Текст книги "Александр и Любовь"
Автор книги: Александр Сеничев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
В мае, буквально избавившись от присутствия супруги и отослав Щеголевой свое трогательное «НЕ МОГУ», Блок уезжает в Шахматово. Одиноко селится в стареньком флигельке, утопающем в сирени. Спускается к тихой Лутосне и там подолгу лежит в траве. Быть вскоре этой ручьеподобной речушке и Непрядвой, и Доном! Тут у него опять пошли стихи. Они знакомы нам теперь под названием «На Поле Куликовом».
Всё смешалось в них – Россия, Люба, Н.Н....
Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь...
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!
В черновых набросках сохранилась строфа, не вошедшая в окончательную редакцию:
И вечно – бой! И вечно будет сниться
Наш мирный дом.
Но – где же он? Подруга! Чаровница!
Мы не дойдем?
Интересно, что проходили бы мы в школе, не умолчи Люба в ту их майскую встречу о главном.
Переписка лета 1908-го необыкновенно интенсивна, тревожна и нежна одновременно. Несмотря ни на что и вопреки всему они намерены остаться вместе. Эта перспектива, правда, пугает обоих. Но альтернативы ей Блоки не видят. Что руководило Любовью Дмитриевной нам теперь более или менее понятно. Что правило Блоком – угадывайте сами.
Мы умолкаем. Мы предлагаем вам самим услышать за строками переписки того лета голоса всё едино родных дружка дружке Александра Александровича и Любови Дмитриевны.
Она (из Грозного): «Милый мой, мне сейчас показалось, что ты думаешь обо мне, и мне стало очень грустно и за тебя, и за себя, за все. знаю, что дорого заплачу болью и страданием за каждое свободное движение, за дерзость». Чуть позже из Боржома: «Как же? Как же? что же все это такое? Хорошо, что я буду одна долго, бесконечно, все уляжется. ты единственная моя надежда, и на краю света мне не уйти от тебя».
Он (из Шахматова): «Я думаю каждый день. Странно жить здесь без тебя в пустом доме. Очень часто я хочу писать тебе. Но ты так далеко и я многого не могу понять в твоем письме».
Из Боржома: «Люблю тебя одного в целом мире. Часто падаю на кровать и горько плачу: что я с собой сделала!.. Одно знаю: быть с тобой, около тебя, и ничего, ничего другого не надо, и сцены не надо душе моей . Пишу ночью, пишу любя тебя до слез, моя радость».
Он – в ту же самую ночь: «Может быть, нам нужно временами жить вместе. Теперь мне часто кажется, что мы можем жить вместе всегда, но – не знаю. Может быть, ты заметила, что я давно уже не умею писать тебе. Мое отношение к тебе уже не требует никаких слов.» Из Боржома: «Начинает бродить мысль, что вдруг теперь ты не захочешь меня принять, ты презираешь или полюбил кого-нибудь. Боже мой, боже мой!»
Из Шахматова: «Я никого не люблю, кроме тебя... Всё -безумие, глупости, обман, наваждение. Мы должны жить вместе и будем. Вернусь скоро в Петербург и буду ломать стену и устраивать тебе комнаты».
Она: «Может быть, приеду в Петербург, когда ты будешь там, это мне будет легче, а то мучительно стыдно Шахматова, нашего дома и сада, пока я не очистила свою душу совсем от всего, чего так мучительно стыдно. Я теперь хочу быть с тобой всегда, не расставаться. И сама я в горьком, горьком опыте становлюсь лучше, я знаю – не буду тебя шокировать, так бережно буду нести нашу жизнь.». Он: «Почему ты пишешь, что приготовила себе мучение? Меня очень тревожит это; и мне не нравится то, как ты сомневаешься в том, как я тебя встречу. Мне во многих делах очень надо твоего участия. Стихи в тетради давно не переписывались твоей рукой. Давно я не прочел тебе ничего. Давно чужие люди зашаркали нашу квартиру...»
Нам-то с вами хорошо, мы в курсе, о каком стыде и о каких своих мучениях твердит она из письма в письмо. Плохо Блоку – он не понимает из всего этого ни слова. И вдруг допускает непростительную ошибку: «Из твоих писем я понял, что ты способна бросить сцену. Я уверен, что если нет настоящего большого таланта, это необходимо сделать. Хуже актерского «быта» мало на свете ям».
Люба молчала целых две недели. Затем – уже 11 июля – после череды тревожных его телеграмм она пишет, что ею снова овладела волна актерского сумасшествия, и она снова не понимает, как совместить мечты о жизни с ним с верой в себя как в актрису. А актерское сумасшествие – и к этому мы, кажется, начинаем привыкать – неизменно влечет за собой и ее сумасшествие дамское: «Есть у меня «флирт» с милым мальчиком. это легко и не важно, может оборваться когда угодно. Но я целуюсь с ним.»
Блок в отчаянии. Он только что всерьез настроился ломать стены. Все стены – и в их квартире, и в их забредших в тупик отношениях. Кажется, он готов начать все сначала. Но сначала уже не получается: Люба снова целуется с каким-то «мальчиком».
Уже из Петербурга летят его беспробудно пьяные письма. В них вновь о ведомой ему одному тайне, о нестерпимом далее одиночестве, о неспособности жить без ее присутствия: «Помоги мне, если можешь»
В ответ она просит простить ей ее «опущенность», обещает вернуться «тогда все будет по-другому». Точка апогея – его письмо от 26 июля.
«С каждым днем все тяжелее. Не знаю, как дождаться тебя. Ради бога, Люба, не утяжеляй камня на сердце, ведь я не кукла. Пока у тебя «апатия», у меня – пытка. Реши что-нибудь. Ты старишь меня своими письмами. Если я тебе чужой, признайся себе в этом. я не могу ни работать, ни жить, не думать. Такое « условное» одиночество – хуже каторги... Прости, что мешаю тебе жить, прости. кажется, дойду скоро до равнодушия полного, отправлю к черту весь этот проклятый мир».
Последний раз послать этот мир к черту он грозился в ноябре 1902-го. Тогда угроза возымела действие. Но пугать Любу самоубийством уже ни к чему.
28 июля и от нее самой приходит письмо-стон: «Саша, поддержи меня, надо ужасно много силы, Что-то не так, мучительно не так... Я на опасном перепутье, Саша, помоги... Я приеду к тебе, я отдам тебе всю свою душу и закрою лицо твоими руками и выплачу весь ужас, которым я себя опутываю. Я заблудилась, заблудилась». Это финиш. Женщина на четвертом месяце, если вы понимаете, что это такое. Она действительно окончательно заблудилась и все, что ей сейчас нужно – выплакать весь ужас, зарывшись в его руки.
Казалось бы: любите? страдаете? – ну хватит тогда чернила переводить! – соединитесь уже! – Нет. Переписка продолжается.
Он терзается неведением, торопит ее с возвращением. В ответ – прежний лепет о призвании, о «сумасшествии» или «апатии», о спектаклях, ролях, актерах. Все те же темные намеки и те же невнятные взывания: «Саша, поддержи меня. Я на опасном перепутье. Саша, помоги.» У него – перепады упадка и подъема. 2 августа он пишет (кричит? орет?) ей: «Нам необходимо жить вместе и говорить много, помогать друг другу. Никто кроме тебя не поможет мне ни в жизни, ни в творчестве».
И в этом тяжелейшем июле у Блока вдруг снова идут стихи.
И какие: «За гробом», «Мэри», «Друзья», «Поэты», «Она как прежде захотела», «О доблестях, о подвигах, о славе», которое было доработано позже, в декабре.
В окончательной его редакции – строки:
Ты отдала свою судьбу другому,
И я забыл прекрасное лицо.
Всё. Прекрасное лицо забыто. Навсегда. Богочеловеческое и сверхчеловеческое отошло, осталось обычное людское. Последнее его письмо уже не застало Любу в Боржоме. 4-го она выехала оттуда, 9-го была в Петербурге. Блок, наконец, узнал то, что должен бы был понять еще весной.
И целую неделю после этого – неслыханное дело! – он не писал матери.
Казалось бы: чего еще не хватало для испытания этого союза на прочность? Не хватало самой малости – байстрюка. Он появляется в списке действующих лиц очень своевременно.
Наши герои только-только приготовились становиться предсказуемыми. И даже мы вроде бы начали привыкать к тому, что Блок – обычный самовлюбленный (теперь уже просто отовсюду слышится его очередное «себастьяновское» «Что ж»), самонадеянный (их последняя встреча, конечно же, лишь укрепила Александра Александровича в уверенности, что Люба – его Дианка) лентяй (по-прежнему не хочет сам и пальцем шевельнуть, судьба обязана нести семейные блага на блюдечке с известного цвета каемочкой). Едва оформился в нашем сознании и образ новой Любы – Любы, обретшей благодаря папиному наследству определенную личностную самостоятельность. Едва нам стало мерещиться, что все последующие перипетии в этой семейной драме уже прогнозируются, как вдруг Всевышний выкатил из кустов проверенный-перепроверенный рояль.
Дитя, притаившееся в Любиной утробе, снова перепутало все карты. Нежданный чужой ребенок – вот увеличительное стекло, через которое хитроумный заоблачный драматург предлагает нам рассмотреть неровности стыка этих двух судеб. Эти неровности казались уже утратившими свое значение. Эти поверхности казались уже идеально отшлифовавшимися, и вдруг – такой заусенец! Склеится ли теперь?..
История подсказывает: склеилось. Но какой ценой?
Митька
Блок был поставлен перед фактом. 20-го они уехали в Шахматово. Как сложились для них эти одиннадцать дней? Кое-что находим у Веригиной: «Любовь Дмитриевна. возвратилась в Петербург в состоянии предельного отчаяния. Она решила избавиться от верной катастрофы, которую предчувствовала, но мать и сестра все еще не вернулись из-за границы, и опять никого не было, кто бы помог, посоветовал.»
В набросках воспоминаний Л. Д. есть признания в том, что ничего она так не боялась, как деторождения и материнства: затяжелев-де, испугалась, решила избавиться от ребенка, но поверила вздорному совету и, когда вернулась домой, предпринимать что-то было уже поздно. Пришлось признаваться до конца.
«И я горько плакала, знала – это будет верная смерть». Реакция Блока – дословно: «Пусть будет ребенок. Раз у нас нет, он будет наш общий».
«И Люба смирилась», – констатирует Веригина. В связи с чем мы вынуждены полагать, что ее любимая Л. Д. всего-то -согласилась идти навстречу испытанию токмо из уважения к решению мужа. Что ж, пусть так.
Александре Андреевне об этом решении Блока написала Люба. Из письма следует, что он запретил ей «говорить о всем горьком» даже Анне Ивановне. И, стало быть, «пусть знают, кто знает».
Формально круг посвященных в тайну происхождения ребенка был невелик: они сами, Бекетовы, Веригина, да еще Е. Иванов. Этот ласковый теленок необыкновенно близок не только Блоку и Любе (с Любой-то у него, между прочим, даже что-то вроде романчика успело состояться), но и матери поэта.
В ноябре Александра Андреевна пишет ему – уже из Ревеля: «Я все-таки рада, что Люба сама с Вами говорила. Ведь она теперь очевидна. Это будет их ребенок, Саши и Любы. Саша так решил. . Разве это не хорошо?» Да отчего же не хорошо? Хорошо, конечно. И по-мужски это. И вообще. Даже в личных отношениях у Блоков на этой почве начинает что-то меняться. В чем и пытается заверить Люба свекровь, пересказывая впечатления от вечера у неких Коппельманов «. все вдвоем, а не втроем, и не в одиночку, как бывало прежде. Даже странно.».
И – 24 декабря: «Милая, пишу Вам в сочельник. Елка стоит, большая, мы не зажигаем ее в этом году: так – деревом. И гиацинты Саша принес мне и пошел погулять. Сижу и шью. Все хорошо, слава богу».
Сам же Блок оценивает происходящее в не столь радужных тонах. Вот его дневниковая запись первого дня 1909-го: «Новый год встретили вдвоем – тихо, ясно и печально. За несколько часов – прекрасные и несчастные люди в пивной». Пьет Блок. Пьет.
Все эти месяцы ему неуютно дома.
От этого неуюта он даже вступил в октябре в обновленное Религиозно-философское общество Мережковских. Выступает там с докладами: «Россия и интеллигенция», «Стихия и культура». Тамошняя молодежь в восторге от Блока. В его окружении появляются какие-то курсистки-бестужевки. Одна из них – «очень глубокая и мрачная» приперлась как-то к Блокам домой и сидела там до поздней ночи – выясняла у поэта стреляться ей или нет.
Тогда же Блок знакомится с некой Зоей Зверевой, с которой они встречались и переписывались потом много лет. «Значительная и живая» (в отличие, надо понимать, от беременной жены), она приглашена на чтение «Песни судьбы». По ее совету Блок читает драму на Бестужевских курсах, выслушивает и выполняет ее советы и пожелания. Участвует с ее подачи в литературных вечерах и концертах на благо каторжан, ссыльных и иных политзаключенных.
В ноябре Блок набросает план новой драмы.
Пробежимся-ка и по нему вкратце. Герой – писатель. Он «ждет жену, которая писала веселые письма и перестала». Далее: «Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим». Образ героя – сложный, исполненный противоречий. На людях он «гордый и властный», окруженный «таинственной славой женской любви». Наедине с собой – «бесприютный, сгорбленный, усталый, во всем отчаявшийся». Он, «кого слушают и кому верят, – большую часть своей жизни не знает ничего. Только надеется на какую-то Россию, на какие-то вселенские страсти; и сам изменяет каждый день и России и страстям».
Драма угасла на стадии замысла. И слава, может быть, богу. С нас вполне достаточно ярких образов одного ее плана. Последняя строка которого суть всех тревог: «А ребенок растет.».
В январе, вскоре после тихого и печального «нового года вдвоем» Блок устроит непростительно вызывающую сцену на квартире у Сологуба. Посреди ночи – после вечера плясок, чтения стихов и прочая-прочая – примется буквально тащить ту самую Щеголеву в переднюю – «Я поеду провожать Вас» – «Но я остаюсь здесь» – «Нет, вы должны, я прошу вас, ну я прошу вас» – «Нельзя мне, нельзя.». Даже деликатный Федор Кузьмич будет вынужден выговорить гостям: «Александр Александрович, подумайте о Любови Дмитриевне, Валентина Андреевна, подумайте о Павле Елисеевиче!» (муж Щеголевой в это время сидел в Крестах). И каких бы ласковостей ни писала Любовь Дмитриевна своей возлюбленной свекрови, у нее тянулись «томительные месяцы ожидания». Она затаилась, ушла в покорность судьбе. Терзалась дурными предчувствиями, горько оплакивала «гибель своей красоты» (а ей всегда было свойственно гипертрофированное представление о собственной наружности). Ей казалось, что она брошена. Мать и сестра – в Париже, Александра Андреевна – и та бы сейчас за свою сошла, а – в Ревеле. Блок по ее словам «очень пил в эту зиму и совершенно не считался с ее состоянием». Вероятно – мерещилось. Блок думал о ней и ее судьбе непрестанно.
Ночь – как ночь, и улица пустынна.
Так всегда!
Для кого же ты была невинна
И горда?
Пардон, пардон, – не лучшие строки для опровержения. Несвоевременные какие-то. Наверное, вот эти:
С ума сойду, сойду с ума,
Безумствуя, люблю,
Что вся ты – ночь, и вся ты – тьма,
И вся ты – во хмелю.
Н-да. Похоже, тоже не ей. Чего-то не клеится. А может, и не мерещилось Любови Дмитриевне...
Я пригвожден к трактирной стойке.
Я пьян давно. Мне все – равно.
Из дневника поэта: «Пьянство 27 января – надеюсь – последнее.
О нет: 28 января».
* * *
Под шум и звон однообразный,
Под городскую суету
Я ухожу, душою праздный,
В метель, во мрак и в пустоту.
Я обрываю нить сознанья
И забываю, что и как...
Кругом – снега, трамваи, зданья,
А впереди – огни и мрак.
Что, если я, завороженный,
Сознанья оборвавший нить,
Вернусь домой уничтоженный, -
Ты можешь ли меня простить?
Ты, знающая дальней цели
Путеводительный маяк,
Простишь ли мне мои метели,
Мой бред, поэзию и мрак?
Иль можешь лучше: не прощая,
Будить мои колокола,
Чтобы распутица ночная
От родины не увела?
Датировано 2 февраля 1909 года.
Это стихотворение нам невероятно ценно уже тем, что в тот самый день Любовь Дмитриевна рожала.
В конце января ее отвезли в родильный дом. А «душою праздный» двинул «во мрак и в пустоту». И снова: «простишь – не простишь», «любит – не любит» – заводная блоковская ромашка. Мы не ерничаем. Мы предлагаем еще раз перечесть эти строки и раз и навсегда запомнить, ЧТО мучило поэта в эти тяжелые для Любы часы (как, впрочем, и всю его творческую жизнь; нужно только открыть и перечесть).
А роды были и вправду очень тяжелыми: хлороформ, щипцы, горячка, боязнь за жизнь роженицы. И нам самое время звать на помощь главную повитуху нашей повести тетушку Марью Андреевну с ее дневником. 3 февраля: «У Любы родился мальчик... Родился вчера, 2 февраля, утром. Роды были очень трудные и долгие. Очень страдала и не могла. Наконец, ей помогли. Очень слабый, испорчен щипцами и главное долгими родами. Мать очень удручена... Очень боюсь, что мальчик умрет. Очень печально.»
Для этого отрывка весьма характерен факт предельной эмоциональной доминанты: превосходный стилист М. А. Бекетова в пяти строках пять раз произносит слово «очень».
6 февраля: «У Любы родильная горячка, молоко пропало, ребеночек слабый. За Любу страшно. Смотря сегодня на бледное ее личико с золотыми волосами, передумала многое. Саша ухаживает за ней и крошкой...». 8-ое: «Ребеночек умирает. Заражение крови. Люба сильно больна. Будто бы не опасно, но жар свыше 39 и уже третий день. Я ее больше не увижу. Уныло, мрачно и печально». 9-ое: «Все то же. Ребеночек еще жив. Люба лежит в жару и дремоте. «Очень он удручен?» – спросила Софа (Софья Андреевна – еще одна тетка Блока; Прим. авт.). – «Это ему не свойственно, как и мне», – сказала Аля. «Ну, не скажу» -отвечала Софа. Да, в серьезных случаях он не капризничает и не киснет, она тоже не киснет, не склонна падать духом. Оба склонны ненавидеть в такие годины все, что не они». Вот что хотите с нами делайте, но смысл и, главное, тон всей этой тирады лишний раз демонстрирует, как нетепло было все эти годы Любови Дмитриевне рядом с мужем и его матерью. Блоковеды вбивали и продолжают вбивать нам в головы аксиому про страстность, как отличительнейшую из черт Александра Александровича и его родительницы. Что же такое их страстность, спрашиваем мы себя на фоне этой мизансцены? И в какую минуту ей являться, ежели не теперь? Некстати, наверное, вспоминается и свидетельство Чуковского, который удивлялся блоковому спокойствию в день подавления Кронштадтского мятежа. По его словам, услыхав о творящемся там, Блок захотел спать: «Я всегда хочу спать, когда события. Клонит в сон. И вообще становлюсь вялым. Так во всю революцию». Непорицаемо, конечно. Но это свойство, типичное для не слишком далеких полноватых женщин, плохо вяжется с нашими классическими представлениями об авторе тех же «Скифов».
10 февраля мальчик умер. Блоку о смерти малыша сообщила Марья Андреевна. Он полетел в больницу. В дневнике у тетушки: «Он как будто успокоился этой смертью, м.б., хорошо, что умер этот непрошеный крошка. Люба, по-видимому, успокоилась». И на другой день: «Сегодня мне ужасно жаль маленького крошку. Многие говорят, что в смерти его виноваты доктора. Пусть так. М. б., и лучше, что он умер, но в сердце безмерная грусть и слезы. Мне жаль его потому, что ЛЮБЕ ЕГО МАЛО ЖАЛЬ...»
Несмотря на бесконечные «может быть», предельно смелое заявление. Но нам не удавалось пока уличить Марью Андреевну в безосновательности сказанного. Опровержение находим только у Веригиной, которая как раз известна нам в роли беззаветного адвоката Л. Д. Она сообщает, что со смертью ребенка Люба ощутила «жестокий удар в сердце» и ею надолго овладела «темная печаль, которая через некоторое время перестала быть заметной для окружающих».
Поглядите-ка: что же получается? Даже Валентина Петровна, что называется, «сдает» подругу. Разница оценок лишь в том, что у Веригиной Любина скорбь прекращается «через некоторое время», а Бекетова замечает успокоение роженицы в тот же день.
И дочитываем ее запись от того же 11 февраля: «. Неужели она встряхнется как кошка, и пойдет дальше по-старому? Аля боится этого. И я начинаю бояться». Не начать ли бояться и нам?
Мальчик, названный Блоком Митей (в честь великого деда), похоже, действительно отпустил всех своею смертью. Матери оставалось «встряхнуться» и вернуться к ставшей привычной уже «жизни для себя». Блоку. А вот Блок скорбел. Это безо всяких натяжек. Прожившего всего восемь дней Митю он похоронил сам. И каждый год потом навещал могилу. Но -
Когда под заступом холодным
Скрипел песок и яркий снег,
Во мне, печальном и свободном,
Еще смирялся человек.
Пусть эта смерть была понятна -
В душе, под песни панихид,
Уж проступали злые пятна
Незабываемых обид.
Блоковеды единодушно относят эти «незабываемые обиды» на счет создателя. Перечитав стихотворение, мы утверждаем, что они в той же самой мере могут быть адресованы и матери умершего младенца.
Многие из современников сходились на том, что Блок возлагал на этого ребенка какие-то затаенные надежды. Возможно, ему мстилось даже, что теперь-то жизнь и пойдет по-новому, по-другому. Люди запомнили его в эти дни «простым человеком, с небывало светлым лицом». Зинаида Гиппиус вспоминала его улыбку как «озабоченную и нежную» и голос – «точно другой – теплее». Это перед рождением ребенка. И после его рождения: «. Блок молчит, смотрит не по-своему, светло и рассеянно. – О чем вы думаете? – Да вот, как его, Митьку воспитывать?» А после смерти объяснял прилежно, почему он не мог жить. Просто очень рассказывал, но лицо у него было растерянное, потемневшее сразу».
В письмах Блок называл Митю не иначе как «наш сын».
В тот март он написал десяток стихотворений – одно мрачней другого. Стихи превосходны (сам поэт назвал их «недурными»).
Весенний день прошел без дела
У неумытого окна;
Скучала за стеной и пела,
Как птица пленная, жена...
Лаконично и красноречиво сформулирует Блок то свое мартовское состояние в письме к Чулкову: «Пил я мрачно, но не так уж много... скучно пил».
На Пасху Блоки выбрались к маме в Ревель, и там (под перезвон, как любят уточнять в учебниках) написалось одно из его известнейших стихотворений. «Не спят, не помнят, не торгуют» считается чуть ли не манифестом его богоискательства. Может, и так. Блок и бог – глобальная и совершенно отдельная тема, никак не умещающаяся в формат нашего повествования. Мы только заметим, что «трезвонят до потери сил»
... над шубкой меховою,
В которой ты была в ту ночь.
«Та ночь» – ночь 7 ноября 1902-го – ночь, когда, согласившись связать свою жизнь с Блоком, Люба Менделеева уберегла его от самоубийства. Шубка прямиком оттуда. Но ту смерть его Люба сумела отвести, а Митькину смерть – нет. И не слишком религиозный Блок, как кажется нам, не мог в одну минуту переключиться и начать валить всю вину только на того, кто над всем. Быть может, совершенно против воли поэта Любовь Дмитриевна попала в совиновники. Осмелимся даже предположить, что именно с этого момента поэт стал заложником им же и сотворенной двоякости отношения к жене: Люба-спасительница – Люба-неспасительница. Попробуйте встать на место разрываемого таким противоречием человека, и многие из последующих движений его души обретут хоть какую-то почву для объяснений.
Мы вряд ли преувеличиваем. Уход их «нашего сына» колоссально перепахал внутренний мир Блока. Тема смерти, гибельности, хрупкости человеческой жизни уже доминирует в его стихах месячной давности. И еще целых два года он не сможет задвинуть ее в дальний угол. А, может быть, не сделает этого и вообще никогда.
Апрель. Предложенный верховным драматургом тест пройден. За дальнейшей ненадобностью мальчик был забран обратно на небеса. Блоки выходят на следующий круг их общего земного ада. После рождения и смерти ребенка они опустошены, раздавлены. Первая спасительная мысль -поехать весной в Италию, исцелиться ее красотой и искусством. Старинный способ, испытанный на себе множеством русских.
Тут мы позволим себе еще одно принципиальное замечание по поводу конъюнктуры в подавляющей части материалов, предлагаемых советским блоковедением. Не красящие образа поэта факты, как и всё, что не работает на увековечение величия образа, элементарно вымарывались из биографии. Даже в знаменитом очерке М.А.Бекетовой ни малейшего упоминания о мальчике по имени Митя нет. Ее дневниковые записи максимально полно воссоздают нам события той ужасной недели. А в очерке тетушка «отправляет» Блоков за границу по куда более прозаической причине: «. но в конце концов напряженная работа, частые публичные выступления и бесконечные разговоры на важные темы утомили Блока»... Формулировка-то, формулировка какова: «бесконечные разговоры на важные темы»» – ну просто какой-то литр никотина для бедной среднестатистической лошади!!!
И, сами понимаете, «в феврале 1909 года уже чувствуется в его письмах к матери упадок настроения».
Мы не случайно заговорили о нечистоплотности официального блокознания. Мы хотим, чтобы вы представляли себе, из какого рода обтекаемых форм приходится выуживать – да, нелицеприятную подчас – правду о происходившем на самом деле.
И это наше хотение необыкновенно корыстно.
Подпав под безумное обаяние всей этой неоднозначной истории отношений поэта и его любимой, мы очень хотим докопаться до логики их поступков. Хотя бы там, где объяснять те или иные повороты судьбы уже ничем кроме логики нельзя. И когда нас заносит в аккуратно выжженные предшественниками пространства, нам не остается ничего, кроме как обращать внимание на всякий черт те как спасшийся от зачистки случайный предмет под ногой. Будь то ненароком оброненное в дневнике слово, стихотворная строчка или несоответствия в воспоминаниях очевидцев.
И если наше рвение кажется вам излишне пристрастным – что ж: сделаем вид, что никакого Мити не было. Что один утомился, а другая. ну, заскучала, что ли.
И вот Блоки погружаются в сборы. И вскоре получены заграничные паспорта, проданы музею этюды Александра Иванова из наследства Менделеева, и выручены деньги на поездку. Люба за границу рвется. Александр Александрович просто не возражает.
Настроение у него какое-то вынужденно чемоданное. И поздним вечером 14 апреля супруги отбыли в международном экспрессе по маршруту «Петербург – Вена -Венеция»...