Текст книги "Александр и Любовь"
Автор книги: Александр Сеничев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
И во второй ахматовской книге – в «Четках» – тема Блока доминирует. И, кстати, именно этот сборничек сделал Ахматову по-настоящему популярной (в последующие годы «Четки» переиздавались девять раз).
Другое дело – считается, что, с удовольствием вовлекшись в литературную игру, Блок решительно отверг саму мысль о каком-то ином сближении с молоденькой поэтессой, «. которая к нему протягивает руки и была бы готова его любить» – помните этот кусочек из письма матери поэта? Откуда бы это, интересно, она взяла насчет «готовности любить»? И откуда она знает, что «он от нее отвертывается», когда вся Россия убеждена в обратном? В который раз вопием: откуда вообще весь этот дым, если огня нет?
В 1916-м одна из корреспонденток писала Блоку, практически «благословляя»: «Кажется, Анна Ахматова – это чудеснейшее изящество. Пусть же она будет счастлива. И Вы будьте счастливы».
Чуковский вспоминал, как шел куда-то с Блоком, и попалась им на пути Ахматова: «Первый раз вижу их обоих вместе. Замечательно – у Блока лицо непроницаемое – и только движется, все время, «реагирует» что-то неумолимое вокруг рта. И у Ахматовой то же. Встретившись, они ни глазами, ни улыбками ничего не выразили, но там было высказано много». Даже общепризнанный циник и скептик Корней Иванович был склонен усмотреть в их случайном столкновении нечто романтическое и роковое. К строке и лыко: за несколько месяцев до смерти Блок опубликовал резкую (и во многом несправедливую) статью об акмеистах. В ней досталось каждому, начиная, разумеется, с Гумилева. И только Ахматова там с «ее усталой, болезненной, женской и самоуглубленной манерой».
Словно по недогляду подливая масла в огонь, она сама утверждала, что на смертном одре Блок повторял и повторял в бреду: «Хорошо, что она не уехала!» (в смысле, Ахматова -в эмиграцию). Никем это, правда, не подтверждено. Но зачем-то же нужно было Анне Андреевне превратить себя в последний образ, тревожащий умирающий мозг поэта? Не благодаря ли и этому тоже ее десятилетиями вынуждали выступать в роли «современницы Блока», неизменно нарываясь на один и тот же ответ грандессы – он был чужой?
День прощания с Блоком стал для Ахматовой дважды черным днем: за час до панихиды она узнала об аресте Гумилева. Быть может, наложение этих скорбей одна на другую и дало тот поразительный эффект, о котором говорили потом видевшие ее у гроба – повторим: именно ее, а не Любовь Дмитриевну многие, не знавшие в лицо ни той, ни другой, приняли на похоронах за вдову.
А ровно через две недели она плакала в Казанском соборе -на панихиде по расстрелянному Гумилеву. Оба покойника были женаты. Сама Ахматова была замужем за ассирологом Шумейко. Но в глазах общественного мнения именно она оказалась «вдовой» обоих погибших поэтов. Наклон чаши весов именно в эту сторону усугубили ее тогда же появившиеся строки:
Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Так милый все-таки или «чужой»?
И Цветаева, уверенная уже, как и все вокруг, в существовании треугольника Ахматова – Гумилев – Блок, сейчас же откликнулась обращенным к ней стихотворением, в котором звучало:
Высоко твои братья!
Не докличешься!
Кто, если не сама Анна Андреевна сконструировал этот ореол «поэтической вдовы»?
Можно сколь угодно долго толковать о «чуждости» Блока, но куда деваться от фактов, говорящих о диаметрально противоположном? – Уже в декабре того же года Анна Андреевна написала либретто к балету Лурье по «Снежной маске». Эта работа считается «утраченной», но вездесущий Чуковский вспоминал, как Ахматова «вытащила свернутые в трубочку большие листы» и читала ему, кокетливо оговариваясь: «Слушайте и не придирайтесь к стилю. Я не умею писать прозой».
Возникшая с ее легкой руки всероссийская легенда об их с Блоком романе пережила не только смерть поэта, но и публикацию его дневников и записных книжек. И, думается, именно в них Анна Андреевна углядела между строк что-то, укрывшееся от глаз обычного читателя. И именно после ознакомления с ними гневные отрицания романа с Блоком и наигранные иронические недоумения стали одной из обязательных тем ее разговоров со старыми и новыми знакомыми («Как известно из записных книжек Блока, я не занимала места в его жизни»).
И даже после этой «пощечины с того света» – а скорее именно после нее? – Ахматова садится за свою «Поэму без героя», фабула которой, в общем-то, до известной степени копирует блоковский «Балаганчик».
Это история тех же Арлекина, Пьеро и Коломбины. В смысле – таких же, но – других.
Внимательные современники моментально разглядели за сюжетом отголоски драмы потрясшей столицу в далеком 1913 году. Все сразу же вспомнили молодого поэта-офицера Всеволода Князева, покончившего с собой выстрелом в грудь. Молва моментально списала самоубийство Князева на его безответную любовь к близкой подруге Ахматовой, танцовщице Ольге Глебовой-Судейкиной («русской Айседоре»). Знала столица и о том, что счастливым соперником молодого поэта был собственной персоной Александр Блок.
Убитая горем мать Князева даже бросила в лицо Судейкиной на похоронах: «Бог накажет тех, кто заставил его страдать». Прототипы казались еще более выпуклыми и оттого, что ахматовская «Поэма без героя» ну просто наводнена переплетением совершенно блоковских тем, образов, аллюзий и, чуть ли не прямых цитат.
Блок (ну хорошо, пусть будет «Блок») в «Поэме» – этакий андрогинный герой, демон с женственной улыбкой и двоящимся (опять эта злосчастная его двойственность) обликом. Он не столько Арлекин, сколько Дон Жуан. Да и эпиграф Ахматовой взят из одноименной моцартовской оперы – чем не еще один тайный знак-наводка? И для окончательной разгадки этого ахматовского ребуса остается сделать лишь последний шаг: вспомнить о «петербургском Дон Жуане» Блоке и его знаменитом стихотворении 1912 года «Шаги командора»:
Дева Света! Где ты, донна Анна?
Анна! Анна! – Тишина.
АННА!.. Совпадение? Ну, еще бы! Они ведь были жуткие затейники, эти символисты-акмеисты. Но, боже правый! – при таком раскладе за масками Пьеро, Коломбины и Арлекина проступают уже совсем иные лица – Гумилева, Ахматовой и Блока. Зря, что ли она прямо обращалась к Судейкиной: «Ты – один из моих двойников». Зря, что ли, Анна Андреевна твердила, что в своей поэме использовала тайнопись – всяческие «симпатические чернила» и «зеркальное письмо»? Что-то же и кому-то хотела она сказать не только первым планом текста? И разве не кажется и вам теперь фактом: отрицая вслух саму мысль о романе с Блоком, она тайно и по-своему необычайно верно пребывала в нем до самого 56-го! А, может быть, и некоторые мужчины доверяют дневникам не всю правду? И тогда просто нельзя не сделать еще одного дерзкого предположения: может быть, Анна Андреевна вправе была ждать от блоковских дневников каких-то иных откровений?
Впрочем, мы были бы предельно непоследовательны, если бы не привели здесь свидетельства последнего (а по нему – так и главного) конфидента этой великой женщины -ее секретаря Анатолия Наймана.
В своих «Рассказах о Анне Ахматовой» он предельно деликатно обходит плюсовую, казалось бы, блоковскую тему. Что лишь усиливает подозрения насчет, скажем так, достаточно плотного пребывания мемуариста в материале. Наймам приподнимает этот полог всего раз и лишь затем, чтобы опустить его как бы навсегда. Но делает это чертовски элегантно. Один из его «рассказов» повествует об участии Ахматовой в вечере памяти Блока, подготовленном Ленинградскими телевизионщиками.
Неповторимая во всем, Анна Андреевна участвовала в этом проекте предельно своеобразно: зрителю была явлена магнитофонная запись интервью с поэтессой – в кадре находился лишь телеведущий, внимательно слушающий вместе со всей страной закадровый голос виртуальной собеседницы.
Послесловие Наймана мы приводим здесь дословно: «И все равно никто не поверил, что у Вас не было с ним романа», – сказал я. Она поддержала разговор: «Тем более что его мать, как известно, даже рекомендовала ему этот роман». – «Нет, нехорошо, вы обманули ожидания миллионов телезрителей.» – «Теперь уже поздно исправить – передача прошла». И еще несколько фраз в том же тоне, пока я не сказал: «А что вам стоило сделать людям приятное и согласиться на роман!» Она ответила очень серьезно: «Я прожила мою, единственную жизнь, и этой жизни нечего занимать у других». И еще через некоторое время: «Зачем мне выдумывать себе чужую жизнь?».
Насколько убедительно прозвучала эта отповедь – решайте сами. Неоспоримо одно: именно ахматовские строки
Принесли мы Смоленской заступнице,
Принесли пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке погасшее, -
Александра, лебедя чистого -
написанные вскоре после похорон Блока на Смоленском кладбище, назвала мать поэта «лучшим, что сказано о Саше»...
... И Цветаева
А как же! Сказавши «А», нелепо было бы смолчать о «Ц». Во всяком случае, Марина Ивановна автор целой книжки стихов, озаглавленной ею безо всякого жеманства и маскировки – «Стихи к Блоку».
Что даже стало поводом для брюзжания не кого-нибудь, а самого Брюсова: «Цветаева написала целую книгу «стихов к Блоку». Что же, Блок был хороший поэт, и о нем есть что сказать, в прозе ли, в стихах ли. Но ведь так продолжать можно и до бесконечности».
Какая замечательная проговорка! О каждом ли – до бесконечности – можно?.. А с Цветаевой Блок не был даже знаком. Их первая и единственная «односторонняя» встреча случилась в последний приезд Александра Александровича в Москву. Он читал во Дворце искусств – в знаменитом «доме Ростовых», а Марина сидела в зале. С восьмилетней дочкой Алей Эфрон. Алиными глазами мы и посмотрим на тот вечер: «Я в это время стояла на голове какой-то статуи, лицо которой было живее, чем у самого Блока. У моей Марины, сидящей в скромном углу, было грозное лицо, сжатые губы, как когда она сердится. в ее лице не было радости, но был восторг».
Цветаева Блока боготворила. Безо всяких натяжек. Еще за пять лет до того она ездила в Петербург в надежде встретиться с мэтром (тщетно). И теперь, идя на вечер в качестве рядовой почитательницы, прихватила конверт со своими стихами. Но подойти так и не решилась – попросила знакомого художника отвести Алю с заготовленным пакетом в комнату, где по окончании вечера Нолле-Коган поила Блока чаем, зачитывая ему лучшие из присланных записок. «О, да здесь стихи!» – воскликнула она, дойдя до цветаевского послания. «Нет, стихи я должен прочесть сам», -оживился Блок и отнял у нее конверт. Он читал их неторопливо, сосредоточенно. Улыбнулся и промолчал.
Думается, Марина Ивановна ждала все это время где-то неподалеку. Но божество не изволило откликнуться. Божество почему-то не почувствовало присутствия рядом самого, пожалуй, близкого ему по духу из живших тогда поэтов. Сегодня мы можем говорить об этом духовном сродстве со всей убежденностью.
Имя твое – птица в руке,
Имя твое – льдинка на языке.
Одно единственное движение губ.
Имя твое – пять букв.
Впрочем, преданный умолчанию ответ Блока был заведомо припасен ею в самих присланных стихах:
Но моя река – да с твоей рекой,
Но моя рука – да с твоей рукой
Не сойдутся, радость моя, доколь
Не догонит заря – зори...
«Нежный призрак, рыцарь без укоризны» не захотел встречи. И, может быть, он был абсолютно прав, ограничившись лишь улыбкой – такой, что Джоконда, подвинься. Ему уже нечего было дать поэту (не поворачивается язык называть Цветаеву поэтессой), которая напишет вскоре после похорон:
Лишь одно еще в нем жило:
Переломленное крыло.
Одна.
Оставшись одна, Любовь Дмитриевна растерялась.
Впервые, быть может, в жизни – по-настоящему. Белый клялся, что весь первый год она проплакала. Ей не с кем больше было делиться своим неистощимым оптимизмом, и избыток его выливался и выливался из нее безысходными бабьими слезами.
В первую годовщину смерти у могилы поэта собралось семь-восемь самых близких.
На вторую пришло не больше трех-четырех. За месяц до этого Книппович писала Городецкому: «Вдове Блока дали поголодать (буквально) зиму, отказали в пенсии и теперь описывают несчастные остатки непроданных стульев и тарелок. Кабинет и библиотека Александра Александровича забронированы, так что к ним опись не относится. Любовь Дмитриевна просит выручить ее – достать распоряжение от кого-нибудь из власть имеющих или чего-нибудь в этом роде».
Но «Двенадцать» вместе с ее первой и бессменной исполнительницей не удостоилась пенсии – на дворе стоял 1923-й, махрово нэпманский год. К тому же, не сам ли Блок горячо поддержал в свое время идею национализации творческого наследия советских писателей?.. А еще через два года прямо на вечере памяти Блока какой-то поэтишко уже открыто предлагал сбросить покойного юбиляра, что называется, с парохода современности. Словами, может быть, немного другими, но призывал именно к этому. Глория мунди – капризная дама. И транзит она удивительно споро.
Блок умер, избавившимся от всех иллюзий в отношении советской власти. Любовь Дмитриевна освободилась от них много раньше. Она прекрасно понимала, что осталась жить в стране, где статус вдовы великого поэта – пустой звук. И что выкарабкиваться с двумя старухами на руках ей придется в одиночку.
Так и не обретшие общего языка рядом с живым Сашей, осиротевшие мать и вдова не нашли ничего лучше как держаться друг дружки. Теперь они живут вместе. Помимо общей скорби их сближает и чувство общей вины. И если в мемуарах Любови Дмитриевны мы ноток раскаяния не находим, то Александра Андреевна говорила об этом открыто: «Мы обе с Любой его убили – Люба половину, и я половину».
Понятно, что эти слова вырвались у матери в невыразимо тяжелую минуту. Но сомневаться в их искренности и верности у нас нет никаких оснований. Единственное, что могла бы (а, в общем-то, и попыталась) сделать Любовь Дмитриевна – слегка подправить процентное соотношение. Но какая разница – пятьдесят на пятьдесят? шестьдесят на сорок? три к одному? Гигантская доля вины обеих этих женщин в семейном неуюте Блока, а значит и в его довременной кончине неоспорима. И тут очень трудно в последний, может быть, раз не процитировать дневника Марьи Андреевны Бекетовой. В последний же раз восхитившись ее объективностью и мудростью. Тетушкина формула возможного счастья Блоков до завидного безупречна: «КАБЫ АЛЯ БЫЛА ЗДОРОВЕЕ И НЕ ТАК НЕВЕЖЕСТВЕННА, КАБЫ САШУРА БЫЛ МЕНЕЕ ИСКЛЮЧИТЕЛЕН И ЖЕСТОК, А ЛЮБА БЫЛА ЧУТОЧКУ ПОДОБРЕЕ».
И добавить к этим трем «кабы» решительно не чего. А формулу эту тетя Маня вывела за целых пятнадцать лет до смерти Блока – в самый разгар «необъяснихи»...
Александра Андреевна пережила свое возлюбленное чадо на полтора года. Жизнь ее после потери сына была мучительна и продолжалась, разве что, по инерции. До начала 1922-го она переписывала все еще изящным почерком рукописи сына для печати полного собрания сочинений. Эта работа и частые хождения пешком с Пряжки на Смоленское кладбище окончательно подорвали ее и без того не ахти какие уже силы. 6 мая случился удар, после которого она практически потеряла речь. Говорила, но с трудом. И главное – работать больше не могла. Иллюзия незавершенности юдоли разрушилась. Теперь она действительно была обузой для Любы. Которая, кстати, очень трогательно заботилась о ней до самой смерти. Видимо, пытаясь отдать матери запоздавший долг предназначавшейся сыну нежности. В последние недели жизни Александру Андреевну мучила бессонница. Она все время задыхалась, мерзла, грелась у печки. Люба приносила цветы. Старушка радовалась им как ребенок. «Я еще не готова к смерти, недостойна ее», -твердила она. При этом безумно боялась, что переживет Машу и Любу.
В последний день навещавшая ее «докторша» спросила: «Чего Вам сейчас больше всего хочется?» – «На кладбище», -тихо ответила старушка. Немного погодя спросила сестру: «Скоро ли я умру?» – «Теперь уже скоро», – ответила та, поняв, что врать больше ни к чему.
25 февраля 1923 Александра Андреевна тихо отправилась туда, где рассчитывала встретиться со своим «деткой». Чтобы не расставаться с ним теперь уже никогда. Ее похоронили по завету – против могилы сына. В завещании была просьба увековечить на кресте фамилию не только второго, но и первого мужа.
Так и написали – Блок-Кублицкая.
Мистика дат и чисел: через неделю после похорон Блока исполнилось восемнадцать лет со дня их свадьбы, а впереди у Любови Дмитриевны было еще восемнадцать лет вдовства. Известно, что исправлять своей личной жизни она не стала. Любовь Дмитриевна не только не вышла больше замуж, но даже о каких-либо последующих амурных интрижках этой женщины уже никто ничего не слышал. Известно, что, слегка оправившись от перенесенного удара, она имела намерение вернуться на сцену. Но этого не позволили ни внешние обстоятельства, ни тоже уже надорванное сердце. И для одинокой сорокатрехлетней женщины начался период унизительных поисков нового – нет, не места под солнцем -способа существования.
Чуковский вспоминал о встрече с ней в марте 1925-го: «Или она прибедняется, или ей действительно очень худо. Потертая шубенка, не вставленный зуб, стоит у дверей -среди страшной толчеи, предлагает свои переводы с французского. Вдова одного из знаменитейших русских поэтов, «прекрасная дама», дочь Менделеева! Я попытаюсь устроить ей кой-какой заработок, но думаю, что она переводчица плохая».
Три недели спустя: «Звонила мне вдова Блока – в ее голосе слышится отчаяние. Она нуждается катастрофически. Что я могу? Чем помогу?..» (и следующие слова: «Читаю дневник Шевченко, замечательный...» – всё, успокоился). Через год у него же: «. встретил «прекрасную даму» Любовь Дмитриевну Блок. Служит в Госиздате корректоршей, большая, рыхлая, 45-летняя женщина. Вышла на площадку покурить. Глаза узкие. На лоб начесана челка. Калякает с другими корректоршами.
– Любовь Дмитриевна, давно ли вы тут?
– Очень давно.
– Кто вас устроил?
– Рыков написал Луначарскому, Луначарский Гехту, и теперь я свободна от всяких хлопот».
Вы заметили, что даже само словосочетание «прекрасная дама» звучит теперь как ядовитая насмешка? Сослуживцы относились к бывшей Прекрасной не слишком доброжелательно. Многие возмущались ее откровенным непрофессионализмом. Учитывая же, что Блок (позвольте уж мы теперь и Любовь Дмитриевну так немножечко поназываем) не только не скрывала того, что попала на место по протекции, но еще и гордилась этим, коллеги моментально записали ее и в бестактные грубиянки.
Литературовед Дмитрий Максимов рассказывал об их первой встрече с Л. Д. Накачанный соответствующим образом ее товарищами по службе, «в один прекрасный день» он позвонил в дверь квартиры на Пряжке (23 квартиру дома №57 по теперь улице Декабристов) – той, где умер Блок, и где вдова прожила остаток жизни.
– Кто там?
– Можно видеть Любовь Дмитриевну?
– Любови Дмитриевны нет дома, – ответила из-за двери Любовь Дмитриевна и не открыла.
Пришлось побегать в поисках рекомендателя из числа ее близких знакомых. Только тогда Л. Д. согласилась принять писателя.
Зная, что в противоположной части квартиры живет Марья Андреевна Бекетова, Максимов полюбопытствовал, нельзя ли увидеться и с нею, хозяйка отрезала:
– Я с нею в ссоре, и те, кто бывают у меня, не бывают у нее. Отношения с Марьей Андреевной после смерти Блока у Любови Дмитриевны удивительным образом не сложились. Еще в период работы над очерком о жизни знаменитого племянника тетушка жаловалась, что Люба даже портрета своего в книжку не дает: «Хочет остаться в тени. (Помолчав). Такая скромность!».
Гостей, в отличие от той же тети Мани, Любовь Дмитриевна не жаловала. Жила весьма закрыто. Одно время к ней еще наведывалась Евгения Книппович. Но вскоре и между ними пробежала кошка какой-то сиюминутной, но непростительной обиды. И из по-настоящему близких друзей у нее осталась одна Веригина.
Собственно говоря, так и должно было произойти. Прожившей жизнь с ощущением своей необыкновенной яркости, Любови Дмитриевне необходимо было окружение готовых признавать это раньше и убедительнее ее самой. Она была слишком приучена к этому. И не только последними двумя десятилетиями. Помните запущенную в стену чернильницу?..
Обожествленная (Блоком) и крепко приученная (блоковцами) к поклонению одному уже факту ее существования, Любовь Дмитриевна была неизлечимо заражена вирусом элементарного человеческого тщеславия, помноженного на чисто женскую веру в свою уникальность. И этот вирус безжалостно помыкал ею все эти годы. В конце концов, к тому же обязывали и обе ее фамилии.
И теперь этой погрузневшей и растерявшей остатки былой миловидности женщине жестоко не хватало восторженной аудитории. А путь на подмостки был закрыт. А коллеги из корректорского цеха видели в ней всего лишь (а то и – в лучшем случае) равную. В ней – единственном в России человеке, позволявшем себе манипулировать Блоком. Это ли было не попроще? Это ли не было достаточной ценой за ее украденное бабье счастье?
На выработку сколько-то четкого плана дальнейших действий у привыкшей запрягать подолгу Любови Дмитриевны ушло несколько лет. Первым делом стало стремительно убывать давнее окружение. Все неспособные слушать ее с полуоткрытым ртом неминуемо оказывались вне круга общения (тетя Маня, Книппович...). Наконец, круг этот сократился практически до одной Веригиной – такой же, по сути дела, посредственной актрисы, да еще и с нелегендарной фамилией. В конце концов, хитрости окружать себя серостью товарищ Блок научилась в числе прочего у мужа (друзей ближе никаких Чулкова с Е. Ивановым у великого поэта так и не завелось). Но преданной Веригиной было маловато. Нужна была свежая кровь, молодежь, из которой можно было воспитать хотя бы небольшую армию почитателей. А для привлечения молодежи требовалась нива. И такую ниву Любовь Дмитриевна нашла: балет.
История и теория классического танца оказались нишей, до которой у советской власти еще не дошли руки. И Любовь Дмитриевна поняла, что ее час пробил. Она немедленно обложилась всей имеющейся (на главных европейских языках) литературой и со всем так свойственным ей упорством составила вскоре огромную библиотеку по истории балета.
Попутно подружилась с А. Я. Вагановой – уже тогда выдающимся советским хореографом, педагогом и хозяйкой «танцующего войска». Принялась посещать ее занятия, бывать на репетициях. Понемногу сделалась своим человеком в училище (хотя и сидела в классе молчком; очевидцы отмечали, что при Агриппине Яковлевне вообще не принято было рта открывать).
Освоившись в новой роли, Любовь Дмитриевна написала ряд статей по профильному теперь уже предмету, и далее можно было переходить и к главному – охмурять вагановское «войско». И вот уже Любовь Дмитриевна берет шефство над некоторыми молодыми балеринами. И вот уже они частые гости у нее на Пряжке. И вот уже из комнаты вынесена вся мебель, установлены большие зеркала и балетный станок. Нетронутым остался крохотный островок – диван Блока под тем самым портретом кисти Таты Гиппиус да шкура на полу. И вот уже Наталья Дудинская, Вахтанг Чабукиани и еще целый ряд начинающих танцовщиков Кировского и Малого оперного театров называют Любовь Дмитриевну своим наставником. Многие из них, кстати, сохранили о Л.Д. самые теплые и благодарные воспоминания, безусловно подтверждая педагогический вклад Менделеевой-Блок в их актерскую судьбу. Развивая в них эстетический вкус, Любовь Дмитриевна делилась своими знаниями и навыками поведения на сцене. Она «учила – как сидеть, как встать, как пойти. она выправляла мне буквально каждый палец» -вспоминала Дудинская. А что Чабукиани зашел к Л.Д. всего однажды – в этом ли дело? Главное – что Любовь Дмитриевна нашла себе новое амплуа. Она больше не рядовой советский служащий – она снова штучное явление. Она пишет книгу о балете. Ее посещают блоковеды. В разговорах с ними она демонстрирует широчайший спектр компетентности практически во всем, что касается искусства. Она может долго и всерьез говорить о достоинствах и недостатках различных форм традиционного, например, китайского театра. О Пастернаке, опять же (прозу его хвалила, а про поэзию – «Это все же неполнота»).
В 1937-м Любовь Дмитриевна делает последнюю и самую серьезную уступку своему эго – садится за «Были и небылицы о Блоке и о себе».
Она принялась за воспоминания, почувствовав обострившийся интерес к ее персоне (а более к хранимому ей архиву) целого полчища исследователей. Это был самый верный знак приближения конца. И тогда она решила сама рассказать бумаге все, что сочла нужным. Но не успела пройти в воспоминаниях всей дороги. Ее сердце тоже беспощадно устало на доставшемся ей пути.
О смерти Любови Дмитриевны из статьи в статью кочует красивая легенда: будто бы, передав исследователям архивы, касающиеся их с Блоком личной жизни, бедняжка, не успев даже закрыть за ними дверей, рухнула как подкошенная.
Легенда – чего говорить – и впрямь идеальная. Но это всего лишь легенда. И для ее развенчания мы вынуждены обратиться к свидетельству единственного человека, случившегося при последних минутах Любови Дмитриевны Блок. Человеком этим была, разумеется, В.П.Веригина. Именно от Валентины Петровны мы знаем о том, что окончательно Любовь Дмитриевна загнала свое сердце еще во второй половине 20-х, в Кисловодске, куда отправилась как раз затем, чтоб немного укрепить его. Общая знакомая, столкнувшаяся с ней там, рассказывала, что «Люба проделывает с собой чудовищные вещи, чтобы похудеть» (ну хотелось, хотелось ей вернуться на сцену! а комплекция все больше противилась этому). В общем, волевая и в куда более проходных вопросах, Любовь Дмитриевна взялась за коррекцию своей фигуры со всем своим природным упрямством. К и без того многочисленным советам наблюдавшего ее там врача она прибавила и многое из того, чего бы он никак не одобрил: вставала так рано, как только могла, и до самого завтрака ходила и ходила пешком – в горку, с горки, снова в горку и назад, без остановки накручивая километры по санаторному парку... И цели своей добилась: встретившие ее дома ахнули: Люба похорошела, помолодела, Люба прежняя! Но вслед за произведенным фурором она очутилась на больничной койке: жестокое курортное самоистязание погубило ее и без того порядком уже барахливший моторчик. И оставшиеся десять лет Любовь Дмитриевна была вынуждена уже куда внимательней прислушиваться к его капризам.
Валентина Петровна вспоминает, как не предвещающим ничего дурного сентябрьским днем она позвонила подруге, и та привычно спокойным голосом сообщила – не пожаловалась, а вот именно сообщила, что нездорова. Веригина сейчас же вызвалась приехать. «Да, приезжай», -донеслось из трубки.
Примчавшись, она застала свою Любу сидящей на диване. Держалась та «прямо, как здоровая». Тут же была уже и еще одна близкая приятельница – Н. Кириллова (молоденькая педагог и чиновница – из балетных же воспитанниц Л.Д.). «Приехала спасать?» – ласково усмехнулась хозяйка и успокоила: «Мне уже лучше».
Врача решили не вызывать. Любовь Дмитриевна настроилась слушать радио и всё поглядывала – то на приемник, то на часы на столе. При этом без конца спрашивала, который час. Валентина Петровна как-то не придала этому значения и терпеливо отвечала. Потом уже она объяснит такое поведение подруги как попытку прислушаться «к шагам времени». Какая-то сермяжная правда в этом наверняка есть. Должно быть, люди, прощающиеся с миром в ясном сознании, и впрямь предчувствуют скорый уход и с ужасом следят за бегом минут.
Вскоре Любовь Дмитриевна отпустила Кириллову: «Ну, теперь иди уж, тебе надо». А Веригина осталась. Дела ее в театре шли из рук вон плохо – о том и заговорили. Люба «продолжала сидеть прямо», говорила «твердым спокойным голосом».
Опасность вроде бы миновала, и Валентина Петровна спросила, нельзя ли и ей уехать – «до Аннушки» (прислуга, помощница Любови Дмитриевны, как угодно назовите). Конечно, спохватилась Блок, конечно, езжай, и пошла за ней в переднюю. Надевая пальто, В.П. – всё о своем -отшутилась: «Что же мне теперь делать, не поступать же, честное слово, гардеробщицей в театральную библиотеку!» -«Да, в самом деле, что же теперь тебе делать?», – очень серьезно откликнулась Л.Д. и бросилась в дверь ванной комнаты. И тут же послышался звук падения ее грузного, в общем-то, тела. Подруга метнулась следом – «Люба лежала на спине с широко открытыми глазами, их открыл ужас, но они были уже стеклянные.»
Ей показалось, что скорая подъехала мгновенно. Это смерть, сказал врач и выразительно посмотрел на стенной шкафчик в ванной. Любовь Дмитриевна не успела принять спасительное лекарство.
Похороны прошли более чем скромно. На совете близких было решено передать ее работы Государственной театральной библиотеке.
При жизни Любови Дмитриевны были напечатаны всего две ее статьи, не считая вступительной к книге глубоко уважаемой ею Вагановой. За которую она по сути дела написала весь этот труд. Лишь спустя почти полвека после смерти Л. Д. Менделеевой-Блок увидела свет ее книга «Классический танец. История и современность», после появления которой театроведы принялись говорить об авторе как о выдающемся знатоке балета. Работа о великом Дидло -«Рождение русской Терпсихоры» – не издана до сих пор.
И вот еще какая деталь: ни в одном источнике нам не попалось упоминания точной даты смерти Любови Дмитриевны. Просто – сентябрь 39-го («.. .тем тихим сентябрьским днем.», «. в том печальном для всех нас сентябре.» и т. п.). Известно только, что телеграммы о скоропостижной смерти подруги Валентина Петровна рассылала 28 сентября. Что еще раз наводит на грустную мысль о вторичности жен великих в истории культуры – с них достаточно года и месяца.