355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сеничев » Александр и Любовь » Текст книги (страница 19)
Александр и Любовь
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:32

Текст книги "Александр и Любовь"


Автор книги: Александр Сеничев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

Часть пятая. В другой России.

Вместе,чтобы выжить.

Прежде, чем начать распространяться о житии Блоков после победы Великого Октября, есть смысл слегка пройтись по собственно обстановке, в условиях которой этому житию и предстояло протекать.

Очень долго у нас не принято было вспоминать об одном совершенно курьезном факте: поднявшие власть с той самой мостовой большевики меньше всего рассчитывали на то, что заполучили ее надолго. Другое дело, что широкая общественность – а уж тем более художественная – в такие тонкости не посвящалась. Разве, не нарочно. Так один молодой живописец вспоминал, как заглянул он наутро после ночи, когда «свершилось», в совершенно пустой Зимний и наткнулся там на ставшего в одночасье министром культуры (то есть, пардон: наркомом просвещения) Луначарского. И Анатолий Васильевич без тени стеснения поплакался молодому человеку в том смысле, что большевикам «здесь сидеть не больше двух недель, потом их повесят вот на этих балконах».

Потому что, несмотря даже на захваченные уже «Аврору», Смольный, Зимний, почту, вокзалы и часть банков, в Петрограде народным комиссарам было ой как неуютно. Через пару дней после переворота самым вызывающим образом прекратили работу даже столичные театры – в знак протеста. И тогда находчивый Анатолий Васильевич кинул в массы клич, которым впоследствии не раз еще будут успешно пользоваться его многочисленные наследники. А именно: с кем вы, работники культуры? Ну, или что-то вроде того. Объявил, в общем, о своем страстном желании встретиться с интеллектуалами, готовыми к сотрудничеству.

На зов явились шесть (или семь, тут имеются разночтения) человек. Очевидец, во всяком случае, вспоминал, что добровольцы уместились тогда на одном диване.

И в частности на нем сидели: поэт Маяковский, режиссер Мейерхольд, художники Альтман с Петровым-Водкиным, ну и кто-то еще – попроще. А вот шестым (или седьмым) ко всеобщему удивлению оказался Александр Блок. И сразу стало понятно, что он-то в компании этих немногих и есть первый.

Пришедшие невероятно рисковали.

Во-первых, от них тотчас же отвернулись многие из друзей. Но даже это можно счесть ерундой в сравнении с тем, что грозило им в случае скорой реставрации буржуазного режима (а большинство просвещенных соотечественников в таком исходе просто не сомневалось). В случае кровавой расправы над самозванцами тех же Блока с Маяковским просто повесили бы.

Всеволод Иванов, которому несколько позже довелось попить чайку с уже (и еще) Верховным правителем России Колчаком, вспоминал, как адмирал говорил ему с грустью: «И Горький, и в особенности Блок талантливы». Глотнул чаю. «И все же их обоих, когда возьмем Москву, придется повесить.   Очень, очень талантливы».

Вскоре к группе идейных перерожденцев присоединился и лидер мироискуссников А.Н.Бенуа. Луначарский поспешил доложить Ленину, что тот «приветствовал Октябрьский переворот еще до октября».

Старинные приятели, Бенуа с Блоком занимались на отведенном им поприще тысячью больших и малых дел. В частности, приняли активнейшее участие в решительно проведенной большевиками реформе русского языка. В результате другой – не менее яркой, население России проснулось утром 1 февраля 1918-го не 1-го, а уже 14-го, в день всех влюбленных.

Надо сказать, на все тогдашние телодвижения нового режима Блок реагировал невероятно позитивно. В первые месяцы советской власти он откровеннейшим образом бежал впереди паровоза. Так, например, Блок оказался первым и практически единственным русским интеллигентом, открыто поддержавшим Декрет о монополизации государством литературного наследия писателей после их смерти. Отвечая на вопросы анкеты одной из буржуазных газет, Александр Александрович писал: «Когда умру – пусть найдутся только руки, которые сумеют наилучшим образом передать продукты моего труда тем, кому они нужны».

Эта его позиция была опубликована купно с ответами Мережковского и Сологуба. Оба: декрет «бессмыслица и нецелесообразность» – наш герой прокомментировал их реакцию одним словом: «Занятно».

Ну да бог с ними, с реформами. Ленин обещал мир с немцами, а те наступали на Петроград. У Блока в дневнике:

«Немцы продолжают идти.   Если так много ужасного сделал в жизни, надо хоть умереть честно и достойно». Ленин же умирать не хотел вовсе. И 10 марта 1918 года в 10 вечера вождь с соратниками выехал из Петербурга в Москву на специальном поезде №4001. Вместе с ними город покинул и двухвековой статус столицы России. «Петербургу придется круто», – докладывал перед этой поездкой коллегам один из пассажиров того чрезвычайного поезда, Луначарский, как и мы, продолжая именовать Петроград на старый лад.

Круто сделалось уже очень скоро. Безработица и разруха росли в буквальном смысле слова не по дням, а по часам. Как результат – стремительно сокращалось население.

Всего несколько цифр. Если в 1915-м население Петербурга составляло 2 миллиона 347 тысяч человек, то в начале лета 1918-го в городе проживало уже меньше полутора миллионов. Перепись же 1920-го насчитала в Петрограде всего 799 тысяч душ. То есть, за пять лет город «усох» на две трети. В том числе за последние два года -вдвое.

Голодный и холодный город умирал в четком соответствии с недобрым пророчеством заточенной в монастырь первой жены его основателя – царицы Евдокии: «Санкт-Петербурху пустеет будет!». В этом умирающем городе и предстояло прожить свои последние годы Александру Блоку. Люба, как мы помним, приняла решение «быть вместе» с мужем.

Ставка на «12»

«Двадцать лет я стихи пишу», – удовлетворенно отметит поэт в дневнике 10 января. Не добавив почему-то: и полтора – НЕ пишу.

Не добавил, наверное, потому что позавчера засел за новую

поэму – «Двенадцать». Правда, наутро отложил ее и принялся за статью «Интеллигенция и революция». Пламенную, жесткую и необычайно ренегатскую. Взращенный буржуазной, дворянской даже культурой Блок воспевал в ней царящий вокруг пафос слома и разрушения до основанья. Дело в том, что недавно до Петербурга докатились слухи о сносе соборов московского кремля. Даже поверивший им Луначарский моментально объявил, что выходит из Совнаркома. Ленин отставки не принял, и Луначарского отчитал. Блок же в своей статье писал: «Не беспокойтесь. Неужели может пропасть хоть крупинка истинно ценного? Мало мы любили, если трусим за любимое». И далее: «Дворец разрушенный – не дворец. Кремль, стираемый с лица земли – не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, -не царь. Кремли у нас в сердце, цари – в голове». Очень многих, понимавших, что царь свалился с престола не сам, это его «Кремль – не кремль» крепко напугало. «Что же вы думали? – спрашивает он напуганных, – Что революция – идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ – паинька?.. И, наконец, что так "бескровно" и так "безболезненно" и разрешится вековая распря между "черной" и "белой" костью, между " образованными" и " необразованными", между интеллигенцией и народом?».

Война – весело, революция – здорово!.. Поневоле вспоминается пара строчек из упомянутого давеча его письма папеньке от 30 января 1905-го: «Никогда я не стану ни революционером, ни „строителем жизни“, и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто по природе, качеству и теме душевных переживаний». И дело тут, скорее всего, не в качестве душевных переживаний. В каждом из демаршей поэта той поры очевидно непреодолимое стремление как-нибудь, а выделиться из среды себе подобных. Блок вообще никогда не был стайным существом. С этой же, давно надоевшей ему «стаей» он рвал теперь не без чувства восторга. Мережковские и иже с ними пятнадцать долгих лет трепали ему нервы на страницах ИХ журналов, не слыша ЕГО правды. Теперь за спиной у его правды были штыки революционных матросов. Пошло, наверное, но не можем смолчать: не напоминает ли вам здесь Блок своего персонажа в венчике из роз?

Тем более что по его душу тянутся уже и новые апостолы.

3 января на квартиру к литературному мессии новой Руси пожаловал Есенин. Совсем, кстати, не такой, которого нам Безруковы в известном сериале подсуропили: скачущего вокруг этакой мумии-Блока вот разве что без гармошки -одни скачет-зубоскалит, другой кривится в едва приметной многозначительной усмешке.

Весь вечер они говорили о серьезных вещах. Есенин (из Блока: «из старообрядческой крестьянской семьи». «ненависть к православию») заявляет, что кремлевских церквей ему не жалко. Блок: а нет ли таких церквей, которые разрушают во имя высших целей? Есенин – твердо: нет. И рассказывает, как хулиганы ломают статуи (у Блока уточнение – «голых женщин»). Люба – вставляет: «Народ талантливый, но жулик». Есенин: есть всякие хулиганы, но нельзя же винить в них весь народ? А этих – этих от их теперешнего хулиганства легко отговорить, почти всякого -как детей от озорства.

Через неделю будет написана «Интеллигенция и революция», в которой господин-товарищ Блок разъяснит собратьям по цеху, что озорство революции – совсем не озорство, что так надо. Ту же самую мысль, он попытается транслировать и в поэме, которая допишется в последние дни января. И давайте посмотрим на ее появление в контексте момента.

Все шестеро (или семеро) рекрутов новой власти взялись за дело с жаром. Мейерхольд, возглавивший коллегию Петроградского Театрального отдела Наркомпроса, тут же превратился в заправского комиссара – солдатская шинель, картуз со звездочкой и маузер в длинной деревянной кобуре на боку... Авангардист Альтман взялся за перемоделирование аж всей Дворцовой площади (ее переименуют в площадь убиенного Урицкого). И к первому триумфальному празднику победивших советов – Первомаю 1918-го сотворил немыслимое: превратил плац в огромный зал под открытым небом, ухнув десятки тысяч (!) метров холста. Полвека спустя он усмехнется: «Тогда не скупились».   Маяковский к первой годовщине переворота разразился «Мистерией-буфф», которая стала едва ли не гвоздем празднования. Ставил пьесу, разумеется, Мейерхольд, декорации конструировал Малевич. Блок опередил всех. Его поэма была первой ласточкой идеологического заказа товарища Луначарского. И сколько бы нам теперь не твердили, что «Двенадцать» не столько гимн революции, сколько импрессионистско-апокалипсическая картина вставшего дыбом Петрограда, мы прекрасно понимаем, что, в конечном счете, это была осмысленная ставка Блока в казино под названием «жизнь». Давно кончившийся поэт имперской России пытался вернуться в большую игру. Все эти Северянины, Маяковские, Гумилевы, Мандельштамы даже – все они давно уже примерялись к месту, которое Блок, увы, привык считать своим. И он решил сыграть в эту русскую рулетку. И сделал самую страшную на своем веку ставку – поставил на красное.

Такого от Блока не ждал никто. Это была игра против правил. И, образно же говоря, все играющие встали из-за столов и покинули казино. В знак протеста. На том простом основании, что своей выходкой их вчерашний кумир осквернил само зеленое сукно русской поэзии.

Известный своей несдержанностью Бунин разразился бранью в таких непристойных выражениях, что мы просто не решаемся воспроизвести их здесь.

Пришвин: «Большевик из балаганчика»

Гумилев – несколько позже, но не менее безжалостно: Блок «вторично распял Христа и еще раз расстрелял государя»...

13 мая в зале Тенишевского училища устраивался поэтический вечер. Узнавшие об участии в нем Блока Сологуб, Ахматова и Пяст – его некогда верный Пяст! -решительно отказались идти туда (объявили через газету). Это был стихийный, но идеальный по охвату участников бойкот. Уже через неделю после появления «Двенадцати» в «Знамени труда» бывшие поклонницы (девочки какие-то) писали поэту: «Вам не стыдно? Пощадите свои первые три книжки, «Розу и Крест» и «Соловьиный сад»!.. Так оплевать себя!... »

Одним днем Блок превратился для еще вчера обожавшей его России в едва ли не персону нон грата. Читающая Россия не пошла за ним. Умеет ли читать Россия, в объятия которой он бросился, поэт еще не знал. И это были очень трудные для него месяцы.

29 января он запишет: «Сегодня я – гений».

А уже 26 февраля: «Сегодня я потерял крылья, и не верю потому. Опять – ложь на 10 лет. А там – старость, бездарность». Знали бы Вы, Александр Александрович, что старости не будет!

Блок не сломался в эти дни только потому, что рядом была Люба. Это она читала поэму в Тенишевском зале. И читала ее снова в Мариинском театре. Раскрутка и пропаганда «Двенадцати» – заслуга исключительно Любови Дмитриевны.

Удивительное дело, но именно по манере, в которой Менделеева-Блок исполняла поэму, будут судить о ее актерских способностях в целом. И редкий из современников не оставит ругательной реплики. Из Чуковского: «Любовь Дмитриевна читала шумно, театрально, с завыванием, то садилась, то вскакивала. На эстраде она казалась громоздкой и даже неуклюжей». Ее обнаженные до плеч полные желтоватые руки металась из стороны в сторону. Блок молчал. Мне тогда казалось, что слушать ее ему было неприятно и стыдно». Вряд ли. Известно, что Блок лично готовил Любовь Дмитриевну к этой читке, водил ее слушать куплетистов Савоярова и Ариадну Горькую, которых считал лучшими артистами тогдашнего Петрограда. С Савоярова Люба и срисовала манеру чтения «Двенадцати».

Из любопытного: через несколько лет после смерти Блока тот же Корней Иванович напишет, что никогда не забудет как поэт «однажды, когда Любовь Дмитриевна прочитала «Двенадцать».   вошел к ней из залы с любящим и восхищенным лицом».

Не флюгерно на ваш вкус? В которое верить: в «неприятно и стыдно» или в «с восхищенным лицом»?..

Конечно, по совокупности самых разных припоминаний самых разных знакомцев Блока мы вынуждены констатировать, что никакого особого гения в актерстве супруги он не видел. Похваливая ее время от времени, Александр Александрович гораздо чаще не находил в ней достаточного сценического таланта и скрывать своих подозрений не считал нужным. В этой связи представьте себе, с каким тяжелым сердцем выхлопатывал он осенью для Любы (с ее – безусловно, с ее подачи и настояния) роль леди Макбет в спектакле Ю.М.Юрьева. О неловкости, испытываемой при это Блоком, говорит каждая строка сохранившегося письма-прошения:

«Позвольте обратить внимание Ваше на просьбу моей жены, Любови Дмитриевны (по сцене – Басаргиной), которая хотела бы сыграть роль лэди Макбет. Я никогда не решился бы рекомендовать Вам ее, если бы не был уверен в том, что она своей игрой не исказит того высокого замысла и того прекрасного образа, который Вы даете в роли Макбета». И Юрьев взял Басаргину (Блок, конечно же – Блок, а никакую не Басаргину!). И сам же взывал к ней на сцене в гриме знаменитого тана: «Рожай мне только сыновей! Твой дух так создан, чтобы жизнь дарить мужчинам!». Увы: героические роли, к которым так стремилась Л. Д., ей давались неуклюже. А вот склонность к игре характерной наличествовала. И для исполнения «Двенадцати» эта манера была как нельзя кстати. И тут для Блока чудесным образом совпали два обстоятельства: во-первых, он искренней признавал, что читать поэму сам не умеет, а, во-вторых, лукаво надеялся, что перепоручив это дело Любе, несколько подотвлечет ее от самостоятельных заигрываний с Мельпоменой (а заодно и ее многочисленными смазливыми прислужниками). И до определенного момента и в известной мере эти его надежды оправдывались.

К тому же, хотя «Двенадцать» и кормили Блоков в ту пору скорее в печатном виде, некоторый доход в семейный котел Любины чтения все же приносили. Что было уже весьма кстати.

Окаянные годы.

Вослед страшному пророчеству Луначарского в 1918-м Питер уже бедствовал. Обе сестры Бекетовы вспоминали, что голодали до самого приезда Франца. 58-летний генерал Кублицкий-Пиоттух вернулся с фронта весной. Оценил обстановку и пошел служить сразу в двух учреждениях – два жалованья, два пайка.

Совсем молодой рядом с «Франциком» Блок пытался зарабатывать всюду, где было можно. Он и член той самой мейрхольдовской коллегии Петроградского Театрального отдела, и Председатель Репертуарной секции, и член жюри конкурса на сооружение памятника жертвам революции на Марсовом поле (втроем с Луначарским и Горьким).

В январе он входит в правительственную Литературно-художественной комиссию по изданию классиков литературы. В октябре Горький приглашает Блока в свое детище – издательство «Всемирная литература» и вскоре поручает ему редакторскую работу по подготовке к собранию сочинений Гейне. К марту 1919-го поэта утверждают в должности члена коллегии экспертов «Всемирной литературы» и главного редактора отдела немецкой (ну а какой же еще!) литературы. Попутно он успевает набросать предварительный план Собрания своих сочинений в десяти томах и активно трудится над составлением первых (при жизни выйдут два тома). Много пишет в газеты и журналы. Выступает с речами. То есть, какое-то время доходов хватает даже на тетушку с кухаркой (Марья Андреевна так и пишет: «кормил» – её, а заодно и ее прислугу, которая жила теперь у него в кухарках). Хватает пока даже на то, чтобы нанять дворника нести за него ночные дежурства – какое-то время Блоку пришлось добросовестно отбывать и эту общественную повинность -«охранять сон буржуев».

Но кто-то из тогдашних литераторов подсчитал: Шекспиру, чтобы как-то выжить в тех нелегких условиях, нужно было бы выдавать на-гора по три пьесы в месяц. Написавший хотя бы одну понимал, что это значит.

К тому же, постепенно стало проясняться, что новой власти удобнее эксплуатировать имя и факт Блока, чем его идеи и таланты. Высунувшийся раньше других, он раньше же других обнаружил, что заигрывания большевиков с творческой интеллигенцией предельно корыстны и узко функциональны. Мечты поэта об обновлении России день за днем вдребезги разбивались о шокирующую действительность. Накарканный Мережковским хам явился не затем, чтобы спросить у него, Блока, как жить дальше. Вместо этого хам методично отключил телефоны, перекрыл подачу электричества, позакрывал лавки и магазины. Собственноручно или как уж там свалившийся с престола государь себе таких вольностей не позволял никогда. Не допускало этого даже глубоко презираемое нашим героем временное правительство. Новая же власть планомерно лишала поэта и элементарных удобств, и средств жизнеобеспечения – своего и близких. Отнять у Блока статус автора «Двенадцати» и «Скифов» было, конечно, невозможно. Но для нарождающейся за счет все того же хама новой пролетарской литературы и выползающей из той же шинели большевистской бюрократии он был и остался «господином Блоком», заигрывающим зачем-то с ИХ революцией. А именно эти две среды определяли теперь бытие сумевшего перепрыгнуть через Октябрь, оставшись первым.

Нет, разумеется, все выглядело не так уж и скверно. Люди, скорее порядочные, чем наоборот, Горький с Луначарским (это прозрачный намек на и их причастность к успешному разграблению награбленного: были у воды – не могли не пить) отдавали себе отчет в неординарности фигуры прирученного ими поэта. И патронировали в меру своих возможностей. Но Анатолий Васильевич покаянно признавался после гибели поэта: «Мы не сумели вовремя пойти навстречу Блоку, приять его в свою среду, приласкать, обогреть его».

Как о Каштанке какой, ей богу!

К исходу 1918-го Блок сообразил, что выживать придется без помощи товарищей комиссаров. Под Новый год в дневнике: «Мороз. Какие-то мешки несут прохожие. Почти полный мрак. Какой-то старик кричит, умирая с голоду. Светит одна ясная и большая звезда».   Люди тащат «какие-то» мешки, «кто-то» умирает с голоду, светит звезда. Это еще Блок. Но его остается уже совсем немного. Как-то раз он продекламировал дома известные строчки про блаженство посетивших мир в роковые минуты – от наваливавшихся тягот и неудобств этот великовозрастный ребенок все еще пытался оградиться иронией. «Его призвали всеблагие, как собеседника на пир», – закончил Блок с пафосом и полупоклоном. «Призвать-то призвали, вот только кормят на пиру неважно», – моментально откликнулась Люба.

1919-й.   Сравнительно легко зарабатывавший на жизнь до революции, он не преуспел в «пайколовстве» и говорил своим пробавляющимся лекционной халтурой знакомым: «Завидую вам всем: вы умеете говорить, читаете где-то там. А я не умею. Я могу только по написанному».

В этот период он близко сходится с Чуковским, который как раз умеет крутиться. И тот практически берет Блока под свое крыло: читает лекции о поэте, потом выпускает самого поэта читать стихи. После одного из таких мероприятий их «угостили супом с хлебом». Корней Иванович вспоминает, как Блок взял его ложку и принялся есть. «Не противно?» – полюбопытствовал Чуковский. «Нисколько, – откликнулся Блок, – До войны я был брезглив. После войны – ничего».

Какая-то из актрис восторженно отмечала, что никогда не слышала от Блока сожаления по поводу утерянных им удобств жизни. А Чуковский утверждал, что в ту самую пору кумир вел себя «демонстративно-обывательски». Вот он хнычется, что украли калоши, вот причитает: «Что будет? Что будет? У меня 20000 рублей ушло в месяц, а у вас? Ах, ах.». Прав Корней Иваныч: изменился Блок – когда это прежде его интересовали дела других?

15 февраля поэта арестовали. По подозрению в близости к левым эсерам. На самом деле просто нашли в чьей-то записной книжке адреса – его, Замятина, Петрова-Водкина, Сологуба. Кстати, когда пришли за Сологубом (не знали, что по паспорту тот Тетерников), спросили у дворника, где такой живет. Дворник, бестия, притворился дураком: никакого Сологуба не знаю – опера плюнули и ушли. Блоку за отсутствием псевдонима спрятаться было невозможно. Он запишет потом: «Вечером после прогулки застаю у себя комиссара Булацеля и конвойного. Обыск и арест, ночь в ожидании допроса на Гороховой».

К слову сказать, на этой самой Гороховой служили тогда Исаак Бабель (переписчиком в иностранном отделе) и Осип Брик («очень ценный чекист» со слов Луначарского). Камера. Миска еды на пять человек. Ночью вызвали к следователю и вернули документы. Утром отпустили – и не было на него ничегошеньки, и, главное, все тот же Анатолий Васильевич похлопотал...

В июне к Блоку подсылают Ларису Рейснер – молодую поэтессу, его же ученицу, тоже сидевшую, кстати, прошлой осенью на том самом диване у Луначарского. Теперь она комиссар главного морского штаба, это с нее спишет Вишневский героиню «Оптимистической трагедии» («Ну, кто еще хочет комиссарского тела?»). Это в ее честь Пастернак назовет героиню своего романа Ларой...

Товарищу Рейснер было поручено убедить Блока вступить в партию. И молодая, красивая жена знаменитого Раскольникова принимается плести вокруг Блока роскошную, хотя и тщетную паутину. Устраивает прогулки верхом, катанье на автомобиле, интересные вечера с угощеньем коньяком и т. д.

Блок проводил с ней время не без удовольствия. Контраст с чуковсковским супом – необыкновенный: «салон» в Адмиралтействе, дамы с папиросками, пуфики, книги по искусству, ординарцы и обеды едва не на царских сервизах. Раз вечером Лариса любезно отправила Блока домой на автомобиле. Осмотрев авто, Блок спросил у шофера-матроса: «Чей это автомобиль?.. Я его узнаю... Это «делонэ-бельвиль» – автомобиль бывшего царя?» Матросик молча кивнул... Так что не вполне прав Луначарский в своем запоздалом плаче Иеремии: ОБХАЖИВАЛИ Блока. Но тот помнил, как здорово обжегся на «Двенадцати». Не зря же Эрберг вспоминал, что чтение Любовью Дмитриевной поэмы Блок назвал однажды «очень плохим». И далее дословно: «Двенадцать» в ее исполнении – маскировка поэмы, вслед за разочарованием в революции».

А по-своему наивная Лариса требует от Блока, «чтобы он поднялся над своей средой». А поэт отвечает: «Вчера одна такая же, красивая и молодая, убеждала писать прямо противоположное».

И Блок не пошел в партию.

Как и многие его преемники на этом царствовании, он решил, что с первого поэта довольно уже попутничества. За эту ошибку расплатится каждый их них.

Ноябрь. Чуковский вспоминает доклад Блока о музыкальности и цивилизации: «.   впечатление жалкое. Носы у всех красные, в комнате холод, Блок – в фуфайке, при всяком слове у него изо рта – пар. Несчастные, обглоданные люди – слушают о том, что у нас было слишком много цивилизации, что мы погибли от цивилизации». Ну что скажешь: не столько даже остроумно, сколько романтично.

И тут самое время заметить, что неисправимому романтику Блоку тогда жутко повезло – рядом с ним была Люба. Она принялась всерьез суетиться еще в марте 1918-го. Решила создать «для рабочих театр благородного типа с хорошим репертуаром». И вскоре новое зрелищное предприятие действительно было обустроено в помещении Луна-Парка. И тут же заглохло: рабочие в театр не пошли -его посещала по привычке обычная буржуазная публика. Которой тоже постепенно становилось как-то не до театров.

Жившая теперь парой этажей ниже Блоков Александра Андреевна выбивалась из сил: прислугу отпустила, сама ходила на рынок, носила пайки, продавала вещи – Люба настаивала, заставила практически.

Пришла ее пора отдавать долги – брать все в свои руки и приниматься заботиться о муже. И она честно впрягается в этот гуж, и добросовестно дюжит. Служит в театре и умудряется тащить на себе весь быт.

Их норовят выселить из квартиры, и не Блок – Люба каким-то уж там образом прекращает процедуру выселения. С мужа пытаются взимать какой-то совершенно непомерный налог, но несколькими походами куда-то Люба утрясает и это.

С осени начинаются катастрофические перебои со светом. Полное отсутствие света, проще говоря, начинается. А Блок расценивал свет как одно из орудий своего производства. Но большевики отменили свет. И не на сутки, а до лучших времен. И Люба доставала свечи для занятий мужа (раздобыть керосину было невозможно), сама – сидела с ночником.

В январе 1920-го умер Франц Феликсович. Блок сам положил его в гроб и отвез на кладбище. У Александры Андреевны бронхит. Сил ей хватило сил лишь на то, чтобы проводить мужа до ворот. «Франц умер от простуды и моего дурного ухода. Моей вины нет границ» -напишет она в одном из писем. Оттуда же, из ее писем мы знаем, что Люба заботливо ухаживает за ней и простудившимся после похорон генерала Блоком («три недели – ни тени раздражения»).

Душенька (Блок), значит, лежит. Мама дохает. И Люба ходит за двоими. «Выносит», кормит, доктора позвала, сестру милосердия для свекрови взяла...

В марте она снова остается без работы. Тогда же решено переселиться в мамину квартиру. Во-первых, дров на одно жилье – вдвое меньше, да и мотаться за ними отсюда ближе (ниже – второй всего лишь этаж), во-вторых, никаких уже претензий с уплотнением. Так они теперь и живут – втроем и фактически уже на Любиной шее. Которую отныне и впредь можно обвинять в чем угодно, только ни в неумении вести дом и заботиться о ближних. Одна из которых полусумасшедшая, а другой -законченный идеалист.

Белый рассказывал: «.. .от нее прежней ничего, решительно ничего не осталось. Ее узнать нельзя. Прекрасная Дама, Дева Радужных высот. Я ее на прошлой неделе встретил. Несет кошелку с картошкой. Ступает тяжело пудовыми ногами. И что-то в ней грубое, почти мужское появилось. Я распластался на стене дома, как будто сам себя распял, пропуская ее. Она взглянула на меня незрячим взглядом. И прошла. Не узнала меня. А я все глядел ей вслед.»

Июнь.   Из Александры Андреевны: «Переписываю Душеньке всё.   21 предполагается вечер Блока. Хочет заработать Деточка.   Это исключительно для денег. Люба прочтет «Двенадцать».

И был вечер, и Люба читала. Июль.   Блок почти каждый день ездит купаться. Они с Любой считают это крайне для него полезным. Лала облюбовал подходящее местечко, но на Стрельну не пускают – осадное положение!.. Осадное? – для кого угодно, но не для Любы: она достает какую-то бумагу с разрешением, и Блок купается все лето. Уходит рано, берет с собой хлеба, возвращается поздно.

Сентябрь.   С провиантом уже совсем худо. Александра Андреевна вспоминала, что в эти вечера Люба худела и ненавидела ее, а Саша был подавлен, раздражен и молчалив. В октябре, после очередного профессионального простоя Люба принимает предложение Радлова вступить в труппу театра «Народной комедии». Неохотно, за заработок: «. ей обещают хорошее жалованье и паек. Это хорошо действует на ее расположение духа.».

Теперь день Любови Дмитриевны выглядит так: утром – на базар и за пайками, в 12 – на репетицию. Вернувшись к четырем, она готовит обед. После ужина – на спектакль, возвращается «уже без трамвая».

Но угодить на «маму» очень трудно. Практически невозможно. «Люба ненавидит и презирает меня яро, -брюзжит А. А. – Но я молчу и не подаю ей повода к сценам. Саша тоже много молчит. Иначе будут крики, вопли, слезы. Она нормальная, но неистовая, и когда одна, без Саши, все-таки меня разносит, она, главное, берет ехидством: «Вы отравляете жизнь вашему сыну вашей бестактностью, вы отравляете атмосферу вашим беспокойством. Я должна жить с Вами, потому что Саша так хочет» и т. д.».

Но она ведь действительно – вынуждена.

Потому что так хочет Саша.

2 ноября – скандал. Люба снова сцепилась со свекровью, бросилась в рев, якобы «чуть не ударила» ее и, запершись в маленькой комнате, принялась голосить. Блок сломал стол и назвал Любу сволочью.

А причина сыр-бора в том, что Любовь Дмитриевна снова донельзя (оценка А. А.) увлеклась своим театром. Вернее, новыми коллегами – т. н. «клоунами».

Надо сказать, труппу Радлов в тот раз собрал действительно уникальную. Пошедший в сценических экспериментах гораздо дальше своего учителя Мейерхольда, он насыщал постановки немыслимыми импровизациями с переодеваниями, акробатическими трюками, драками, погонями, жонглированием огнем и т. п. Точно пытался переплюнуть популярность активно крутившихся в петроградских кинотеатрах фильмов с участием предшественницы Марлен Дитрих – Перл Уайт. По каковой причине тяготел не к актерам, воспитанным традиционным театром (как, например, та же Любовь Дмитриевна), а к артистам цирка и варьете – всевозможными Сержам, Таурекам, Карлони и Такошимам.

И из этой шаромыжной публики Любовь Дмитриевна выбрала обаятельного Жоржа Дельвари, известного более как клоун Анюта. А уж про то, как она умеет пропадать, влекомая очередным чувством – не нам вам рассказывать. В ответ на претензии домашних огрызается: вы прозябаете, а не живете. Свекрови она советует почаще ходить в гости, а Саше – ну, влюбиться, что ли, поехать куда-нибудь.   Ну и естественно – «сволочь»! Только зачем же, как заметил один киногерой, столья-то ломать?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю