355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сеничев » Александр и Любовь » Текст книги (страница 20)
Александр и Любовь
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:32

Текст книги "Александр и Любовь"


Автор книги: Александр Сеничев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Свой день рождения – 29 декабря – как и последовавший за ним Новый 1921 год Люба отмечала «с клоунами» – у Анюты. Блок: «Люба веселится в гостях у Дельвари». Из мамы: «Люба все меньше бывает дома, все страстнее относится к своему театру, все презрительнее к нашему «прозябанию». Я стряпаю, мою посуду, убираю». Прислугу ей в помощь удастся взять лишь в концу зимы. А пока Блок сам таскает дрова из подвала. Прежде и это было обязанностью Любы, но доктор запретил ей – велел поберечь сердце.

Последний год блоковского дневника начнется с отчаянной записи: «Научиться читать «Двенадцать». Стать поэтом-куплетистом. Можно деньги и ордера иметь всегда...»

Читать поэму Блок, как известно, не выучился. В последние месяцы жизни он читал только свою старенькую лирику. И заканчивал выступления неизменно девушкой, певшей в церковном хоре. Ничего нового он давно уже не писал – лучше не мог, а хуже не хотел. На Пушкинский юбилей – в альбом Пушкинского дома – по просьбе – им сочинено последнее из законченных стихотворений:

 
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!..
 

и т. д.

Когда поблагодарили и похвалили, ответил: «Я рад, что мне удалось. Ведь я давно уже не пишу стихов». Заметьте: не НЕ ПИСАЛ – НЕ ПИШУ.

Вот, разве всяческие безделушки Чуковскому в «Чуккокалу». Что-то вроде: «Скользили мы путем трамвайным, Я керосин со службы нес.». Ничего не напоминает? – А «Служил Гаврила хлебопеком, Гаврила булку выпекал»? Даже размерчик совпадает.

В последний раз Петроградская публика видела Блока 25 апреля на вечере, устроенном в его честь в Большом драматическом театре, где поэт уже третий год служил председателем Управления – директором, по сути. Он вышел из левой кулисы в синеватый свет рампы -угрюмый, исхудавший, бледный, весь в черном. В зале две без малого тысячи пар глаз. С галерки: «Александр Александрович! Что-нибудь для нас!». Печально улыбнувшись, он мрачно прочел для НИХ «Скифов»... Под конец вышел с белым цветком в петлице и – как всегда -«О всех, забывших радость свою.   О том, что никто не придет назад...». Бывший на том вечере Евгений Замятин услышал, как за спиной кто-то отчетливо произнес:

– Это поминки какие-то!

«Чем больше я наблюдаю Блока, тем яснее мне становится, что к пятидесяти годам он бросит стихи, – отметил тогда в дневнике Чуковский, – И будет писать что-то публицистико-художественно-пророческое».

Бессмысленный реверанс. Блок действительно откровенно доживал, и мало кто вокруг не понимал его обреченности. Очень показательна в этом смысле их майская – последняя для поэта – поездка в Москву. «Все это исключительно для денег», – вспоминала о ней Александра Андреевна, это едва ли не самая частая из ее присказок в те годы...

Поэт с трудом, уже опираясь на палку, сошел вниз, с трудом же сел в коляску, любезно предоставленную управделами Петросовета Белицким, и отправился на вокзал. Чуковский запротоколировал: «Блок подъехал в бричке, я снес вниз чемодан. У Блока подагра. За два часа до отбытия он категорически отказался ехать, но я уговорил его. Дело в том, что дома у него плохо: он знает об измене жены, и я хотел его вытащить из этой атмосферы. Мы сидели с ним на моем чемодане, а на площади шло торжество – 1-го мая. Ораторы. Уланы...».

В вагоне он всё пытался отвлечь Блока разговорами. Поинтересовался зачем-то судьбой Садовской. «Я надеюсь, что она уже умерла, – ответил Блок, – Сколько ей было бы лет теперь? Девяносто? Я был тогда гимназист, а она -увядающая женщина». И без перехода: «Мама уезжает в Лугу к сестре. Там они поссорятся. Не сейчас. Через месяц». Переживания поэта можно понять – перед отъездом он сказал ей очень жестокие слова: «Только смерть одного из нас троих может помочь».

–  Вы ощущаете какую-нибудь славу?

–  Ну, какая же слава? Большинство населения даже фамилии не знает...». И снова свернул разговор на своё – с печальной усмешкой пожаловался, что «стены его дома отравлены ядом».

И все-таки несносный человек этот Блок. Он, видите ли, знает об измене жены и поэтому дома у него плохо.   А как быть с вашей, Александр Александрович, Женечкой Книппович, которая вот уже несколько лет разве что не член семьи?

Они познакомились вскоре после революции. По стандартной схеме: молоденькая поэтесса прислала стихи, он ответил что-то невразумительное навроде «не время теперь письма писать, вы мне позвоните». Та и позвонила.

И они стали часто-часто встречаться. Ну, разумеется, она была его исключительно литературной пассией. Что, однако, не помешало поэту устроить Женечку вскоре на должность заведующей группой архивных изысканий Репертуарной секции Наркомпроса, которую тогда возглавлял. Не бог весть что, конечно, но – жалованье да ПАЁК! Просто привел 20-летнюю девчонку в отдел и представил подчиненных – вдвое старше и всяко поопытнее её. А заодно и прикольное такое удостоверение выдал: «Предъявитель сего есть действительно товарищ мой Евгения Федоровна. Что приложением печати и подписом подтверждено. Председатель Ал.Блок». И тогда же, в 18-м еще познакомил с мамой – «потому что мама – это я, и потому что она живет в том же доме, и у нее тепло, и там мы можем хорошо встречаться и говорить вдвоем и втроем». И вскоре по просьбе Александры Андреевны Женечка уже звала ее не по имени-отчеству, а совершенно по-домашнему – «бабушкой». Евгения Федоровна с удовольствием вспоминала, как Блок «часто спускался из верхней квартиры», и они, точно благонравные дети, садились рядышком и топили печку. Как усаживались на диванчик, Блок рассказывал ей о друзьях юности – Соловьеве, Белом. При этом приговор теперешнего Блока был предельно жесток: «Мы с мамой – искони здоровые, они – искони больные». С не меньшим же удовольствием Евгения Федоровна вспоминала и то, как Блок «разрешал» или «запрещал» ей те или иные встречи и знакомства. И когда Ремизовы, с которыми он сам же Женечку и познакомил, предложили ей поселиться у них (они прозвали ее «кухонным мужиком» – за сноровку в черновой работе), Блок «добра» не дал. «Ох, ревнивище, ревнивище!» – сокрушалась Серафима Пална.

Более чем частая гостья в доме Блоков, Женечка, конечно же, скоро нашла общий язык и с Любовью Дмитриевной. Тем более что учились они с Прекрасной Дамой в одной и той же гимназии Шаффе (с разницей в двенадцать лет). Женечка даже вспомнила легенду об одной из выходок тогдашней Любы Менделеевой, долго передававшейся из уст в уста – как-то во время урока та запустила в стену класса чернильницей. Женечка полюбопытствовала: правда? – «Потому что уж очень скучно было», – подтвердила Л.Д.

Таким образом, и хозяйка вполне благосклонно приняла очередную мужнину наперсницу.

Вспоминала Евгения Федоровна и вот какой занятный эпизод. Раз, вернувшись с рынка, Любовь Дмитриевна была возмущена выходкой встретившейся ей там Дельмас. Будто бы та требовала с нее объяснений – «почему эта девочка заняло такое место в вашем доме?». Себе (и нам заодно) Книппович объяснила это так: «Думается, что постепенно у нее возникло ощущение, что «девочка» получает «не по чину», что Блок слишком глубоко вовлек меня в свою работу, что он, любитель одиноких странствий, слишком часто делает меня спутником в загородных прогулках. Внешне в отношении Любови Дмитриевны ко мне не изменилось ничего». Да, наверное, и ничего.

И все-таки нас, совсем как и Любовь Александровну, немного обижает, что пропуск Блоку в Стрельну выбивала жена, а гулять и купаться туда он ездил с «девочкой». Семь своих книжек за эти годы поэт ей надписал. И в каждой – «в память о весне 1918-го», «об осени», «В лето Стрельны» и т. п. Мы ведь уже знакомы с этой страстишкой Блока -непременно прятать под пол меблированных комнат особого рода записочки.

Вообще, читая книгу воспоминаний Евгении Федоровны, невольно проникаешься духом высоких – если не высочайших их с Блоком отношений.

Серьезно. Евгении Федоровне блестяще удалось пропитать каждую строчку именно таким духом. Очень чистым и романтическим. Даже в пересказе об их стрельновских лазаньях «в траву, в кусты, в крапиву, в сырость».

Но одного взгляда на фотопортрет Е.Книппович достаточно, чтобы понять: с такой женщиной просто так в кусты и сырость не ныряют. А что касаемо общих интересов, его наставничества, ее преклонения и всяческой взаимной восторженности – ну так ведь одно другому не мешает. И наконец: в свое время именно эта девочка выберет место для могилы поэта. Что-то же позволяло ей чувствовать за собой такое право? А после она станет председателем Ассоциации памяти Александра Блока.

Так что психовать и ябедничать Чуковскому об «очередной измены жены» – как-то нечестно даже получается. А как тогда, милейший Александр Александрович, прикажете реагировать на вашу Шурочку Чубукову?

Не Любови Дмитриевне – нам.

Любовь-то Дмитриевна надолго еще останется для нас образчиком терпеливейшей их жен.

 Аля

Они познакомились летом 1920-го...

Заняв кабинет руководителя только что открывшегося БДТ, Блок подружился с ведущим актером театра Николаем Монаховым. А брат того Павел ухаживал за вдовой морского офицера – некой Марией Сергеевной Сакович, тоже только что назначенной в БДТ (главврачом). Шумной компанией все они часто сиживали у нее дома на Мойке. Или пропадали на даче у Монаховых – в живописном местечке на берегу Ореджа. Что-то репетировали на веранде, пели, дурачились, гуляли по берегу, катались на лодках. Тут-то Блок и обратил внимание на 27-летнюю соседку по участку. Обаятельная сестра милосердия живо интересовалась театром, музыкой, поэзией. К тому времени она, как и Сакович, тоже успела оказаться вдовой. Одного, между прочим, из потомков Тона -автора Храма Христа Спасителя.

Одним словом, вскоре Шура стала равноправной и неизменной участницей их веселых прогулок на реку и в лес.   Подробностей этого (последнего) романа Блока до нас дошло ничтожно мало. Косвенным подтверждением ему могут служить некоторые строки «Возмездия» – поэмы, которую он дорабатывал до самой смерти (ну вот хотел оставить после себя нечто не хуже «Медного всадника»!) Оттуда:

 
Там, где скучаю так мучительно,
Ко мне приходит иногда
Она – бесстыдно упоительна
И унизительно горда.
 

А мы знаем, что в стихах у Блока женские образы не случайны. Больше того: в сохранившихся набросках плана поэмы имеется и такой фрагмент: «В эпилоге должен быть изображен младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать.   никому не ведомая и сама ни о чем не ведающая.»

И как бы тут попроще-то.

1 мая – в день памятного нам отъезда Блока в Москву -у Шурочки Чубуковой родилась дочь. Назвав девочку Алей, мама умерла (тяжелые роды плюс обострение застарелого туберкулеза). Сакович взяла девочку себе. Она же потом утверждала, будто незадолго до смерти Блок попросил ее удочерить Алю. В первоначальном свидетельстве о рождении девочки фамилия матери – Чубукова – зачеркнута и записано: Сакович. В графе «отец» – прочерк. Отчество – Павловна. Объясняется это тем, что Павел Монахов, намеревавшийся связать свою судьбу с гражданкой Сакович, сам якобы предложил: а пусть, мол, Аля считает нас законными родителями. На том вроде бы и порешили. Но брак не сложился, и от не состоявшегося папы девочке осталось только отчество.

А Марию Сергеевну Аля звала мамой всю жизнь.

Перед самой смертью только та передала ей записку: «Стихи А. А. Блока (папы), написанные тебе». Ниже шло переписанное ее рукой стихотворение -

 
Сидят у окошка с папой.
Над берегом вьются галки.
–  Дождик, дождик! Скорей закапай!
У меня есть зонтик на палке!
 
 
–  Там весна. А ты – зимняя пленница,
Бедная девочка в розовом капоре...
Видишь, море за окнами пенится?
Полетим с тобой, девочка, за море.
–  А за морем есть мама?
–  Нет.
–  А где мама?
–  Умерла.
–  Что это значит?
–  Это значит: вон идет глупый поэт:
Он вечно о чем-то плачет...
 

Чье это маленькое вранье – Марии Сергеевны или самой Али – не знаем. Но это маленькое вранье. Эти строки сложились в далеком 1905-м, за целых шестнадцать лет до того, как девочка родилась, а ее мама умерла.

По заверениям Александры Павловны несомненность ее появления на свет от Блока подтвердил ей в свое время и муж – проектировщик подводных лодок Дмитрий Васильевич Люш. Но и тот будто бы ссылался на Марию Сергеевну, успевшую открыть ему тайну происхождения Али.

С младенчества знала Алю Сакович и Ахматова.

Ее падчерица Ирина Пунина вспоминала, как за полгода до смерти Анна Андреевна зачем-то попросила отвезти ее в Дом ветеранов сцены, где доживала свой век хорошая знакомая поэтессы – та самая Сакович. Вспоминая разговор старых приятельниц на интересующую нас тему, Пунина отмечала, что понимание меж ними «было на уровне полуслова»:

–  Блок? – спросила Ахматова.

–  Да, – ответила Сакович.

–  А кто мать?

–  Я не могу сказать...

Известно также, что позже Анна Ахматова попросила Александру Павловну прийти к ней вместе с сыном Андреем. И внимательно посмотрев на мальчика, сказала:

– Похож. Тот же овал лица, те же кудри.

Мы ничего не утверждаем. Возможно, дочерью поэта Александру Павловну Люш сделали охочие до сенсаций журналисты. Ее реакция: «Что со мной говорить? Я гипотетическая! Почему-то считают, что я таким образом пытаюсь самовыражаться. А ведь я до определенного времени вообще избегала разговоров о моем происхождении».

Отказалась она и от поисков генетических доказательств родства с Блоком:

– Зачем? У меня в этом нет никаких сомнений, а кому-то что-то доказывать я не собираюсь.

Стихи писать никогда не пробовала. А вот рисовать стала рано. Закончила художественное училище и всю жизнь проработала художником-декоратором в ленинградских театрах – в Малом оперном, в Пушкинском, в Большом Драматическом. Закончила трудовую деятельность в Мариинке. На вечере в БДТ, посвященном 100-летию Александра Блока, главный машинист сцены подвел Александру Люш к нашему любимому блоковеду -Владимиру Орлову. Вот, мол, дочь.

– Я в курсе, но я написал книгу о Блоке, и в мою концепцию биографии поэта вы не вписываетесь, – отчеканил тот Александре Павловне.

Однажды в гости к ней пришла приятельница и – чего уж еще ждать от художниц – принялась рисовать портрет хозяйки. Ошарашены были обе: в результате получился портрет Блока. И эта последняя капля, точно так же как и вам, показалась нам откровенной байкой. И мы полезли в Интернет. И безо всякого труда нашли там фото А.П.Люш. Она действительно похожа на Блока больше, чем сам Блок.

Его прощальный поклон.

Той весной по настоянию близких Блок обратился к опытному терапевту А.Г.Пекелису. Помимо осознания творческого бессилия и предельного домашнего неуюта, он уже серьезно страдал и физически. Невыносимо болели и пухли руки, ноги. Его ужасные боли в ногах приписываются загадочной подагре, а опухоли и перевязанные из-за одолевшего фурункулеза пальцы – цинге. Бессонница, одышка, боли в груди, то и дело – жар.

Доктор нашел у пациента «инфлюэнцу с легкими катаральными явлениями» и тогда же отметил невроз сердца в средней степени (легкая аритмия, незначительное увеличение поперечника и т.п.). Немотивированные перепады температуры он отнес на счет «послегриппозного хвоста».

С этим-то хвостом Блок и укатил в первопрестольную.

Поездка сильно разочаровала Блока.

«Лекция вышла дрянь. Сбор неполный», – вспоминал Чуковский. Блок даже не хотел выступать. Наконец согласился – и «механически, спустя рукава прочитал четыре стихотворения». Публика встретила его не теми аплодисментами, к каким он привык. Он ушел в комнату. Невскоре вернулся и продекламировал стихи Фра Филиппо Липпи – по-латыни, без перевода.

«Зачем вы это сделали?» – удивился Чуковский, – «Я заметил там красноармейца вот с этакой звездой на шапке. Я ему и прочитал».   На другой день он твердил одно и то же: какого черта я поехал? Через пару дней – чтение в Доме Печати, некий товарищ Струве заявил: «Все это мертвечина, и сам товарищ Блок – мертвец». Блок – за занавеской: «Верно, верно! Я действительно мертвец». Потом были чтения в Итальянском обществе, в Союзе Писателей. На обратном пути поэт то и дело доставал пересчитывал деньги... Там же, в Москве, он успел побывать у доктора, который не нашел ничего кроме истощения, малокровия и глубокой неврастении.

«Я мертвец».

Он понял и принял это еще несколько месяцев назад. В феврале, на вечере, посвященном памяти Пушкина, где произнес последнюю и, может быть, лучшую в своей жизни речь – речь-вопль.

Несмотря на ограниченный вход (только по пригласительным билетам) зал Дома литераторов был переполнен. Блок на эстраде – в черном пиджаке поверх белого свитера. Руки в карманах. Зал слушает, практически не дыша. Включая Гумилева – демонстративно опоздавшего и явившегося к середине речи во фраке и под руку с дамой, дрожащей от холода в глубоко декольтированном черном платье. «На свете счастья нет, но есть покой и воля.» – цитирует Блок, поворачивается к сидящему на сцене обескураженному чиновнику, и отчеканивает: «.   покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл». После подобной декларации, оглашенной к тому же практически с трибуны, поэту-пророку оставалось только умереть. И теперь здесь, в Москве, где восемнадцать лет назад он был коронован как лучший из лучших, какая-то сявка облаивает его как покойника. И тогда Блок опять становится самим собой – последним русским поэтом-дворянином (последним, как говорил Чуковский, русским поэтом, «кто мог бы украсить свой дом портретами дедов и прадедов»). И читает краснозвездной публике стихи на недоступном ей языке. Понимая и упрекая, что ли, в том, что и по-русски-то она понимает не больше. На одном из тех чтений присутствовал и Маяковский. «Я слушал его в мае этого года: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал свои старые стихи о цыганском пении, о любви, а прекрасной даме, -дальше дороги не было. Дальше смерть». Смерти приговорившего себя поэта ждали теперь все.

Он вернулся в Петроград 11 мая. Любовь Дмитриевна встретила его в коляске все того же Белицкого. «Я готов был плакать» – признается Блок дневнику. Да что там коляска! – в Москве беременная Нолле-Коган встречала поэта еще на одном царском (Каменевском теперь) автомобиле с огромным красным флагом. И вежливый Блок поехал прямиком к Каменевым в Кремль – благодарить. Тут опять же трудно удержаться и не вспомнить реплику из одного его письма: «Слов неправды говорить мне не приходилось».

Кто из писателей его поколения, – восторженно вопрошают блоковеды, – оглядываясь на свой жизненный путь, мог бы сказать то же самое о себе?

Да каждый первый, отвечаем мы за «писателей его поколения». Все они, даже записанные в великие, были нормальными людьми, и, когда было нужно, произносили самые разные слова. Есенин – Троцкому, Пастернак -Сталину, Блок вот – Каменеву.

А, как торговался он в ту московскую неделю по поводу перепродажи «Розы и Креста» другому театру (кроивший репертуар Станиславский пьесу в последний момент отверг)!.. Суету с перепродажей Блок сам с удовольствием описывает в дневнике: «Каменный Немирович дал мне только 300 тысяч... Стали думать, кому перепродать... Управделами Бриаловский вычислил, что если приравнять меня к Шекспиру и дать четвертной оклад лучшего режиссера РСФСР, нельзя мне получить больше 1У миллиона». Чувствовавший за собой вину Станиславский звонил каждый вечер – предлагал устроить вечер «для избранной публики», предлагал платную генеральную репетицию оперной студии с ним, предлагал продажу каких-нибудь стихов для Государственного издательства – за те же полтора миллиона (предложение самого Луначарского). «От всего этого я, слава богу, сумел отказаться». Странное какое-то «слава богу», ей богу: поехал заработать, в Политехникуме «за гроши» читал, а от избранной публики уклонился. И стихи продавать – слава же богу – не захотел. Выше он всего этого (теперь!), да? А в дневнике очень подробно про то, как Шлуглейт (по словам которого Блок теперь уже даже и не Шекспир – целый Пушкин), не остановился и перед 2-3 миллионами! Больше того: сразу дает 500 тысяч, только чтобы поэт приостановил переговоры с Незлобиным.

Мы нарочно сыплем фамилиями и суммами – от мира сего, еще как от мира! «Бриаловский мгновенно приехал.   и на слова Нолле-Коган, что меня устроят 5 миллионов, сказал, минуту подумав, что он готов на это, а на следующий день привез мне 1 миллион и договор, который мы и подписали». Там же, в дневнике – про бессовестных московских извозчиков, дерущих «10-15-20 тысяч».   В пересчете на извозчичьи тарифы получается, что не из-за таких уж и грандиозных сумм сыр бор шумел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю