Текст книги "Александр и Любовь"
Автор книги: Александр Сеничев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Заночевав в Шахматове, он возвращается в Москву и заверяет патрона, что повода для поединка не обнаружилось, и что Блок вообще «очень хороший». «Дуэли не быть!» – чуть не орет от радости пребывающий уже на грани помешательства Белый. И тут же получает благодарственное письмецо от Александры Андреевны. А там: никогда не переставала любить, помнит драгоценные моменты, глубоко чтит, потерять для нее горько, ее любовь выдержала жесточайшее испытание, дважды Боря угрожал смертью Саше, а она не перестала его любить.
И от Любы письмо – но совсем противоположного свойства: «Вы Сашиного мизинца не видели, вы не в того стрелы пуляете, они пролетают мимо. А еще обещали не убивать! Вы что же – думаете, Саша стрелял бы в Вас? Что же Вы хотели сказать этой дуэлью? Что за нелепость?»
Двадцать четвертое августа. Блоки в Петербурге и переезжают из Гренадерских казарм в первую собственную квартиру. Через пару дней Белый уже тоже в столице и занимает привычные апартаменты на углу Караванной и Невского. Ему велено дожидаться приглашения. Он ждет десять дней. Трижды пишет Блоку. Ответа не следует. Белый ищет случайных встреч. Однажды замечает Блока на Манежной, но тот, не обратив внимания на «брата», прошмыгивает мимо. Белый оскорблен, но терпит.
Наконец – уже в начале сентября – ему приносят сухую записку с приглашением от Любови Дмитриевны. Он буквально прилетает на Лахтинскую, но оказывается, что любимая звала его лишь затем, чтобы внушить, что всё совсем позади, и ему лучше немедленно вернуться в Москву. Блок присутствует при разговоре молча. Белый ретируется. В своих воспоминаниях о последовавшей за этим ночи он расскажет, что подумывал о самоубийстве – хотел броситься в Неву с Троицкого моста, да передумал, решил дождаться утра и утопиться с лодки. Буквально: «. насмешка рока – там баржи, живорыбные садки. И всё кругом рыбой провоняло.
Даже утопиться нельзя. Прилично утопиться. И вот я в гостинице написал прощальное письмо маме. А наутро чуть свет записка от Любови Дмитриевны». Его просили быть сию же минуту – накануне убитый вид уходящего Белого всерьез перепугал даже уставших от него Блоков. К десяти они уже сидят за столом и примирительно договариваются не видеться в течение года – с тем, чтобы потом встретиться «по-другому». У Белого: «Не писать и не видеться. Не выяснять отношений. Ждать год. Я соглашаюсь. Но не верю. Ничему больше».
В тот же день он уезжает в Москву, оттуда – в Мюнхен.
И тут, дорогие читатели, мы едва не принялись за небольшую главку в защиту Белого. До того, поверьте, стало его жаль. Из постоянных разночтений в их с Любовью Дмитриевной записях, как и из провокационного на первый да и на всякий следующий взгляд, поведения Блока получалось, что Андрей Николаевич Бугаев и есть в этой истории самый настоящий закланный агнец. Что это он – жертва многоходовой комбинации Любови Блок, вознамерившейся таким замысловатым способом вернуть (или – заполучить?) внимание законного супруга.
Удержала нас от этого ложного шага мудрая Ахматова: «Лживые, сознательно лживые мемуары, в которых всё искажено – и роли людей, и события. – убеждала она Чуковскую, – Прежде считалось неприличным писать о ком-либо, находясь в том положении относительно Блока, в каком находился Белый. Ведь не стали бы печатать мемуаров Дантеса о Пушкине».
Мы, конечно, понимаем, что сама она об этом треугольнике знала лишь через четвертые-пятые руки, и обзывать Белого сознательным лжецом ей как бы не с чего. Но положение на чашу весов негодяя Дантеса сразу же остудило наш исследовательский запал. И мы с великим облегчением запретили себе лезть еще и в этот тупик. Поэтому пусть уж хоть Белый будет у нас штатно виноватым. Иначе нам никогда не разобраться в том, что происходило между главными героями истории. Идем, значит, дальше.
Из-за границы он продолжает свои инсинуации -больно кусает Блока в рассказах и статьях, мобилизует встреченных в Париже Мережковских на очередную атаку за сердце Любови Дмитриевны. И до самого лета продолжает писать ей в Шахматово. Та пересылает мужу Борины «многолистные повествования» о его «доблести» и об их «низости».
Блок вознамеривается объясниться с Белым. 6 августа – уже из Шахматово – он пишет экс-брату письмо и начинает его не с обыкновенного «милый Боря», а подчеркнуто вежливо -«Многоуважаемый Борис Николаевич»... Очередной курьез судьбы: это уже второй случай, когда их письма «расходятся» по дороге. Не успело письмо Блока дойти по назначению, как он получил встречное, составленное в тот же день – 6-го. В нем Белый не уступает в любезности: «Милостивый государь Александр Александрович...». И тут уже Блок у него «автор золотого кренделя», и вообще – хуже Чехова и первым он Блоку руки теперь не подаст (Александр Александрович сильно недоумевал – Чехов-то тут при чем?) В общем, Боря недвусмысленно извещает об окончательно разорванных отношениях. «Вывод из письма самый точный: он называет меня подлецом», – жалуется Блок Иванову. После чего окончательно выходит из равновесия и дает Белому десять дней на то, чтобы «отказаться от своих слов», или теперь уже его черед присылать секунданта. И это не было пустой угрозой. Во всяком случае, о секунданте Блок действительно успел позаботиться. И выбрал – конечно же, кротчайшего Женю. Тот жутко перепугался: «... к этой роли совсем не приспособлен и ничего не понимаю, как и что делать: как оружие приобретать, объясняться как и разные другие подробности мелкие, от которых холодеть можно: например, куда отвозить и как поступать с убитыми».
Отбросив излишки пиетета к величию этих теперь уже людей-памятников, трудно не возопить: батюшки светы! вы посмотрите только как цинично, но грамотно два молодых литератора пиарят себя и друг дружку! Раз в год – подай им дуэль. По крайней мере, огласку таковой. Эти уж нам дуэли! – старинная аристократическая забава особого назначения. Честь, конечно, честью, её не замай, не то пристрелю – это понятно и даже ностальгически похвально. Пушкин полжизни только и делал, что стрелялся! А уж вызывал сколько – этого толком и не сосчитал никто. Лермонтов: после первой же своей «разборки» оказался на Кавказе. Но не будем забывать, что его благородством на дуэли (в точности как знаменитый пушкинский Сильвио он бабахнул в воздух, а не по промахнувшемуся сопернику) был очарован даже государь-император. И тут же заменил поэт-гусару разжалование в солдаты ссылкой в горячую точку. Вообще, если только представить себе фантастическую ситуацию – Белый с Блоком выходят на какого-нибудь цвета речку, и Белый убивает Блока – нетрудно представить себе и моментальное загнивание русской поэзии вообще. Ведь перестали бы стремиться в первые. Из элементарного чувства самосохранения, присущего в некоторой степени даже таким безответственным людям, как поэты. Это же карма какая-то получалась бы: первый среди русских поэтов непременно будет вызван и шлепнут!...
В общем, дуэль – дело полезное, главное – научиться пользоваться ею в меру и по вкусу. У наших героев со вкусом всё было в ажуре, поэтому обошлось и на сей раз. Выждав для порядку несколько дней, Белый отступился (в воспоминаниях он, правда, ссылается на вмешательство друзей – это они-де вынудили его объясниться в спокойных тонах). Однако теперь и он нашел свое письмо «резким и несправедливым», заверил, что охотно берет назад все оскорбления: «потому что не призван судить Ваши литературные вкусы». А уж что касаемо поединка – то это ведь раньше, в прошлом году повод был. А теперь такого повода решительно нет. Ну и, наконец, с чего бы это вдруг стреляться, если он, Белый, слово дал, что никакой новой дуэли не будет? Ему что теперь – слово, что ли, нарушать? При этом Белый все таки редкая бестия. Параллельно с покаянным он строчит Блоку и другое письмо – огромадное, в котором возлагает на него ответственность за раскол символистов.
С дуэлью, значит, разобрались, но принимать на себя ответственности за раскол Блок не желает тем более и снова засаживается за эпистолу. И гробит на нее целых три дня -15, 16 и 17 августа.
Это очень жаркое, очень откровенное письмо. В нем он настойчиво пытается открыть свою «физиономию», но признается, что не может этого сделать – «фактически» не может – вне связи с событиями и переживаниями, о которых никто на свете (вот именно так – курсивом) не знает, но сообщать их Борису Николаичу он, Блок, не желает. А 17-е, между прочим, день особый – годовщина свадьбы. И Блок едет в Москву. Везет свою Любу в ресторан? – наивно предполагаем мы вслед за вами. Увы, и, увы: едет он один, а в ресторан зовет не жену, а Белого. Запиской. Все в ту же «Прагу» и всё за тем же – объясниться. И сидит в этой самой «Праге» – письмо дописывает, чтобы времени зря не транжирить. Какая уж тут годовщина, когда – такое?! Но лакей возвращается – Белого нет дома.
Тем не менее, завязавшаяся переписка открыла путь к формальному примирению. И 23 сентября уже снова – «милый Боря» и «любящий Тебя Саша». На другой они закрылись в кабинете Белого в Никольском переулке и проговорили двенадцать часов кряду. Коснулись в числе прочего и «провинностей друг перед другом в областях более интимных» (как расценил это Блок) – «вырвали корень» своей личной драмы (Белый).
А в начале октября «братья» сошлись в Киеве на литературном вечере. Разумеется, Блока туда вытащил брат-Белый. И домосед Блок помчался. Да, домосед. По большому счету он вообще не знал России. Для него существовали Питер с окрестностями, да Москва с Подмосковьем. В детстве был в Нижнем. Всё.
Два дня в Киеве – банкеты, прогулки, приемы визитеров. На третий день Белый занемог. И, не долго думая, поставил себе диагноз: «Наверное, холера». Блок как нянька всю ночь при нем. Поправляет больному подушки, предлагает прочитать вместо него написанный для завтра текст лекции. Но утром приходит врач, никакой холеры не обнаруживает, и Белый отправляется читать лекцию сам. После чего Блок неожиданно предлагает: «Едем вместе в Петербург» – «А как же Люба» – «Всё глупости: едем!».
Блоки к тому времени уже перебрались на Галерную, в старинный дом Дервиза. Скромная четырехкомнатная квартирка; в дальней, оклеенной темно-синими обоями -кабинет-спальня поэта.
Белый заходил часто. Был на последнем представлении «Балаганчика». Блок напоил его в буфете коньяком, и тот сидел, развалясь, в первом ряду, покуривал сигарету да подмигивал актрисам.
Приватной встречи с Любовью Дмитриевной он боялся (почему – мы расскажем чуть позже), но парочку рандеву ей все-таки назначил. Последнее кончилось «очень крупным объяснением». Читаем у Белого: «Последнее мое правдивое слово к Щ. – Кукла! Сказав это слово, я уехал в Москву, чтобы больше не видеться с ней».
Но они встретятся – в августе 16-го. И будут говорить все больше о прошлом, сознают свои взаимные вины и как будто искренне примирятся – «я потому, что мне было приятно видеть, что в сущности я могла бы иметь над ним прежнюю власть, а он действительно понимает, как много он наделал ненужного и что во всем я совсем не так виновата, как ему казалось» – напишет Любовь Дмитриевна мужу. В последний раз – теперь уже действительно в последний -они увидятся еще через пять лет. У гроба Блока.
Попытка объяснихи
«... вся беда в том, что равный Саше (так все считали в то время) полюбил меня той самой любовью, о которой я тосковала, которую ждала, которую считала своей стихией (впоследствии мне говорили не раз, увы, что я была в этом права). Значит, вовсе это не «низший» мир, значит, вовсе не «астартизм», не «темное», недостойное меня, как старался убедить меня Саша. Любит так, со всем самозабвением страсти – Андрей Белый, который был в те времена авторитет и для Саши, которого мы всей семьей глубоко уважали, признавая тонкость его чувств и верность в их анализе.» -читаем мы в «Былях и небылицах». Так почему же все-таки Любовь Дмитриевна Блок не отважилась стать Любовью Дмитриевной Белой? Проще всего принять за аксиому ее же версию: «...уйти с ним это была бы действительно измена... уйти с ним было бы сказать, что я ошиблась, думая, что люблю Сашу, выбрать из двух равных. Я выбрала, но самая возможность такого выбора поколебала всю мою самоуверенность. Я пережила в то лето жестокий кризис, каялась, приходила в отчаяние, стремилась к прежней незыблемости. Но дело было сделано; я увидела отчетливо перед глазами «возможности», зная в то же время уже наверно, что «не изменю» я никогда, какой бы ни была видимость со стороны».
Любовь Дмитриевна признает, что стояла перед выбором. Мучительно выбирала и – выбрала. Но выбор-то по-прежнему и непонятен. Если, например, учесть, что «Саша всегда становился совершенно равнодушным, как только видел, что я отхожу от него, что пришла какая-нибудь новая влюбленность. Так и тут. Он пальцем не пошевелил бы, чтобы удержать. Рта не открыл бы. Разве только для того, чтобы холодно и жестоко, как один он умел язвить уничтожающими насмешками, нелестными характеристиками моих поступков, их мотивов, меня самой и моей менделеевской семьи на придачу». То есть, Белый разве что наизнанку не вывернулся – не пошла. А этот – пальцем не пошевелил, рта не раскрыл, только что язвил, насмехался да подтрунивал над фамильными чертами, а осталась с ним. Мазохистская же какая-то позиция. Каковую мы категорически отвергаем, как отвергает ее вся последующая личная жизнь Любови Дмитриевны.
Но – «Я стремилась устроить жизнь, как мне нужно, как удобней» – Помните? Вы уловили эту ноту? – В поисках выбора наша запутавшаяся героиня руководствовалась отнюдь не соображениями чувственного порядка. Хотя чувства и были – долгожданные, ослепительные, обильные, но – достаточные ли для того, чтобы заглушить подсказки главного в ее жизни советчика? – О нет, что вы, не мужа, конечно!.. Увы: не Блок был ее поводырем в этом полном загадок мире.
Дочь автора Периодической системы элементов всю свою жизнь шла за рацио и только за рацио. Взращенная в уважении к здравому смыслу, она до конца своих дней оставалась верной только этому богу. Безусловно, не отвергая любви и даже поклоняясь той, Любовь Дмитриевна Менделеева все одно с каждого из жизненных перепутий ступала на ту из дорог, где «удобней». Ее религией была по-женски мудрая религия поиска собственных удобств. И эта версия никак не противоречит случившемуся с ней летом 1906-го. Сотни писем Белого, прочитанные ею к моменту окончательного выбора, весь комплект его тело– и душедвижений на пути к ее сердцу лишь усугубляли изначальную догадку: уход с Белым обернулся бы банальнейшим обменом шила на мыло. Зеркально противоположный буквально во всем ее Сашуре Боря оказался на поверку точно таким же апологетом заоблачных эмпирей. Это было то же самое с другим знаком. Все, чем кормил ее Боря эти три года, она уже проходила -давней зимой с 1902-го на 1903-й – с Сашей. Она не могла не понять, что, соперничая за нее, эти двое в конечно счете совсем и не ее пытались поделить, а Прекрасную Даму – символ и корону. И как насмерть сцепившиеся рогами два благородных оленя, они бились всего-то за первенство в стае себе подобных, но не за кроткий и любящий взор следящей за их схваткой косули. Она была их наградой, но не их целью. Из глаза косули выкатилась огромная слеза разочарования, и косуля просто выбрала меньшее из зол. Из двух журавлей она разумно оставила себе того, который уже в руке.
Сумевший сохранить в суете «необъяснихи» достоинство Саша оказался предпочтительней истероидного Бори. Женское наитие подсказало ей, что жизнь рядом с Сашей, возможно, не будет страстной сказкой, но преданности и спокойствия, которые может дать ей он, она не отыщет больше нигде.
Ну и – мелочь, конечно, но все-таки: на трон Вечной Женственности – пусть даже и ценой женственности повседневной – ее возвел Блок. Не забудем-ка и о том, что это 1906-ой – вся Россия вот только что не в несколько слоев обклеена фотооткрытками с ликом не выспреннего Бори Бугаева, а ее гениального мужа. А то, что Боря был – так ведь лишь потому что «... я была брошена на произвол всякого, кто стал бы за мной ухаживать... Нужно ли говорить, что я не только ему, но и вообще никому не говорила о моем горестном браке. Если вообще я была молчалива и скрытна, то уж об этом.»
Наконец, есть, есть, судари мои, вещи, о которых женщины не пишут даже в мемуарах. В конце концов, мы не знаем, да так и не узнаем уже никогда, что за «неловкость» Белого в номере гостиницы на углу Караванной и Невского заставила Любовь Дмитриевну прекратить вытаскивать из волос «черепаховые гребни».
И последнее. Теперь, когда самое страшно уже казалось пережитым, она имела право на надежду. Теперь у них с Сашей снова были и поводы, и шансы попытаться начать сначала. Ей слишком не хотелось не верить в это. Мы убеждены: лишь ради этого она сохранила верность Блоку. Только вера в возможную перемену их отношений к лучшему, к настоящему даст ей силы и находчивость предотвратить поединок мужа с теперь уже бывшим возлюбленным.
Мы утверждаем: летом 1906-го она все еще верит. Вера в чудо – единственное, что сильнее даже здравого смысла, сказал, кажется, Наполеон. Любовь Дмитриевна не знает еще, что через несколько месяцев ее надежды полетят в немыслимые тартарары.
Часть третья. Надрыв.
Так окрестим мы следующую главу, любезно воспользовавшись формулой гвардейского полковника и убежденного моралиста Франца Феликсовича Кублицкого. «Франц думает, что это надрыв» – по-армейски коротко и аккуратно записала в своем дневнике добрая тетушка Марья Андреевна в январе 1907-го. Добавлять ли, что и тот, и другая имели в виду происходящее в семье Саши?..
Сашин дрейф.
Вернувшись в августе из Шахматова, Блоки, наконец, съехали из квартиры Кублицких в Гренадерских казармах. А проще говоря – отделились от мамы. Чтобы начать жить самостоятельно. Тем более, к этому даже в принципе все и шло. Даже безо всякой оглядки на Белого. Блок уже не студент. Опять же, появились какие-то деньги от изданий. Но главной причиной внезапного переезда стали, разумеется, довольно непростые отношения свекрови с невесткой, не заладившиеся по сути дела еще до свадьбы. Искать правых и виноватых в подобных случаях всегда очень сложно. Правых не бывает, а виноваты, как правило, все. По крайней мере, доподлинно известно, что Александра Андреевна на правах хозяйки дома вела себя в отношении снохи не слишком деликатно. Она, например, имела бесцеремонную привычку врываться в спальню к Любе и ни с того ни с сего восторгаться в том смысле, что вот-де наконец Люба и беременна. Причем поводом для такого вывода могло служить что угодно – и легкое Любино недомогание, и якобы улучшившийся аппетит невестки. Да чего уж там аппетит с недомоганием! – даже из чистоты Любиного белья вытекала розовая надежда не внуков. При чем тут белье? А при том, что Александра Андреевна с удовольствием исполняла в семье сына роль добровольной прислуги и, разумеется, лично сдавала в стирку все, включая интимные предметы невесткиного туалета. То есть, копалась в их грязном белье самым непосредственным образом.
Одним словом, молодые Блоки съехали. Решительно. По инициативе Александра, вовремя почувствовавшего, что -пора. Дороже этих двух женщин у него ничего в жизни никогда не было, и ради спасения их дальнейших отношений пришлось срочно развести соперниц по разным углам. Люба с обжитого уже комфортного места снялась без особого энтузиазма. Но, так или иначе, 2 сентября они с мужем обосновались в скромной («по средствам») трехкомнатной квартирке на Лахтинской улице. Ну, той самой, куда вскоре будет зван для окончательного изгнания Белый. Пятый этаж, сырые стены, темный коридор, глубокий узкий колодец двора.
У мамы, естественно, была истерика. Даже Франц Феликсович жалел, что «детки уходят». Блок утешал, как мог. Пару дней погодя им было написано стихотворение «Сын и мать», заканчивавшееся трагическим пассажем:
Сын не забыл родную мать:
Сын воротился умирать.
Любовь Дмитриевна со свойственным ей вкусом и изобретательностью обустраивала новое жилище. Но не селило это в душе поэта должного мажора. Достаточно сказать, что стихи Блока, относящиеся к данному периоду, были объединены им в цикл под недвусмысленным заглавием «Мещанское житье». В сентябре же появляется в печати его лирическая статья «Безвременье», где поэт аллегорически, но открытым, в общем-то, текстом плачется об утрате чувства домашнего очага, о гибели быта, о бродяжничестве даже.
Минору Блоку добавляют и участившиеся перепалки жены с матерью. Почувствовав себя хозяйкой, Люба всячески дает понять, что не желает видеть Александру Андреевну у себя дома. Во всяком случае, чаще, чем того требуют приличия. Глухая до намеков Александра Андреевна продолжает взывать к «любви и доверию». Приходится искать дежурные темы. Одной из них становится уже скрывшийся за горизонтом Боря. Оказывается, Любочка послала ему гневное (за нападки на Сашу) письмо, а ей, маме, не доложилась! – А вы бы мне поверили? А зачем вы меня в копья?.. В общем, Люба все более груба, маме все хуже и хуже, Марья Андреевна молча крапает в дневник штрихи к портретам. Причем, Сашура у нее «великодушен и крупен необычайно». Любу же она видит «довольно обычной тщеславной и самолюбивой женщиной, но исключительно здоровой, страстной и обаятельной, а также способной, не интеллигентной, а именно способной». И вдогонку: «недобрая она, и жестокая – ух какая!». Стало быть, и тетушка где-то под горячую руку попадала. Насчет тщеславия – тут ветер вот откуда дует. С некоторых пор Люба всерьез помышляет о сценической карьере. Берет даже уроки у актрисы Александринского театра Мусиной-Озоровской. Та ставит Любе голос. Потому как голос у нашей Любочки «гибкий и неровный». (В свое время безапелляционная Ахматова определит этот «гибкий и неровный» голос как просто «бас»).
Блоку тошно смотреть на все это. Блок старается огородиться от дамских дрязг. По средам он на «Башне» у Вячеслава Иванова, воскресенья пролетают на чинных собраниях поэтов у Соллогуба. Вино, случайные встречи. Плюс очередное страшное недовольство собой, вопреки всероссийскому успеху. «ТА молодость прошла», – жалуется Блок своему рыжему Жене. И продолжает яростно искать себя нового. После «Балаганчика» поэт начинает все больше тяготеть к драматургии. Пишет пьесу «Король на площади» (сестрам Бекетовым она совершенно не нравится). И пишет ее Блок не просто так, а с прицелом.
Дело в том, что Комиссаржевская открыла свой театр, зазвав туда главным режиссером многообещающего Мейерхольда. К тому же предприимчивая и страстно мечтающая о «театре души» Вера Федоровна организует собственные «субботы» -регулярные встречи ее актеров с петербуржской художественной интеллигенцией. И на первой же – первый из питерских художественных интеллигентов – Блок. Он читает собравшимся своего «Короля на площади». Драма вызывает безумный, безусловный восторг. Три дня спустя ее включают в репертуар театра, но до постановки дело не доходит -цензура запрещает «Короля» насовсем.
Эта «суббота», случившаяся 14 октября, становится новым рубежом в личной жизни поэта – он выглядывает среди собравшихся актрису Наталью Волохову. Ах, нет, погодите-ка, речь не идет ни о какой любви с первого взгляда. Трепет и нежность к Наталье Николаевне Блок явит позже – разумеется, в стихах и лишь перед самым уже Новым годом. Кстати.
Наталья Николаевна. Роковое для второго уже великого русского стихотворца имя, не так ли? А Блок к концу 1906-го как-никак общепризнанный преемник Пушкина. И не стало ли одно только звучание имени своеобразным манком для поэта? Как знать.
Впрочем, зовись г-жа Волохова хоть распоследней Паранькой, у нее имелись все шансы привлечь внимание молодого драматурга. Высокая, с изящным станом и невообразимо аристократическим лицом, черноволосая красавица.
Блок определенно был в ударе, читая своего «Короля». А вездесущая тетушка вспоминает еще и глаза Натальи Николаевны – «глаза, именно «крылатые», черные, широко открытые «маки злых ночей». И еще поразительна была улыбка... какая-то торжествующая, победоносная улыбка». Насчет «крылатых» глаз (как и маков ночей-очей) – это Марьандревна непосредственно из племянниковых стихов позаимствует. На крылатость волоховских глаз поэту еще возьмутся пребольно пенять, но согласимся: чего попало даже Блоку было не окрылатить!...
Одним словом, стынущий блоков глаз высмотрел в толпе актерской братии главное для себя. И теперь поэт пропадает в театре почти безвылазно. А к 10 декабря подоспели и репетиции «Балаганчика». Блок не пропустил почти ни одной. Что было слишком даже для начинающего драматурга.
Но смуглой красавице и в голову пока не приходит, что поэта влечет сюда именно она, а не чудо рождения сценического действа. Они все чаще сталкиваются за кулисами. И как-то раз, провожая Александра Александровича с лестницы, ведущей в вестибюль, она слышит от него несколько ну очень лестных слов. В частности о ее голосе – его музыкальности и благородстве дикции: «Когда вы говорите, словно речка журчит».
И уже назавтра в дневнике Блока появится черновик записки «Сегодня я предан Вам. Прошу Вас. подойти ко мне. Мне необходимо сказать несколько слов Вам одной. Прошу Вас принять это так же просто, как я пишу. Я глубоко уважаю Вас». Под ней дата – 28 декабря. Записка эта интересна еще и тем, что других артефактов переписки поэта с Н. Н. не сохранилось. Письма Блока к Волоховой утрачены. Её письма Блок перед смертью – конечно же – сжег. 30-го состоялась премьера «Балаганчика». Страшно скандальная, и до жути успешная. А после спектакля имела место великолепная вечеринка, окрещенная позже «бумажным балом». Бумажным – потому что каждой участнице его полагался забавный наряд из цветной бумаги поверх платья. Мужчины получали в прихожей полумаски. У Мейерхольда даже попойка превращалась в представление. Блок был на этом балу с женой. И Люба тоже щеголяла в чем-то пестром. Но веселилась в одиночку. В смысле – без Блока. Партию Любови Дмитриевне составлял на этом балу один из ближайших причиндалов Блока – Георгий Чулков.
В ту ночь Блок был галантен, как никогда, и, как никогда, приветлив. «Вы любезней, чем я знала, господин поэт» – весело изумилась тогда Н. Н. И уже нате вам – лыко в строке...
– Вы любезней, чем я знала,
Господин поэт!
– Вы не знаете по-русски,
Госпожа моя.
В начале вечера, когда дамы наводили на себя красоту, расшалившийся вдруг Блок вдруг попросил, чтобы и его немного подцветили.
Подвела мне брови красным,
Поглядела и сказала:
«Я не знала:
Тоже можешь быть прекрасным,
Темный рыцарь, ты!»
Вообще, много впечатлений этой ночи перекочует в «Снежную маску» почти дословно.
Сутки спустя – первым утром 1907 года – Н. Н. получила из рук рассыльного коробку с роскошными красными розами и стихотворением, написанным от руки парадным почерком. Это был редчайший случай, когда Блок писал от женского лица:
Я в дольний мир вошла, как в ложу.
Театр взволнованный погас.
И я одна лишь мрак тревожу
Живым огнем крылатых глаз.
Тех самых – «крылатых».
Розы были чудо как хороши, но восхитили и смутили актрису прежде стихи. Написанные исключительно по ее же просьбе. И которые, кстати, она так ни разу и не прочла со сцены, несмотря на многочисленные уговоры Блока. Одним словом, первое утро 1907-го стало поворотным моментом для дальнейших отношений героев этой книги. «Я – во вьюге», – сказал Блок 3 января Евгению Иванову. И это в равной степени относилось и к внезапно охватившему поэта чувству, и к нахлынувшему на влюбившегося Блока вдохновению. В общем, роман стартовал.
Волохова не без удовольствия вспоминала частые прогулки после спектаклей. Минуя Марсово поле, они поднимались на Троицкий мост, вглядывались, восхищенные, в цепь фонарей, шли дальше по набережным, вдоль каналов. Блок показывал ей места, связанные с «Незнакомкой»: мост, на котором стоял Звездочет, и где произошла его встреча с Поэтом, место, где появилась Незнакомка, и аллею из фонарей, в которой она скрывалась. Они заходили в кабачок, где развертывалось начало пьесы.
Воспоминания Блока об этой поре – вся его «Снежная маска»,
выполненная практически в дневниковом формате. Если уж на то пошло, всякий из романов Блока рано или поздно перекочевывал в его стихи, и читатели обожали увязывать его свежие опусы с реальными современницами. И даже обижались, если что-то с чем-то почему-то не состыковывалось. За что даже домашние прозвали Сашуру «северным Дон-Жуаном».
Но откровенность «Снежной маски» буквально зашкаливала. Иногда, разве, сверх прочего он отчитывается в письмах к матери: «Н. Н. занимается ролью, а по вечерам мы видимся -у нее, в ресторанах, на островах и прочее». Это было писано в поздний час, дома, куда он вернулся «по редкости случая трезвый», поскольку Н.Н. не пустила его в театральный клуб играть в лото и пить.
21 января он снова пишет матери: «Пью много, живу скверно. Тоскливо, тревожно, не по-людски». Странная, согласитесь, любовь – беспробудно пить, жить скверно и тоскливо, – «не по-людски» в общем. С чего бы это? Ответ находим у тетушки (31 января): «... они «проводят время очень нравственно» (странно слышать такие слова от него).»
В каком это, Марья Андреевна, извините, смысле Вам странно слышать от племянника такие слова? – в смысле НРАВСТВЕННО или в смысле ПОКА? Хотя, не след, не след перебивать даму на полуслове!
«... кроме того, он говорит «влюбленность не есть любовь, я очень люблю Любу». но Любе говорится, например, на ее предложение поехать за границу: «С тобой неинтересно»...». 4 февраля Блок ставит домашних перед нежданным фактом: он хочет жить отдельно от Любы. Неплохо, да? Чего же тогда не отпустил он Любу каких-то полгода назад, когда Любе было и с кем, и куда? 15 февраля в дневнике тетушки: «Волохова не любит Сашу, а он готов за нею всюду следовать». Проще говоря: сегодня еще нет.
Ах, какая трогательная осведомленность! Ах, какая нежная любовь к её милому мальчику: сегодня – все еще ни-ни. Не для нас же, в конце концов, это писано! Просто они с сестрою жили в те дни одним этим «когда ж»? Хотя – стоп: на сей раз свекровь полностью на стороне невестки. Она боится развода, считает, что Люба – ангел-хранитель. Но Аля – против, а вот Маня – за: «...жить им вместе теперь не имеет смысла, и если она и прежде больше занималась собой, чем им, то что же дальше? Ее женственность внешняя, неглубокая. где уж ей тягаться с Н. Н. Люба прелестна, но кокетство ее неприятно и резко. Н. Н. гораздо интеллигентнее ее и тоньше и литературнее». И тут же снова сетует на чрезмерную неприступность Волоховой: Саша, видите ли, безумствует, а она всё недоступна, «хотя и видятся они беспрестанно». Разумеется, и Блок психует от того, что интеллигентная и литературная продолжает держать его на длинном поводке. Он даже жалуется г-же Веригиной (еще одной актрисе – их общей знакомой – единственной, пожалуй, женщине из ближнего круга Блока, к которой у него никогда не было ничего мужского): «Так со мной еще никто не обращался!». Он потрясен. Он – Александр Блок – и отвергаем. О чем же стихи-то писать, а? И он пишет о своем «втором крещении» -крещении, полученном от Снежной теперь уже Дамы: