Текст книги "Сон войны.Сборник"
Автор книги: Александр Рубан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Короче говоря, Мефодий склонен полагать, что сестры Айсфилд счастливы – каждая по-своему. О своих экспериментах на Пустоши он им не сообщал и не намерен.
– Так это, значит, был эксперимент? – спросил я и указал на правый глаз Мефодия. – Я-то, дурак, грешил на опричников.
– Опричники были потом. – Мефодий потрогал кусочки пластыря на правой скуле. – Но это неважно. Они просто слегка перепутали: решили, что я – это ты.
– Ага… – сказал я.
– Угу, – сказал Мефодий. – Еще вопросы есть? Или, все-таки, по-порядку?
– Ладно, давай по-порядку.
Люська Молодцов устроился лучше всех. Никакой он теперь не Люсьен, а Елисей Захарович. Вторую часть фамилии он тоже отбросил, сочтя ее ненужной роскошью. Все равно никто не поверит, что его мамой была Анна Пуатье, второй навигатор «Луары», а папой не просто какой-то Захар Молодцов, а тот самый – автор уникального математического аппарата для ориентации в нецелочисленномерных пространствах. Даже дядя Бен «слегка плавал» в парастереометрии Молодцова… Ладно. При всей своей скользкости и умении жить, Люська был и остался романтиком. Там бредил Землей – тут замечтал о звездах. Окончил Историческое отделение Дальне-Новгородского Университета и сам себя сослал в музей Последней Звездной архивариусом – на родину, так сказать. Об экспериментах Мефодия Люська узнал лет восемь тому назад от дяди Бена. Обозвал их «красивым прожектом», в расчетах ни черта не понял (дитя гения!) – но загорелся. Именно потому, что не понял и не поверил: цель должна быть недостижимой, иначе ему просто неинтересно. Мефодия было насторожил его энтузиазм, но оказалось, что романтик – не такое уж плохое качество для конспиратора. Слово свое Люська сдержал, ничего не разгласил и без малейшей задержки снабжал «прожектеров» информацией из корабельной Памяти и из личного архива Молодцова-старшего. Будет немножко жаль его разочаровывать…
Мефодий, загадочно усмехнувшись, опять погладил упаковку с поющей устрицей… Я сделал терпеливое лицо и покосился на Дашку. Она тоже внимательно слушала, хотя видно было, что не впервые.
Дядю Бена первые три года держали в палате для буйных, а до этого два месяца в остроге. Ему инкриминировали нарушение границ опричного владения (тогда по Пустоши даже ходить нельзя было) и киднэпинг: пятнадцать плетей и от трех до восьми лет. Но до судебного разбирательства дело не дошло. Началась эпидемия «делириум астрис», и дядю Бена на пару со следователем упекли в благотворительную психолечебницу, содержавшуюся попечением господина Волконогова. Люська в этом отношении оказался умнее. Еще там, на западном краю Карбидной Пустоши, где их настиг пограничный рейд, опричники спросили: «Что еще за Люська – Елисей, что ли?» Ну, он подумал и кивнул. А дядю Бена даже слушать не стали. Шлюпка? Дети? Кораблекрушение? Сочиняет старый хрен, застигнутый с поличным! Ого, какую кучу казенного карбида наворотил – и даже устрицы аккуратно поотделял, чтобы не засорять энергоноситель металлокварцевой пылью…
Когда дядя Бен успокоился настолько, что к нему в лечебницу стали пускать посетителей (иногда Мефодия и Люську, а чаще – Бутикова-Стукача, который все еще дослуживал в Тайном Приказе), им удалось выработать и осуществить план его освобождения. Вняв настоятельной Савкиной рекомендации, дядя Бен объявил себя потерявшим память иноземцем и потребовал интернировать его за пределы Дальней Руси: он-де не слишком высокого мнения о достижениях психиатрии в этой стране. Как выяснилось, в СМГ было не так уж много чернокожих граждан – десятка полтора. Все они были налицо и в здравой памяти. Дядя Бен оказался лишним.
Его интернировали в Марсо-Фриско…
А пару лет спустя Бенджамин Смоллет, верноподданный его сиятельства графа Марсо-Фриско, появился в Дальнем Новгороде уже в качестве научного консультанта при постоянной торговой миссии графства. Как и за какие заслуги получил он эту синекуру, Бог весть. Но именно его дипломатические усилия привели к тому, что по Карбидной Пустоши стало можно ходить (но не ездить!), а поющие устрицы оказались весьма ходовым товаром. Настолько ходовым, что поначалу Казна попыталась наложить лапу на этот промысел. Впрочем, вскоре было обнаружено, что гораздо большую прибыль принесут энтузиасты и обыкновенный рэкет среди них со стороны опричнины.
Дяде Бену нужно было легализовать свой интерес к поющим устрицам и в то же время не привлекать к нему излишнего внимания. Ни со стороны властей, ни, упаси Бог, со стороны официальной науки – он очень хорошо помнил порядки в палате для буйных. Даже Мефодию в этом своем интересе дядя Бен признался не сразу, а лишь когда Мефодий сам пришел к нему со своей фонотекой и со своими статистическими выкладками.
Мефодию было тогда двадцать два года. Земных, разумеется. Дальняя Русь живет по двойному календарю – это сбивает, но неужели он выглядит так старо? Зато для женщин удобно: не «за тридцать» – а «семнадцать», не «под пятьдесят» – а «двадцать пять». А Дарья и вовсе пацанка: десять лет… Мефодию было двадцать два и он нигде не учился, потому что ему везде было скучно. Не только школьная математика, но и теория графов скучна и бессмысленна для тех, кто владеет приемами парастереометрии Молодцова. И в этом смысле у Мефодия был лишь один собеседник (он же учитель): дядя Бен.
Люська в это время был на первом курсе и корпел над Карамзиным. Карамзин был обязателен даже для тех, кто специализировался на Героическом веке, когда политическое бессилие в сочетании с животным ужасом перед начавшейся бойней подвигло все правительства на спешное упразднение наций, границ и самих себя. Россия, как известно, самоупразднилась одной из первых, потому что именно в России национализм восторжествовал с особенной силой и страстью: в начале двадцать первого века, точно так же, как и в начале двадцатого, русские стали резать друг друга из-за разночтений в истории Отечества…
Короче, Люська тоже не был собеседником, хотя и смыслил кое-что в папиных построениях. Он пребывал в миноре и в состоянии перманентного отвращения к изучаемому предмету: обязательность отвращает. И в особенности – романтиков.
И Мефодий пришел к дяде Бену со своими статистическими выкладками и смутными прозрениями, подозрительно похожими на бред. На «делириум астрис».
У дяди Бена тоже были статистические выкладки – правда, он исследовал не звук, а форму, – и они оказались полнее, чем выкладки Мефодия. Но основные выводы совпадали. Мефодий шел окольными путями, а пришел к тому же. Обнаружив это, они уже вместе состряпали феноменологическую теорию, которая впоследствии подвергалась лишь незначительным уточнениям.
Вчера вечером она была подтверждена полностью. Дядя Бен был бы рад этому, хотя и не особенно удивлен.
21
– Ты, все-таки, покопайся в памяти, – попросил Мефодий. – Бен Смоллет. Бенджамин Томас Смоллет… Неужели не слышал?
– Ей-Богу, нет… Ведь это было давно? Если он не родился на «Луаре», значит, он родился больше двухсот лет назад. Разве что в списках участников экспедиции… На «Лене» такого не было, это точно. Может быть, на «Юконе»?
– Да, на «Юконе»… – Мефодий разочарованно покивал. – Ну хорошо. А такое имя, как Осип Тяжко, тебе знакомо?
– Конечно – если ты имеешь в виду теорему Геделя-Тяжко. «Экспансия асимптотически предельна».
– Молодец. А где проходит асимптота?
– Господи, вот ты о чем! Ну конечно же, именно Смоллет. «Еретик Бен», конец двадцать первого века… Так это он?
– Обидно, – Мефодий усмехнулся. – Хотя и вполне обычно… Дядя Бен забытый автор забытой ереси.
– Почему же обидно? Настоящий ученый всегда еретик…
– Договаривай: «…но еретик – не всегда настоящий ученый». Я знаю эту формулу, потомок… Бен Смоллет задал Осипу Тяжко единственный вопрос: «Где проходит асимптота?» – это и было ересью… Забронзовевший Осип Нилович разразился серией популярных брошюр, долженствующих изничтожить дядю Бена, как ученого. И предложил ему похлопотать о месте бортвычислителя на «Юконе»: пускай, мол, лично убедится в существовании Предела. Еретик Бен принял вызов, хотя ему было уже под пятьдесят. Они с Осипом были ровесники, даже вместе учились в Гарварде, а потом вместе преподавали… Но это лирика. Дядя Бен обнаружил то, что искал. Хотя и не там, где искал.
– Значит, Вселенского Предела он не обнаружил? – спросил я. – И гибели двух кораблей не заметил?
– Не ерничай. Слушай. Тебя это лично касается… Дарья! Не видишь братина пуста!
– Вижу, – спокойно сказала Дашка. – Тебе уже хватит.
Мефодий посверлил ее бешеным взглядом, зажмурился и помотал головой.
– А если хватит, – сказал он, открыв глаза и скучно глядя в потолок, убери ее со стола.
– Так ведь пустая же, – спокойно возразила Дашка.
Мефодий посмотрел на меня с победной усмешкой и посоветовал:
– Никогда не спорь с бабами, потомок! Они нисколько не изменились.
– Не буду, – серьезно пообещал я. Было ясно, что Мефодий не решается приступить к тому, что он считает главным, вот и разыгрывает эту интермедию. Для разгона.
– Что открыл Колумб? – спросил он вдруг.
– Насчет баб? – уточнил я. Мне показалось, что это – либо еще одна интермедия, либо продолжение старой.
– Насчет баб никто никогда ничего нового не открывал – открытия Адама в этой области фундаментальны и исчерпывающи. Забудь о бабах. На время, конечно… Так что открыл Колумб?
– Америку. – Я улыбнулся.
– Точно?
– Куда уж точнее.
– Молодец, пять! А что он открывал?
– Колумб? Америку.
– Двойка! Он открывал западный путь в Индию – а открыл Америку. Этот континент лежал на полпути к заявленной цели и положил предел плаванью. Правда, сам Колумб этого не знал. И умер, полагая, что проложил западный путь в Индию. Открытые им острова до сих пор так и называются: Вест-Индия. По крайней мере, в двадцать первом веке они назывались так.
– Вест-индская впадина… – пробормотал я. – Ну и что?
– Ну и все. Асимптота пересекала путь к заявленной цели. Во времена Колумба Пределом был Американский континент.
– Это аналогия? – спросил я.
– Их масса! – объявил Мефодий. И стал загибать пальцы: – Цель – Индия; асимптота – Америка. Цель – мировое владычество; асимптота – противостояние сверхдержав. Цель – коммунизм; асимптота – тоталитарный режим. Цели праведность; асимптота – грех гордыни…
– Цель – колонизация Марса; асимптота – Марьин Овраг, – добавил я.
– Способный мальчик, – похвалил Мефодий. – На лету схватываешь… А вывод?
– Осип Нилович – дурак; дядя Бен – гений.
– Не смешно… – Мефодий поморщился. – Я же сказал: тебя это лично касается. Ты домой хочешь? В свой медвежий купол? Который, кстати, не что иное, как асимптота покорения природы?
– Хочу.
– Значит, ты никогда не вернешься домой.
– Упрусь в асимптоту? Пожалуй, тебе действительно хватит… Насколько я понял, Историческая Предопределенность не распространяется на отдельных…
– Забудь этот бред – он слишком логичен для истины! Романтики интуитивно правы: цель должна быть недостижимой. Только не потому, что так интереснее, а потому, что достижимые цели приводят в тупик. Двести лет в захлопнутой Вселенной!.. Как тараканы в кастрюльке. Даже не пытаетесь приподнять крышку, однажды доказав себе, что это невозможно… А, ч-черт. Дарья!
– Ай? – откликнулась Дашка.
– Перестань издеваться. У нас серьезный разговор – а мы трезвы, как… Ну, по капле, а?
Дашка вздохнула, поднялась из-за стола и, взяв братину, пошла вон из светлицы. Едва она закрыла дверь, Мефодий, подмигнув мне, расстегнул комбинезон и вытащил из-за пазухи металлическую фляжку со скорпионом на выпуклом боку – непременный атрибут рейнджеров двадцатого века и американских астронавтов двадцать первого.
– Уж этого она бы нам ни за что не позволила, – объяснил он, свинчивая колпачок, и плеснул на донышко в обе чары.
– Земная? – спросил я, осторожно нюхая.
– Небесная. От Люськиных щедрот… Залпом! И рот не открывай – дыши носом, пока не закусишь.
– Понятно. А плохо не будет?
– Будет хорошо. Ну – без чока, за дядю Бена.
Я скрупулезно выполнил инструкции Мефодия, отдышался и дважды сморгнул набежавшую слезу.
– Дядя Бен… – начал Мефодий перехваченным голосом. Задохнулся, тоже сморгнул слезу, помотал головой и продолжил:
– Дядя Бен был Колумб… Его «Санта-Мария» вернулась из дальнего плаванья – одна, истрепанная штормами, но с радостной вестью и с грузом вест-индского золота в трюме. И потерпела крушение возле родных берегов. Золото затонуло, а радостную весть никто не захотел услышать. Мы проскочили Предел, потомок! Дважды: туда и обратно. Но при этом ни разу не разворачиваясь. Потому что ТАМ нет направлений. Ты этого не поймешь. Я тоже не понимаю, но я привык к этой мысли: дядя Бен вбивал ее в мою тупую думалку с пятилетнего возраста. И вбил накрепко. ТАМ, где всегда разомкнуты окружности и сферы, такое понятие, как «вектор», теряет смысл. Это возможно вычислить, но нельзя представить. Хвала материи: она упорядочивает пространство. Но ТАМ ее слишком мало… Штурманы «Лены» и «Юкона», полагая, что их корабли сбились с курса, скомандовали корректирующий маневр. А парус – так легок, так тонок и так удален от массивной гондолы!.. На флагманском мостике не было штурмана – штурман скорбел почками, и его замещал бортвычислитель «Юкона», вовремя освоивший смежную специальность и оказавшийся под рукой. Дядя Бен. По его команде были остановлены реакторы, «Луара» легла в дрейф и подобрала шлюпки с экипажами потерпевших крушение парусников. В одной из шлюпок была моя мама, беременная мной. От папы осталась лишь гордая и грешная душа. В облачке пара, красиво подсвеченном парусами. Аминь!..
Он снова свинтил колпачок и наклонил фляжку над своей чарой, но что-то ему помешало продолжить движение. Я с трудом сфокусировал взгляд и понял, что на чару легла маленькая Дашкина ладонь. Мефодий усмехнулся, отвел фляжку и, наклонившись, поцеловал ее запястье.
– Мне надо, – сказал он, поднимая лицо.
– Я знаю, – тихо ответила Дашка. – Но ведь ты уже.
– Да? – удивился Мефодий.
– Да. Я слышала.
– Значит, не подействовало. Я даже не заметил. Веришь?
– Я твоему Елисею когда-нибудь глаза выцарапаю.
Мефодий посмотрел на меня, разочарованно вздернул левую бровь, завинтил фляжку и сунул ее за пазуху. Дашка уже сидела на своем месте. Полную братину она поставила на середину стола, подальше от Мефодия, а к нему придвинула какую-то тарелку.
– Продолжай, – попросила она, подперев кулачком подбородок. – Тебе надо рассказать все, продолжай.
– На чем я остановился? – спросил Мефодий, застегнув на груди комбинезон.
– Уже не рискуя ни совершать разворот, ни даже погасить парус… подсказала Дашка. – А дальше?
22
Уже не рискуя ни совершать разворот, ни даже погасить парус, «Луара» продолжала инерционный полет. Масса гондолы, как вылитая за борт китовая ворвань, предохраняла экипаж от зыбей Предела, создавала в себе и вокруг себя микроскопический штиль старой доброй Эвклидовой геометрии. Шли годы. Растения в оранжереях непредсказуемо мутировали в искусственном освещении. Рождались и росли дети, не видевшие звезд. Вспыхнули и были подавлены железной рукой капитана два больших мятежа и несколько малых бунтов. Мефодий научился сначала летать, а потом ходить. Мама умерла при родах. Дядя Бен и компьютер стали его первыми собеседниками.
Самой сильной из первых осознанных эмоций Мефодия была ненависть: он страстно возненавидел Осипа Тяжко – за то, что тот оказался прав. Дядя Бен смеялся над этой ненавистью. «Не бывает правоты навсегда, – говорил он. Не бывает абсолютных истин. Даже дважды два не везде четыре». «Но ведь асимптота недостижима – на то она и асимптота», – возражал Мефодий. «О да! Ахиллу ни в жисть не догнать черепаху!» – смеясь, отвечал дядя Бен. И объяснял апории Зенона, отложив на время тетрадь Мефодия с недоподчеркнутыми красным ошибками в дифференциальных уравнениях.
Что человеческая культура без математики? И что математика вне ее? Существуя как будто бы в разных пространствах, они формируют друг друга. Как тонкий узор атомарных цепочек металла в двуокиси кремния: формируя друг друга, узор и кристалл образуют поющую устрицу… Дядя Бен был очень сильным математиком и в высшей степени культурным человеком. До хрупкости маловероятное сочетание.
«Земля!» – закричал однажды марсовый «Санта-Марии».
«Звезды!» – оглушительно заорал в интерком дежурный оператор «Луары».
Почти шесть лет прошло с момента погружения в Предел. И вот сомкнулись вновь окружности и сферы, опять возникли направленья, и звезды стали походить на звезды. «Смотрите, – плача говорили взрослые. – Смотрите же! Вот точно такими мы видели их на Земле…»
Нет, не совсем такими. Не точно.
Прямо по курсу, чуть-чуть в стороне от скомканного паруса «Луары», мигала слабая зеленоватая точка – Солнце. А за кормой в полнеба полыхало рыжее мохнатое светило. Как вскоре показал спектральный анализ с поправками на эффект Допплера, это была не Проксима Центавра, а Денеб – Альфа Лебедя. И самое странное: флагман Восьмой Звездной не приближался к ней! Он удалялся от нее – на девяноста пяти сотых световой. Парус «Луары» медленно, словно нехотя, расправлялся под дуновением легкого звездного бриза.
Беседуя с Мефодием, дядя Бен и компьютер успели изрядно погутарить и между собой, обсасывая то апории Зенона, то парадоксы парастереометрии Молодцова. Захар не знал их языка – но исправно подбрасывал тему за темой. Обратно «Луара» летела не наугад. Второе погружение в Предел произошло в расчетное время, в рассчитанном месте и с рассчитанной скоростью. С парусом, погашенным за несколько минут до погружения.
Спустя три года по бортовому времени «Луара» косо пронзила плоскость эклиптики в районе орбиты Урана и стала удаляться от Солнца в направлении на Южный Крест. И еще полтора года понадобилось, чтобы снизить скорость с 0,98 световой до планетарной и вернуться в Систему.
– Дальше ты знаешь, – сказал Мефодий.
Да, дальнейшее мне было известно. Двадцать с половиной лет тому назад я сам распутал путаницу в официальных сообщениях комиссии ООМ и, возгордясь, немедленно отправил подробное письмо в Академию Наук Сибирской Федерации. С формулами, картами и графиками. Спустя три месяца я уже принимал трудовые процедуры на Ваче. Мой лечащий наставник выбивал из меня математическую заумь: то километровыми кроссами по сугробам, то охотой с голыми руками на волка (ни в коем случае не убивать, их у нас всего сорок три!), то весенним строительством ветроустойчивых стаек для тех же волков в противогазе и в герметичном прорезиненном балахоне. И выбил напрочь…
Я обнаружил, что рассказываю Дашке и Мефодию о санатории на Ваче и, сомкнув пальцы на чаре, показываю им, как нужно душить волка – чтобы не насмерть, а только уснул. Дашка, жалостливо кивая, слушала, а Мефодий рассеянно возил пальцем по скатерти и ждал, когда я закончу.
– Вот так, – закончил я. И почему-то разозлился. – А ты в это время… Ведь это все из-за вас. «Делириум астрис».
– Я в это время с другими такими же дураками искал уран на крайнем западе долины Маринер, – сказал Мефодий. – Дядя Бен в это время сидел в палате для буйных. А Люська в это время, ни черта не понимая, закладывал меня господину Волконогову. В это же самое время бортовая Память «Луары» отчаянно противилась попыткам ООМовских умников стереть алгоритмы Молодцова-Смоллета. И громоздила такие блоки, что Люська до сих пор подбирает к ним ключики. Можно, конечно, поискать виноватых, только зачем?
– Незачем… – согласился я, помолчав. – Но чего добивается, например, господин Волконогов?
– Неужели неясно? Ему охота возродить великую и единую Русь, распространить ее на всю обитаемую Вселенную. Мне – то есть, теперь уже тебе – отводится роль вдохновляющего символа… Правда, спасибо Саргассе, нас будет очень трудно заменить: хоть какая-то гарантия личной безопасности.
– Глупо, – сказал я.
– Конечно, глупо. Потому что сначала, даже если он одолеет Тайный Приказ, господину Волконогову придется иметь дело с Графством, Воеводством и Небесной Провинцией. У его сиятельства, например, – дядя Бен это доподлинно выяснил, – всегда наготове парочка водяных бомб.
– Водородных? Откуда?
– Я сказал «водяных». Две беспилотных «блохи», по шесть кубометров талой воды в трюмах. Автопилоты нацелены на самые крупные проплешины Карбидной Пустоши.
– Он что, сумасшедший? Дюжина сот ведер – это пожар до неба! Даже коллоидный слой…
– Он предусмотрительный. Во время последнего мятежа капитан «Луары» двое суток держал палец на тумблере, открывающем все главные шлюзы. И не снял, пока зачинщиков не повязали… Водяные бомбы – тумблер его сиятельства.
– Этот – нажмет!
– Будем надеяться, что господин Волконогов тоже так думает. А что, тебя уже всерьез интересует политическая ситуация в долине? Морально готовишься взять бразды?
– Скоро вечер, Мефодий, – сказала Дашка напоминающим голосом. – Андрею Павловичу к боярам выходить, а ты о пустяках.
– Это он о пустяках, – возразил Мефодий. И, посмотрев на часы, опять возложил левую руку на устрицу. – Позови холопов, Дарья, пусть уберут. Мне нужен стол.
– Я сама, – сказала Дашка, вставая. – А то еще Савка вопрется – не выгонишь…
– Хоть три Савки! Даже если поймет, помешать не сумеет. И не захочет.
– Это не опасно? – спросил я. Мне почему-то вспомнилось, что Савке Бутикову «написано» истечь кровью.
– Не опасно только в ухе ковырять… – Мефодий усмехнулся. – И то, если умеючи. Зови холопов, Дарья. Ты полчаса провозишься, а они – мигом.
23
Савка вперся, и выгнать его не удалось. Он сидел на самом краешке кресла (но все же сидел, поскольку Мефодий велел ему сесть) и ныл с подобострастной укоризной в голосе, а нам приходилось слушать его смешновато-жутковатое нытье.
Нытье сводилось к тому, что негоже заниматься пустяками в такое время, когда весь дальнерусский народец до крайности обозлен и произволом опричнины, и засильем инородческих обычаев; что общественное мнение возбуждено до высокого градуса и что не сегодня завтра (удалые ребята лишь посвиста ждут) запылает Тайный Приказ, а Дом Губернского Собрания со прочие службишки будут блокированы, после чего, сметя забор усадьбы господина Волконогова, толпы-с верноподданных обложат Стену, испрашивая вольностей и призывая Рюрика на царство; и что от государя-де Мефодия Васильича всего-то и надо – отложить на малое время свою забаву и повторить отречение, пусть даже теми самыми словами-с; а господин-де Волконогов нимало против них не возражает, униженно прося лишь об одном: о соблюдении формалитету-с, дабы светлый князь Андрей Павлович воцарился во всезаконии…
Мы с Дашкой, слушая нытье, сидели в своих креслах, чуть отодвинув их от стола, а Мефодий стоя колдовал над устрицей, которую он водрузил на середину пустой столешницы.
Точным круговым движением он взрезал упаковку по диаметру, отложил нож и, подцепив ногтями, снял верхнюю половинку вместе с пеной. Словно обнажил ядро гигантского ореха. Потом он занялся своими руками. Дважды облил их из фляжки, вымыл и тщательно обтер о комбинезон. Еще раз облив, сполоснул и потряс кистями в воздухе. Подняв руки, растопырил пальцы перед лицом и замер – как хирург перед операцией.
Савка продолжал ныть. Мы его не слушали.
Устрица была хороша. Не тем хороша, что красива (металлокварц, в отличие от кварца, не прозрачен, сероват и блекл, трудноуловимые узоры завитков скорее отталкивают, чем притягивают взгляд), а тем, что уникальна. Только на обращенной ко мне стороне верхней, обнаженной, половинки раковины я насчитал три завитка – и, кажется, из-под пены выглядывал краешек четвертого. То есть, мы услышим никак не меньше четырех песен. А то и все двенадцать, если завитки распределены равномерно…
Когда спирт на руках высох, Мефодий, не поворачиваясь к Савке, громко сказал:
– А теперь заткнись!
Савка вздохнул и заткнулся.
Мефодий осторожно охватил раковину левой ладонью, пальцем правой осторожно прикоснулся к одному из завитков, нажал и сделал несколько втирающих круговых движений.
Устрица запела и продолжала петь, когда он отвел палец. Песня была скорее необычной, чем приятной: аритмичный, скребущий визг – как ногтем по басовой струне гитары.
Не дожидаясь окончания песни, Мефодий разбудил еще один завиток скрежет дополнился тоненькой жалобной нотой с едва ощутимыми частотными модуляциями. Черти пилят кости грешника длинной тупой ножовкой, зубья которой неравномерно выломаны, а в это время ангельский хор оплакивает потерянную душу…
Третий завиток разразился бесконечной серией частых булькающих синкопов с коротким шипением после каждого. Ну, ясно: слезы Господа падают на раскаленную сковороду! Я с некоторым усилием подавил подступивший смешок. Судя по тому, как на меня посмотрела Дашка, правильно сделал.
И тут до меня дошла некая странность: Мефодий пробуждал уже четвертый завиток – а первый все еще звучал! То ли черти неутомимы, как черти, то ли они сменяют друг друга в процессе работы, а их ножовка дьявольски прочна. Если же серьезно, то мне никогда не приходилось слышать об устрице, способной петь так долго. Быть может, секрет в одновременности песен? Или в сухих пальцах?..
Четвертой песне я не сразу нашел соответствие в картине, нарисованной моим убогим воображением. В конце концов я решил, что это – посвист крыльев Серафима, время от времени грозно пикирующего на утомленных работников Преисподней. Но те, видимо, ощущали себя в своем полном праве и не обращали внимания на бессильные жесты небесных властей. Черти пилили, ангелы пели, Господь ронял слезы, а Его Серафим втуне вспарывал воздух крыльями. Или мечом.
Пятый разбуженный завиток захихикал премерзким голосом, и я изо всех сил окаменел лицом. Черт меня дернул вообразить эту ножовку…
Всего на верхней половине раковины оказалось восемь завитков. Мефодий разбудил все – и все они продолжали звучать, пока он снова мыл руки спиртом и сушил их, растопыря пальцы. Потом он перевернул раковину, опустив ее звучащими завитками в пену (песня стала немного глуше), и принялся за остальные. Спустя еще пять минут звучали все четырнадцать – а раковина, между тем, и не думала рассыпаться.
Зато она вдруг стала прозрачной.
Точнее – полупрозрачной. Как будто она содержала в себе какое-то… нет, не вещество. Некую черноту, весьма неохотно пропускавшую фотоны. Глубокую, изначальную черноту. Не тень, а тьму, которая уже была задолго до первой фразы Создателя и ухитрилась воспротивиться волюнтаристскому «Да будет свет!»
Короче говоря, это было немножко страшно…
Мефодий закатал рукава, опять вымыл руки (теперь уже до локтей) и опять высушил. Произвел точно такую же процедуру с ножом. И с лезвием, и с рукояткой. Раковина продолжала петь. Мефодий коротко глянул на каждого из нас по очереди и приказал:
– Внимание. Тишина. Неподвижность.
Раковина пела. В инфернальной какофонии я с трудом различал голоса отдельных завитков. Ни ритма, ни смысла в ней и подавно не было. Словно Господь сказал: «Да будет звук!» – но забыл уточнить, какой.
Мефодий взял нож в правую руку и плавно опустил обе кисти на раковину. Нет. В раковину. Погрузил. Или втиснул… В общем, сунул руки в то место, где была раковина: так, словно ее там не было. По самые локти.
Я ахнул – мысленно. Савка перекрестился. Дашка показала ему кулак. И сама заработала яростный взгляд Мефодия, стоявшего к Савке спиной.
По локти сунув руки в эту черноту (размерами чуть больше баскетбольного мяча, но не такую идеально круглую), Мефодий двигал ими непонятным образом. Мне были видны лишь смутные тени рук, да однажды слабый отблеск на лезвии ножа. Но я голову бы дал на отсечение, что он режет раковину изнутри. По диаметру. Ножом режет, свободной рукой придерживает – изнутри. Вот только лезвие ножа ни разу не показалось снаружи.
Потом он сделал резкое движение правой рукой на себя и вверх, бросил нож на столешницу и спокойно вынул из черноты левую руку. Сел в кресло и уставился на то, что получилось.
Кажется, получилось не то, что надо: Мефодий явно недоумевал. Руки он держал на весу – наверное, чтобы не мыть их снова, – и сосредоточенно смотрел в черноту.
– Я же просил его не выключать свет… – пробормотал он.
Его было плохо слышно: чернота все еще пела на все свои четырнадцать голосов. Нет – на тринадцать, потому что, кажется, не стало премерзкого хихиканья. Я хотел сказать об этой недостаче, но затруднился сформулировать и промолчал. Мефодий одарил Дашку еще одним яростным взглядом и громко спросил:
– Ты письмо вложила?
Дашка кивнула.
– И адрес не перепутала?
Дашка поджала губы и отвернулась.
– Р-разгильдяй, – сказал Мефодий. – Жди его теперь.
– Мефодий Васильич, ваше вели… – начал было Савка.
– Цыц! – оборвал Мефодий, не оборачиваясь. – Не беспокойся, долго ждать не будем. Спички есть?
Савка пошарил в кармане, достал спички, потряс коробком над плечом Мефодия и уронил в подставленную ладонь.
Я подумал: а как же он будет мыть коробок? Но он просто упрятал его в ладонях, сложенных замком, поднялся, опять навис над раковиной и погрузил руки туда. Некоторое время двигал руками там – видимо, открывал коробок и доставал спички. Две или три выронил, одну, наверное, сломал. Следующая зажглась, осветив изнутри черноту и сложенные лодочкой ладони в черноте. Я привстал и вытянул шею. Савка тоже. Дашка сидела, откинувшись в кресле, руки на коленях. Раковина пела.
Мефодий дождался, пока пламя установилось, и осторожно двинул горящую спичку вперед, к краю черноты. Не донеся, оглянулся через плечо на Савку и бросил:
– Назад!
Савка отступил обратно к своему креслу.
Мефодий глянул на нас и добавил:
– Вы тоже. Мало ли что…
Дашка поднялась и зашла за спинку кресла. Я последовал ее примеру.
– Дальше! – сказал Мефодий.
Мы отошли еще на два шага, а Савка переступил с ноги на ногу. Я опять вспомнил о том, что ему «написано», и вознамерился крикнуть, чтобы не валял дурака и отошел дальше. Я уже открыл рот, чтобы крикнуть.
И забыл закрыть, потому что увидел нож.
Нож лежал на столешнице – там, куда его бросил Мефодий, и у него не хватало доброй половины лезвия. Раковина пела… Но не настолько же громко, чтобы я не услышал, как сломалось лезвие! И где обломок?
Я на секунду зажмурил глаза и опять посмотрел на нож.
Он был сломан.
А в следующий миг стало ослепительно светло. По стенам светлицы (на фоне стен? за стенами?) заплясало яркое оранжевое пламя, в котором извивались длинные белые силуэты каких-то невероятных существ с желтоглазыми мордами и треугольными раззявленными пастями – их словно корчило в беззвучной агонии, и адское пламя пожирало их червеобразные тела…
Дашка коротко взвизгнула и стала мягко оседать на пол. Я скорее почувствовал, чем увидел это и почти на ощупь подхватил ее под мышки. На многие версты вокруг бушевало беззвучное пламя, взвивались, корчились и опадали нездешние существа, а из невидимого окна светлицы дуло. Этот сквозняк успокаивал, шепча: «не верь глазам своим»… Сквозняк, и Дашкина тяжесть на руках, и запах ее волос, и неразборчивые причитания невидимого Савки – о том, что доигрались и что всему конец, Иерихон с Нагасакой. Звонко, часто, непрерывно булькали и шипели на адской сковороде слезы Господа, а все прочие завитки невидимой раковины молчали. Пылала чужая Вселенная.