от законного супруга вряд ли способствовали дальнейшему упрочению ее целомудрия. Да и смел ли сам Блок ждать от жены вечного монашествования?
Не он ли предложил ей сразу после женитьбы крепить их святое духовное родство по его примеру – извиним себя за прямолинейность – обыкновенным блудом на стороне? Не он ли сам выписал ей лицензию на «налево»? – «Но я же люблю тебя! Жить рядом с тобой и не сметь прикоснуться -какая мука!» – молила она. А Блок упрямо твердил свое: «Моя жизнь немыслима без Исходящего от Тебя некоего непознанного, а только еще смутно ощущаемого мною Духа. Я не хочу объятий. Объятия были и будут. Я хочу сверхобъятий!»
На деле все эти некости, непознанности, сверхобъятья – элементарный, хотя и вежливый отказ.
И Люба не понимала, плакала и таила обиду...
Разумеется, ее интерес к Боре возник еще там, в Москве.
Уже тогда Белый с Соловьевым делали умопомрачительные выводы по поводу всякого Любиного жеста, в отношение прически. Они переглядывались со значительным видом -стоило ей надеть яркую ленту или даже просто взмахнуть рукой.
Но был ли ее Сашура готов к тому, что женушка воспримет однажды его смелое «И ты!» – этот прозвучавший будто бы в общем рецепт – как руководство к действию? И – самое важное: мог ли он тогда предположить, что в астарт-партнеры Люба выберет не какую-нибудь постороннюю серость (как это делал и продолжал делать он сам), а первого из его «братьев»? Ровню. Единственного, кого он не мог бы, да просто и не имел бы права не рассматривать в качестве соперника.
Предлагаем покинуть ненадолго наэлектризованное Шахматово и попытаться разобраться в причинах такого мало нам понятного способа выражения верности друг другу. Еще в письмах к невесте Блок неустанно твердил, что она должна что-то понять: «Люблю Тебя страстно, звонко, восторженно, весело, без мысли, без сомнений, без духа». «Ничего, кроме хорошего не будет», – заклинал он.
Но из этих многократных путаных увещеваний с призывами торчат плохо замаскированные уши: а ведь договориться-то ему было необходимо прежде всего с самим собой!
Искренний противник всяческих схем, абстракций и мертвых теорий, Блок почему-то так и не отважился полностью отдаться посетившей его любви. Он застрял в плену чудовищного заблуждения, заведшего его в цепкие дебри мистической схоластики. И превратил в заложницу своего заблуждения человека, ближе которого в жизни не встретил уже никогда – свою бедную Любу.
В формировании столь своеобразных воззрений поэта на брак его биографы углядывают минимум три вполне конкретных источника. Три куда как достоверные составные части. Отслеживаем первую. Однажды Блок признался себе, что попросту не сумел «изобрести формулу», подходящую под «весьма сложный случай отношений». «Продолжительная и глубокая вера» в возлюбленную как в земное воплощение Вечной Женственности входила в неразрушаемое (по его же оценке) противоречие с простой человеческой влюбленностью в «розовую девушку».