412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Сечень. Повесть об Иване Бабушкине » Текст книги (страница 12)
Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:31

Текст книги "Сечень. Повесть об Иване Бабушкине"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

– Уходите! – Она повернулась к нему спиной и отошла к окну. – Уходите!

– Вы сказали, что до Красноярска ссыльных встречали рабочие, были митинги, значит, вы видели, как растет движение…

– Чего вы от меня хотите? – перебила его Маша, руки ее вцепились в кружевную занавесь.

– В память о старике, в память обо всех замученных – не торопитесь!

– Чего я должна ждать?

Она справилась с женской обидой и повернулась к нему со строгим лицом.

– Я вернусь из Читы с оружием.

– И отвоюете власть?

– Отвоюем, сделаемся властью, если тысячи рабочих будут вооружены и солдаты с нами заодно.

– Мечты! Генерал Ласточкин и жандармы будут драться до последнего патрона.

– Но пусть бой начнется, когда это будет выгодно нам. А вы можете втянуть нас в проигранный бой.

– Неужели вас привел сюда страх?! – Презрение и отчужденность снова владели ею. – Болото, заурядное российское болото… уродливые потуги сибирских цицеронов, кучка заносчивых телеграфистов, готовых умереть в страхе от собственных дерзостей… Россия слышала другие взрывы, теряла не захолустных полицмейстеров, а царей! И никто не казнил за это осторожных агитаторов. Нет, послушайте! – не дала она ему вмешаться. – За убийство Драгомирова заплачу жизнью одна я, даже за помазанников божьих убивали не тысячи, убивали героев, а толпа шарахалась, проклинала своих святых…

– Сегодня ответом на террор будет не одинокая виселица, нет, и не суд присяжных. Расстрелы без суда, залпы, жестокие, слепые покарания, трупы на улицах, вот каков будет ответ.

– Вы прорицаете, как Кассандра, и все у вас черное.

– Страх перед вами уже привычный, да и чем-то же надо жертвовать, ну хотя бы Драгомировым. А страх перед народом, перед забастовщиками, перед непокорным солдатом – это страх отчаянный, новый, жизнь вынимающий из дряхлого тела. Его одинокой виселицей не заглушишь, много нужно пролить крови, чтобы почувствовать себя в безопасности.

– А взяв власть, вы дадите мне убить полицмейстера?

Она задала вопрос деловито, прислушиваясь к шуму в сенях.

– Без суда – нет. А после суда… – Он пожал плечами. – Если вам будет угодно взять на себя исполнение приговора…

– Вы не смели прийти сюда после того, что было утром… Странный, дурной человек!

– Сердцем вы ждали моего прихода: это теперь вы говорите – не смел. Смел! И вы не удивились моему приходу: вас мучают сомнения. Не верю я вашему спокойствию, не верю и боюсь за вас. Да, не кривите рта, за вас тоже боюсь, хотя вы ищете смерти, а больше всего страшусь за судьбу дела, ради которого мы живем.

Она метнулась к столу, схватила один из приготовленных снарядов и вложила его в ладонь Бабушкина.

– Ну?.. Никакой перемены, никакого освобождения?

– Еще уроню, – скучно сказал Бабушкин.

– Ничего: она не вполне приготовлена.

Он приподнял бомбу на высоту глаз, чтобы разглядеть ее взглядом мастерового, знающего цену литью и чеканке, и в это время распахнулась дверь, в комнату вломился хмельной Зотов. Следом вошла Анна и плоскогрудый чиновник, серый, перхотный, с неуверенным и недобрым взглядом маленьких глаз за стеклами пенсне. Приметив поднятую бомбу, Зотов шарахнулся, осел, будто собрался вприсядку, и прикрыл лицо круглой бобровой шапкой. Продержался так несколько секунд и стал хитро, играя, сдвигать шапку, открыл кобылий ошалелый глаз: гость бережно укладывал снаряд на скатерть.

– Обманули старика, – сказал Зотов недобро. – Обещались охрану, а теперь сами за бомбы принялись. Ну-ка я вас к ответу, в суд, в участок закатаю!

– Извольте: хоть к мировому, хоть к самому господину Кременецкому, мы с ним давние знакомцы.

– Энергии, говорят, недюжинной, – оживился Зотов. – И дело знает, не чета сибирским увальням.

– Кременецкий – гончая, а этот – заяц, – потешалась Анна.

На подпитии, в расстройстве ума, в Зотове прорвался мужик – в мочальной всклокоченной бороде, в том, как он переминался с ноги на ногу, в ошарашенном взгляде.

– Дворника! Дворника! – крикнул он, всхлипнув. – Эх, кабы нам дворников вдоволь, да чтоб с разумением и глаз верный!.. – Взгляд его упал на спутника Анны и зажегся ненавистью. – А ты ходишь… сторожишь… гиена смрадная… гниль! Видал это? – Он выбросил вперед прыгающую, со сложенным кукишем, руку, которой уже и подпись на денежных документах не под силу. – Не держать тебе приданого за ней… в землю закопаю… ему, – он показал на Бабушкина, – отдам, пусть хоть всю губернию под ружье ставит, а тебе и целкового не будет. Брысь!

Анна гневно вскинула руку, не приближаясь к отцу, но так, чтобы он видел, что она бьет, бьет отца, презирает и бьет. И Зотов ошалел от ярости, ухватился за массивный стол, немного приподнял, но что-то остановило его – стронувшиеся с места метательные снаряды или стеклянный звук ударившихся сосудов. Он испуганно отнял руки, грохнув об пол ножками стола и с криком: «Прокляну‑у! – выбежал из комнаты.



13

Приехал из Омска офицер, переодетый в штатское, и привез телеграмму государя о назначении Ренненкампфа для обуздания социал-демократов. Не понимаю, почему именно они переодеваются, когда все ездят по железной дороге свободно?

(Запись в дневнике главнокомандующего генерала Линевича от 27 декабря 1905 г.)

Он приказал ссыльным сбросить верхнюю одежду, с него же содрали все, белья не оставили. Вместо егерского – сунули холщовое, ношеное, в синюю полоску, и Коршунову казалось, что оно разит чужим потом и его покусывают хоронящиеся в швах вши. Штабс-капитан повертел в руках приличные штиблеты, поглядывая на голые ступни подполковника, и отставил их в сторону, будто и они не по чину Коршунову, дал сапоги, и пришлось плисовые штаны сунуть в голенища, под шерстяной носок и онучи. «Сволочь!» – выругался пре себя Коршунов, но подумал, что в сапогах теплее ехать через Сибирь в Харбин. Даже после пяти суток дороги, сойдя с поезда на станции Чита-город и ступив на привокзальную Атамановскую площадь, Коршунов недобрым словом поминал неизвестного мещанина, чья шкура – белье, обвислый триковый пиджак и плисовые штаны – верно служила ему.

В сумеречный декабрьский полдень он достиг столицы Забайкалья, где живет и не правит губернатор Холщевников. Почти месяц назад в Харбине, напутствуя Коршунова, генерал Надаров отозвался о Холщевникове презрительно: «Казаком и не пахнет: ему бы в свитские, в шаркуны. Жену взял из немок, и самому бы в лютеранские попы. Немки любят красивых жеребцов на амвоне!» Тогда по пути в Россию эшелону георгиевских кавалеров не пришлось задержаться в Чите: в глухую ночь Холщевников появился на перроне, прискакал в сопровождении нескольких офицеров, и прохаживался с Коршуновым вдоль состава, отрешенный, занятый посторонними мыслями. Спрашивал о Харбине, много ли еще в Маньчжурии войск ждет отправки, но ответы слушал плохо: высоченный, в серой папахе и светлой на меху шинели, со скользящим по перрону шагом, он двигался, словно привидение, и было странно, что с ним запросто здороваются ничтожные чины забайкальской дороги и он кивает в ответ. Холщевников сказал, что его дом неустроенный, без хозяйки, она болеет и теперь в Швейцарии, в Веве, а время такое, что края не бросишь, хотя и надо бы, состояние ее плохое; в Чите пока что на санях не ездят, снег сухой, смешивается с песком, в нем ноги круглый год вязнут, вязнут; что на станции он случайно, об эшелоне не знал, но полковник Дориан, командир третьего резервного железнодорожного батальона, доложил ему о захвате 800 винтовок, винтовки взяты Советом рабочих дружин, и двое зачинщиков, Костюшко-Валюжанич и оружейный мастер Греков, оставили расписку, обещали возвратить все оружие по миновании в нем надобности; что Греков минуту назад прошел мимо них по перрону, а у него нет власти схватить преступного оружейного мастера, взять заложников, заставить вернуть армейские винтовки… Тогда не запомнилось лицо Холщевникова – только общее впечатление потерянности, блеклых, глаз, темных ноздрей над обледеневшими усами.

Теперь у него к Холщевникову важное дело и право говорить как с равным – пусть примет в своем казацко-немецком дому смазные сапоги и послушает, что ему скажет человек в плисовых штанах.

Коршунов смешался с толпой. За дорогу он оброс щетиной с заметной проседью, живот подтянуло голодом, и не только живот, – из него ушло все лишнее, избыточное, теперь он живая машина из сухожилий и мускулов. Голодный блеск в оливково-темных глазах, деятельный, рыскающий наклон туловища, сильный мах обезьяне-длинных рук в грубых рукавицах, голодное шевеление челюстей, словно в предвкушении куска хлеба, роднили его с читинской толпой, с азиатской Русью, с вывеской лавки купца Спиро Юсуп Оглы на привокзальной площади, с кучками горожан у «Российского подворья» и у «Даурского подворья». Город лежал под защитой лесистых сопок, небольшой, но просторный, лавки здесь победнее иркутских, рубленые дома в один этаж, будто нескончаемая рабочая слобода, а здания в два и в три этажа, каменные или из лиственничных кряжей, наперечет.

В последний раз Коршунов всласть поел в вокзальном ресторане Омска. Штабной офицер Сухотина настиг его на телеграфе – Коршунов подавал телеграмму домашним в Екатеринбург – и объявил приказ остаться в Омске, отнял у служащего телеграмму, прочитал ее, изорвал и сказал загадочно: «Не придется… Не придется…» Коршунов вздрогнул: ссыльные! ссыльные! – пронеслось в голове, кто-то из них спасся, донес о расправе, и теперь генералы пожертвуют им, чтобы задобрить забастовку, доказать, что на святой Руси есть суд и закон.

Его усадили в сани и повезли в город, а перед глазами все стоял разреженный строй елей, мелькали уходящие на смерть люди. Смятение вошло в него задолго до Омска, на станции Тайга. Брегет Коршунова бесстрастно отмерил один час стоянки – для него же время растянулось непомерно. Встали годы и годы, давняя пора на топком, среди низкорослых берез, пространстве, скоротечная связь с сестрой железнодорожного инженера, и отставка – оскорбительная, беспричинная, – потеря к нему всякого ее интереса, и его мольбы, его ничтожество, и быстрый, в отместку, брак, его супружество без страсти, из одного опасения, что когда-либо может повториться подобная слабость воли и чувств. После он не раз бывал на станции Тайга, отошел сердцем, увидел другим березовый лес вокруг и растущий среди пней и болота поселок, веселый изгиб путевой ветки, которая вскорости пролегла от Тайги в губернский Томск. Коршунов, для которого была желанна машинная музыка мастерских инженера-механика Кнорре на левой Томи, где работали железо для мостов через Енисей, Березовку, Большую Урю, Китой, видел, однако, перст судьбы в том, что чугунка обошла Томск, легла на целых 90 верст южнее. Что к Томску повели от магистрали ветку, Коршунову казалось разумным, – чугунка замирала на равнине, в двух верстах от города, почтительно не решаясь приблизиться к устью Ушайки, к реке Томь, к Базарной площади, к Воскресенской горе, к часовне Иверской божьей матери, к Заозерному предместью, к Ямам и Кирпичам, к новопостроенным зданиям Магистратской, Миллионной, Спасской и Почтамтской улиц, к соборам и церквам, к гимназиям и университету. Томск всегда виделся Коршунову последней его житейской пристанью, вернее, государственным поприщем, когда он, генералом, выйдет в отставку. Если не Петербург, тогда Томск, не Малороссия, не немецкие майораты на Финском заливе, а Сибирь и в ней – Томск. Стоянка на Тайге поколебала и эту его мечту: знакомый начальник станции поведал ему невеселые новости. Томск сегодня не последний из сибирских зачумленных революцией центров, город избирает комитеты, Советы, формирует рабочие дружины. Оставался Омск – последний из сибирских городов на пути Коршунова к родному Екатеринбургу, но именно Омск и остановил Коршунова ударом: взял под подозрение, бросил в сани рядом с молчащим штабс-капитаном.

Привезли его в дом генерала Сухотина. Старик взглянул на него хмуро из-под седеющих бровей, сказал недовольно, еще до формального представления: «Вам придется вернуться, подполковник». Сибирский командующий, опершись рукой о стол, другой шарил по нагрудному карману, что-то нащупывал за тонким сукном. В кабинете зажжена лампа, ставни закрыты, хотя еще не наступила темная пора. «Слушаюсь, ваше превосходительство!» Сухотина Коршунов знал по портретам, ждал нрава крутого, несогласного на потачки черни, а он закрылся в доме под охраной взвода солдат. Сухотин ждал, приглядывался, и Коршунов заговорил: «Такова была воля графа Кутайсова, – солгал он. – Я не сразу согласился». Генерал слушал, будто знал, о чем говорит Коршунов. Пришлось рассказать – коротко, не утаив и потерю двух человек, но так, будто ссыльные напали первые, убили поручика и унтера. «Вы уверены – никто не спасся?» «Таких чудес не бывает! – воскликнул ободренный Коршунов. – На десятки верст – тайга, а я приказал отобрать и спички». «Оставим мертвым их заботы. – Сухотин осенил себя крестом. – Эти ваши – самоубийцы, а сколько напрасных жертв, какое ужасное нестроение общества! Вы доставите в Харбин генералу Линевичу пакет. По пути остановитесь в Чите у Холщевникова. Переоденетесь в цивильное платье сообразно роли, какая вам по натуре. – Он пригляделся к Коршунову оценивающим взглядом. – Ну‑с, откупщик, подрядчик… управляющий имением. А лучше – из торгующего люда, из мещан, поближе к толпе. Депеша, которую вы повезете, отправлена и телеграфно, но если ваш пакет окажется счастливее телеграмм, вы вернетесь в Петербург полковником».

Не то что пронесло – еще и солнце воссияло над Коршуновым. Ему дали заучить депешу на случай, если придется уничтожить пакет, и, спрошенный меньше чем через час, он доказал, что выбор сделан верно: не сбиваясь со строки, он повторил штабному офицеру текст телеграммы государя императора:

Продолжающаяся смута и сопротивление законным властям служащих на Сибирской магистрали ставят армию и государство в ненормальное положение и задерживают эвакуацию войск.

В устранение столь исключительных обстоятельств повелеваю: безотлагательно возложить на генерал-лейтенанта Ренненкампфа восстановление среди всех служащих на Забайкальской и Сибирской железных дорогах полного с их стороны подчинения требованиям законных властей. Для достижения этого применить все меры, которые генерал Ренненкампф найдет необходимым для исполнения поставленной ему обязанности.

Мятежный дух среди части телеграфно– и железнодорожных служащих, необходимость обеспечить и вывести армию из ее тяжелого положения побудят доверенного мною генерала не останавливаться ни перед какими затруднениями, чтобы сломить дух сопротивления и мятежа.

Повелеваю вам выделить в распоряжение генерала Ренненкампфа необходимую ему надежную вооруженную силу в размере по его усмотрению. В его же распоряжение назначьте инженера, офицера генерального штаба и лиц по его выбору.

Деятельность генерала Ренненкампфа, направленная главным образом к железнодорожным служащим, должна быть согласована с деятельностью в этом направлении начальника тыла армии и главного начальника Сибирского военного округа, но в случаях, не терпящих отлагательств, действия по восстановлению законного порядка на линии и подчинению их требованиям властей должны быть им принимаемы вполне самостоятельно, руководствуясь стремлением обеспечить армии и правительству беспрепятственное пользование железною дорогою и телеграфом.

Всякое вмешательство постороннего и законом не установленного влияния на железнодорожных служащих и телеграфистов должно быть устраняемо быстро и с беспощадной строгостью всяческими мерами.

Передайте Ренненкампфу, что я и Россия ожидаем от его энергичной деятельности быстрого и окончательного выхода из тяжелого и ненормального положения, в котором находится в настоящее время эта важнейшая государственная линия благодаря смуте железнодорожных служащих и подстрекательств извне. Мои повеления приведите в исполнение безотлагательно.

Коршунов не мог знать, сколь многие лица были вовлечены в эту гонку, сколь многие, не подозревая о его существовании, стремились опередить его на пути к генералу Линевичу. Только посол России в Китае Покотилов сообщал военному министру Редигеру о том, что отправил высочайшую телеграмму, начавшую свой кругосветный путь в Эйдкунене, куда его доставил петербургский фельдъегерь, через Шанхай на пароходе Северного телеграфного общества с главным местным директором господином Бернером, выехавшим для починки кабеля во Владивосток, откуда телеграмма может беспрепятственно быть передана Линевичу в Харбин; через китайское министерство иностранных дел, пользующееся услугами гиринского дзянь-дзюня; через управляющего консульством в Инкоу; также через Инкоу со слугою Чжоумяня, преданного России даотая, и, наконец, с нарочным через Синминтин и Тяндзинь. Кроме того, телеграмма была послана также через Лондон и Нагасаки.

Он повторял и повторял слова депеши, не из страха забыть, а по охоте: они проливали успокоительный свет на его жизнь и поступки. Собственной волей в ночной тайге он приступил к тому, что государь теперь, в крайности, потребовать от нераспорядительных генералов. В теплушке были худшие из людей, посторонние Сибири, пришлые подстрекатели, на кого государь призывает кару без промедления, беспощадную, всяческими мерами.

Услышал Коршунов и другую новость: навстречу Ренненкампфу тронутся из Москвы два эшелона карателей под начальством генерал-лейтенанта барона Меллера-Закомельского. Барон собрался в считанные дни, к его услугам все арсеналы и все средства Московской и Самаро-Златоустовской дорог, пулеметные команды, полевые жандармы, отборные роты пехотинцев, лейб-гвардия, семеновцы, артиллеристы при горных орудиях, чины военно-судного ведомства и деньги, не знающие счета деньги. Слух о монарших щедротах облетел офицерскую Россию еще прежде, чем Меллер-Закомельский прибыл из Варшавы в Петербург и водворился в гостинице «Франция»; офицерам – подъемные в размере четырехмесячного оклада, двойные прогонные, барону – подъемные по его собственному желанию и одних неподотчетных, именуемых экстраординарными, на первые только шаги – 50 тысяч рублей. Молва умножала тысячи в десятки раз, смущая людей сдержанных и разливая желчь у корыстолюбивых. Коршунов чужим деньгам не завидовал и в немецкий поезд не хотел. Благодарение богу, служба ни разу не ставила над Коршуновым старшего офицера немца, его нелюбовь к ним не мелочная, это его вера. Черт с ними, с Ренненкампфом и Меллер-Закомельским, они охулки на руку не положат, с немецкой аккуратностью исполнят волю государя, а Коршунову их не надо, у него свое поприще, как раз по нему, по его натуре: в одиночестве Коршунов видел силу. Его бы воля, он и сейчас устремился бы навстречу опасностям, не снимая гвардейского мундира, только бы скорее отсчитывать версты, опередить телеграф, первым явиться в Харбин. Но подошел насильственный маскарад, невольное унижение во все дни пути, вынужденный переход в другое сословие. Ехал он удачливо и в Иркутске не таился, на дружинников смотрел с тайной и мстительной нелюбовью, в мечтах видел их бегущими, а больше – мертвыми. Но Чита, как и опасался, ошеломила…

Прыгнув на ходу с площадки товарного вагона, Коршунов оказался меж двух поездов: за спиной уходил на складскую ветку продовольственный состав, напротив стоял воинский эшелон, самый его хвост, салон с зашторенными окнами. В ушах Коршунова еще отдавался железный лязг буферов, воинский тронулся было, но был резко, как по тревоге, остановлен. Вдоль состава бежал кондуктор с поднятым красным флажком.

Чья-то рука отвела штору в салоне, и прямо против себя Коршунов увидел круглое, апоплексическое, в обрамлении мелово-белых волос лицо генерала Бебеля, непревзойденного в Харбине ругателя и честолюбца. Начальник штаба Восточно-Сибирского корпуса Бебель щурил близорукие безоружные глаза, затем принял из рук адъютанта пенсне. Коршунова он видел в Харбине мельком, в приемных Линевича и Надарова, и узнать его в мешковатом, стоящем на путях мещанине не мог.

Продовольственный поезд уполз, Коршунов спиной ощутил открытое пространство, порыв ветра и настороженно обернулся на возникший говор толпы и топот ног по перрону. Он очутился в толпе мастеровых, железнодорожных служащих, казаков, солдат и офицеров.

Дверь салона отворилась, поручик в наброшенной на плечи шинели боком, поддерживая рукой полы, сошел вниз.

– Что случилось, господа?

– Генерал Бебель задержан в Чите, – объявил поручику стоявший впереди солдат; бледное, в многодневной серой щетине лицо, лоб большой и влажный, то ли в испарине, то ли в тающем снегу, шапка сдвинута на затылок.

– Кто вы такой? – озлился поручик. – Почему в таком виде?

– Полковой писарь.

– Он, видишь, только из тюрьмы, – растолковал кто-то, – из-за решетки: побриться недосуг. Он генерала судить будет.

Поручик недоумевал: в толпе пехотные и казачьи офицеры, а разговор ведет писарь, тюремный сиделец?

– Эшелон должен отойти незамедлительно!

– Уйдет, – согласился писарь. – А генерал Бебель останется впредь до суда над ним. Офицеры, кто пожелает, могут остаться с генералом.

– Это самоуправство! – Поручик попятился и вспрыгнул на нижнюю ступеньку.

– Так решил Совет солдатских и казачьих депутатов и смешанный стачечный комитет.

– Генерал не может быть судим толпой… нижними чинами!

Из толпы вышел человек, которого Коршунов так искал среди ссыльных в ночной тайге.

– Вы, поручик, не заговаривайтесь, – сказал он, – а то угодите под суд вместе с генералом. – Обидным было его небрежение, взгляд, отодвигавший адъютанта с дороги, как ничтожное препятствие. – Потрудитесь позвать генерала.

Чита сразу показала Коршунову устрашающую физиономию – полно, обретается ли еще тут губернатор Холщевников? За все дни от Омска до Читы ни одного знакомого лица, а здесь, не успел оглядеться, а уже и политический из Иркутска, и краснорожий генерал с рачьими глазами.

– Генерал не выйдет… Это невозможно!.. – Пятясь вверх, спиной к двери, поручик вслепую нашаривал ручку. Дверь распахнулась, и во весь проем встала коренастая фигура генерала. Поручику пришлось прыгнуть вниз, а следом сошел и Бебель.

– Что-о?! Что такое?! – привычно орал он, оглядывая цепким и трезвым взглядом толпу, солдат своего корпуса, кучкой бредущих в хвост эшелона, слаженный шаг вооруженной рабочей дружины, показавшейся из-за вокзала. – Кто задержал поезд?

И грозному корпусному отвечал все тот же писарь:

– По решению Читинского смешанного комитета и Совета солдатских и казачьих депутатов вы, гражданин Бебель, предаетесь суду за площадное оскорбление служащих железной дороги на станции Харанор.

– Я не подсуден вам! – рассвирепел Бебель.

– У нас больше нет граждан не подсудных народу. – Писарь понизил голос, чтобы сбить с крика и генерала. – В Чите власть народа, и вы будете судимы не позднее завтрашнего дня.

– Я требую губернского прокурора, губернатора Холщевникова, начальника гарнизона! Шорт знает што! – сорвался он на акцент, хотя до этой поры его отличало только излишне твердое, будто через силу, произношение. Нездорово потемнев лицом, он зашелся в ругани, топая отечными ногами, будто маршировал на месте. Рядом подал голос маневровый паровоз, под вагоны занырнул сцепщик, и пока лязгала сцепка и кричал паровоз, генерал Бебель осипшим голосом поносил смутьянов. Выйдя из толпы, казачий офицер сочувственно прокричал в заросшее седым волосом ухо Бебеля:

– Гражданин генерал, назначьте вместо себя начальника эшелона. Вы оставлены в Чите до суда.

Маневровый паровозик дернул салон, уже отцепленный от состава, поручик вскочил на подножку. Бебель схватился за поручень и упал на колено, уткнувшись растопыренными пальцами в заснеженную щебенку. Из салона соскакивали на пути штабные офицеры. Коршунов предпочел не рисковать: среди офицеров Восточно-Сибирского корпуса были люди, которые узнают его и в мужицком тулупе. Он потихоньку отходил к вокзалу.

Все произошло унизительно быстро. Слова почти не достигали Коршунова, но и без них все было ясно: равнодушие корпусных солдат, нерешительность офицеров, и то, как увели поникшего Бебеля; уверенность бунтовщиков, неучастие ссыльного в перепалке с генералом, будто он явился сюда зрителем и тут не хотел мараться, предоставил писарю, ничтожному, виноватому лицу, радость унижения корпусного. Стыд за баранье покорство корпусных чинов ожег глаза до слез, будто его самого отхлестали по щекам. Мелькнуло в толпе задумчивое лицо ссыльного, он слушал на ходу стройного человека в пенсне, с неброской, от скулы к скуле, бородой, то ли инженера, то ли учителя, слушал что-то веселое, а откликался молча, кивком.

Проглянуло солнце, снег искрился, заголубел свет над темной, в бревенчатых постройках, землей, над проломленными дощатыми тротуарами и мостками, над затвердевшими буграми мусора и помоев, над слепыми, с затворенными ставнями, лавками, в которых нечем было торговать. Коршунов взял у разносчиков «Забайкальские областные ведомости» и малую газетку «Забайкальский рабочий», помеченную номером первым. В трактире при «Даурском подворье» нашел еще «Азиатскую Русь» и «Забайкалье». «Азиатская Русь», судя по нумерации, тоже народилась недавно, и Коршунов мстительно подумал, что, чем меньше хлеба у русского человека, тем охотнее набрасывается он на суетные газетные листки.

Из газет он вычитал о ресторане Трифонова, который и в несытую пору предлагал большой выбор блюд и чудеса французской кухни, о деликатесах, полученных лавкой Соловейчика, но не пожалел, что оказался здесь, при дрянной кухне, у сырого, запотевшего окна «Даурского подворья», где ему ничто не мешало готовить себя к встрече с генералом Холщевниковым. Он придет к наказному атаману голодный и злой и в доме Холщевникова не сядет за сытый стол, этой чести он генералу не окажет.

Коршунов прислушивался к голосам обывателей, мужиков, прибывших в Читу, чтобы разжиться мукой и пропивающих свои гроши́ в кабаках, солдат, забредших на запах ржаных блинов и прогорклого масла. Слушал сетования на чугунку, что всё чугунка съела, ибо и война в Маньчжурии и засуха последних лет странным образом связались в здешнем народе с появлением в крае железной дороги; жалобы на то, что в целом уезде один сытый на сотню; что богатеют только торговцы да скупщики, а народ нищий, ни хлеба, ни одежды, бабам, тем и перемыться не в чем; и учителя голодуют давно, чуть не с весны. Слушал без жалости к людям, со взвинченным, мстительным чувством: всё поделом, вы и голодной смерти заслужили за потачку бунту! От торговца скобяным товаром, заглянувшего в трактир, узнал, что «Ведомости» редактирует родственник Холщевникова Арбенев, они проживает в губернаторском доме, но и это еще не диво: с отъездом супруги Холщевникова в Швейцарию – спаси и упокой ее душу, господи! – генерал до пустил в свой дом на жительство и другого родственника – паровозного машиниста Трояновского, а казачью охрану снял. «Забайкальские областные ведомости» объяснили подполковнику замеченное им по пути стечение народа у дома губернатора – на первой странице официальное уведомление: «Генерал-лейтенант Иван Васильевич Холщевников с дочерью и сыном с глубокой душевной скорбью извещают родных и знакомых о кончине дорогой, незабвенной жены и матери – Марии Густавовны, последовавшей после тяжелой болезни в Швейцарии в городе Веве, погребение состоялось там же». И объявление о панихиде в доме вдовца.

Рука не поднялась ко лбу для креста, Коршунов не нашел в себе сочувствия к чужой потере. Подумал, что генералу далеко за сорок, ранее даже и казакам генералов не дают, значит, и Густавовне под пятьдесят, она свое пожила в чести под русским небом, а помирать в Европу потянуло: уволокла косточки подальше от неудобной, промерзающей сибирской земли, и в самом имени другой земли, где отпели генеральшу – Веве, – чудилось подполковнику что-то скоморошье, а то и собачье, пакостное. Вот и другой немец, приготовившийся пускать кровь по сибирской магистрали, – Меллер-Закомельский выговорил себе не только двойные прогонные, но и (как донесла молва до штаба Сухотина) неслыханное право продать в случае успеха свой майорат и выйти в отставку, чтобы жить за границей.

Газеты пестры, неровны, как дурно пропеченный хлеб, корка то окаменела, сожжена до черноты, то сырая и вязкая, будто и не вдохнула огня. Кто-то хотел сбыть шинель енотовую штатскую при бобровом воротнике, диван турецкий; сулил роскошные дамские пелерины «Гейши Ротонды» прямиком из торгующей Лодзи; кто-то желал, вопреки смуте и неустройству, брать уроки латинского языка; требовали опытную кухарку в дом Опарина по Иркутской улице; трезвого работника, знающего уход за лошадьми; но больше продавали, продавали, продавали – выездных лошадей, кавказскую бурку, башлык, всякую мизерию, которая, кажется, и печатной строки-то не стоит, а то вдруг, как скотину бессловесную, и живую душу: «отдается девочка трех месяцев, Сенная площадь, дом Суворова, спросить во флигеле». Среди либеральных фраз и благостных упований на примирительные камеры для разрешения несогласий между хозяевами и рабочими, среди надежд на то, что демократия примется наконец за искоренение азартных игр и карточных комнат, за починку деревянных тротуаров, ступенек и перил на спусках и подъемах, среди голосов, взыскующих мирной, тихой совместной работы, счастливых тем, что и зорька уже заблестела и солнце не за горами, оно взойдет; среди сетований на фальшивые серебряные рубли топорной работы, на беспатентную продажу спиртных напитков, на погромы, которым невесть почему стали подвергаться дома терпимости – Чебыкиной на Сенной площади и там же, через три здания, заведение Растатловой, среди объявлений о маскарадах, костюмированных балах, представлениях цирка Сержа и драматической труппы Милославского Коршунов находил и серьезное, показывающее, как далеко зашли упадок власти и самоуправство толпы: «Мы полагаем, что за эти два года жителям г. Читы, – писала «Азиатская Русь», – уже достаточно известна корректность местной рабочей партии, засвидетельствованная даже генералом Холщевниковым. Разве со стороны рабочих были какие-нибудь насилия или угрозы?» «Забайкалье» сообщало о принятом Холщевниковым решении освободить из Акатуевской тюрьмы государственных преступников – матросов с восставшего «Прута», и рядом – о захвате мешка почты из Харбина от главнокомандующего Линевича к Николаю II. И хотя Арбенев со страниц областных ведомостей, называя свободу слова и печати «великими благами», предупреждал, что «пользоваться ими следует осторожно», забайкальские газеты запугивали обывателя призраком повального голода, приготовлением законных властей «к новому беспощадному набегу», возможностью разбойного нападения «шайки вельможных хулиганов на Россию».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю