Текст книги "Россия и Европа. Том 3"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)
Этот преобладающий сегодня «дискурсный» подход имеет свои достоинства. Вот и я ведь очень старательно подчеркнул, как глубоко
отличалось первоначальное, классическое славянофильство от николаевского государственного патриотизма. Достаточно сказать, что оно, подобно декабризму, считало крепостное право позором русской жизни, тогда как Официальная Народность его оправдывала и даже пыталась увековечить. Проблема, следовательно, лишь в том, что «дискурсный» подход никак не объясняет наш центральный парадокс, т.е. эволюцию славянофильства, его постепенную трансформацию из национал-либеральной идеологии в государственный патриотизм, а затем и в черносотенство.
Короче говоря, «дискурсный» подход хорош, когда его предмет, националистическая идеология, изучается в состоянии статичном, динамику её – и тем более деградацию – он не объясняет. Не объясняет и узурпацию ею самого представления о патриотизме, той подмены его национализмом, в которой, собственно, и состоит драма патриотизма в России. Между тем именно над этим парадоксом как раз и ломали себе голову такие серьезные и современные ему наблюдатели, как Герцен или Соловьев.
Шава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Герцена
Впервые Александр Иванович попытался объяснить его еще в 1851 году в статье «Московский панславизм и русский европеизм»17. Вот как он это делал: «Славянофилы с ожесточением напали на весь петербургский период [русской истории], на всё, что сделал Петр Великий и, наконец, на всё, что было европеизировано, цивилизовано. Можно понять и оправдать это увлечение как проявление оппозиции, но, к несчастью, эта оппозиция зашла слишком далеко и увидела себя тогда странным образом рядом с правительством против собственных стремлений к свободе».18
Но как же все-таки не увидели этого парадокса сами славянофилы? Ответ Герцена, увы, скорее, тривиален: «решив a priori, что всё...
Объяснение
17Герцен А.И. Избр. философские произведения. Т. 1, М., 1948.
введенное Петром, скверно, славянофилы дошли до восхищения узкими формами московского государства и, отрекаясь от собственного разума и познания, с рвением устремились к кресту греческой церкви... Исполненные негодования против деспотизма, они приходили к политическому и моральному рабству»19.
Но тут ведь никакого парадокса нет, напротив, это вполне логично. Не могли же славянофилы ограничиться одним отрицанием. Как для всякой осмысленной оппозиции, требовался им, так сказать, второй шаг, позитивный, требовался идеал (или, как сказали бы сегодня, проект будущего), который могли бы они противопоставить деспотизму существующей власти. Но поскольку чаадаевский или, если хотите, екатерининский проект («Россия есть держава европейская») был для них лишь инобытием ненавистной им «петровской системы», а торжествующую Официальную Народность презирали они тоже, пришлось искать свой проект будущего в прошлом – в «истинно русской», как им казалось, допетровской Московии. Не заметив при этом, что как раз в ней и берут начало крестьянское рабство и деспотизм.
В принципе объяснение Герцена более или менее верно. Бросаются в глаза, однако, три его серьезных недостатка. Во-первых, основная мысль не выходит за рамки враждебного отношения славянофилов к реформам Петра, приведшего их к восхищению фундаменталистской Московией. Возникает, однако, элементарный вопрос: а если бы тогдашние славянофилы менее враждебно относились к Петру и не подняли на щит «узкие формы» Московии, если бы, другими словами, отвергли они европейское будущее России по какой-нибудь иной причине, изменило бы это обстоятельство общую траекторию их политической эволюции? Вопрос остался без ответа.
Во-вторых, не принимая всерьёз феномен николаевской Официальной Народности и откровенно его высмеивая, Герцен, к сожалению, не заметил, что антипетровский курс на «ретроспективную утопию», как назвал славянофильское восхищение Московией Чаадаев, взяло не только национал-либеральное крыло тогдашней русской молодежи, но и само правительство. Иначе говоря, движе-
ние назад, к Московии происходило в николаевской России не только снизу, но и сверху.
В-третьих, наконец, писал все это Герцен задолго до Крымской войны, т.е. до катастрофического падения России со сверхдержавного Олимпа и, стало быть, до того, как поняли национал-либералы несущественность ихтеоретических расхождений с правительством по поводу Московии по сравнению с тем, что их с ним объединяло, т.е. с недоверием и неприязнью к Европе. Не говоря уже об их тоске по реваншу. (С этой стороной дела Герцену предстояло еще познакомиться 12 лет спустя, в 1863-м, во время очередного польского восстания. Подробному описанию этой роковой для обеих сторон встречи посвящена четвертая глава этой книги.)
Объяснение
В общем объяснение Герцена, хотя и дает читателю некоторое представление о начавшейся уже в 1840-е политической эволюции славянофильства, оставляет все-таки чувство неудовлетворенности. По-видимому, страстные идейные битвы времен его молодости заслонили для него действительный смысл политической эволюции славянофильства.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Соловьева
Предложенное три десятилетия спустя, оно несопоставимо более серьезно. Сама уже его «лестница» ориентирует читателя именно на общий смысл драмы патриотизма в России – вполне независимо от увлечения славянофилов Московией. Введенные им принципиальные различия между патриотизмом и национализмом (он же «псевдопатриотизм», он же «государственный патриотизм»), а также дефиниции «особнячества» и особенно «национального эгоизма» оказываются незаменимыми инструментами анализа этой драмы.
Фатальное противоречие, говорит Соловьев, «между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство»20. Вот что он нам объясняет. В первоначальном своем значении любви к родному очагу обращен патриотизм (для верности Соловьев называет его «истинным») острием внутрь, стремясь сделать свою страну «как можно лучше». Например, избавив её народ от крепостной неволи и от произвола власти. Однако, пережив уваровскую трансформацию и оказавшись собственной противоположностью, т.е. патриотизмом государственным, обращается он острием вовне, обнаруживая вдруг, как Степан Шевырев, что от Европы «уже пахнет трупом».

примера
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Иногда переживания отдельных людей убеди-
тельнее любых теоретических выкладок. Попробуем поэтому, пусть кратко, проследить реакции двух хорошо известных русскому читателю персонажей на одно и то же современное им обоим историческое событие – Крымскую войну. Первый из них в нашем случае – Федор Иванович Тютчев. Как и положено государственному патриоту, он переживал эту несчастную для России войну очень тяжело. Соответственно, его реакция на неё была почти столь же незамысловата, как, скажем, отношение современных московских национал– либералов к бомбардировкам НАТО стратегических объектов в Сербии весною 1999-го. Я имею в виду, что переживания Тютчева проще всего, наверное, выразить в серии восклицаний: Наших бьют! Заговор против России! Гнусность! Лицемеры! Разглагольствуют о свободе, а сами?! Но вот тексты.
20 Соловьев B.C. Цит. соч. С. 444.
Государственному патриоту больше не было дела до произвола отечественной власти, поскольку, идентифицируя себя с нею, говорил он с миром как бы от её имени. Оказавшись олицетворением «национального эгоизма», он уверен, что в любом международном споре своя власть всегда права и его, «патриота», обязанность заключается в срывании масок с лиц злодеев в чужих правительствах, неустанно против его страны злоумышляющих.
«Итак, мы в схватке со всею Европой, соединившейся против нас общим союзом. Союз, впрочем, не верное выражение, настоящее слово: заговор... В истории не бывало примеров гнусности, замышленной и совершенной в таком объеме»21. А в стихах и того пуще
Все богохульные умы, Все богомерзкие народы Со дна воздвиглись царства тьмы Во имя света и свободы!
Здесь все ясно. Тютчев полностью отождествляет Россию с диктатурой, откровенно провоцировавшей эту войну, как видели мы во второй книге трилогии. Отождествляет просто потому, что, как гласит бессмертный клич всех националистов, «права или не права, моя страна всегда права». И от государственного патриота требуется лишь сорвать маски с «богохульных умов», вознамерившихся под предлогом защиты света и свободы унизить родного диктатора. Требуется, несмотря даже на то, что он этого диктатора, как мы хорошо знаем, искренне презирает. Требуется, поскольку в сравнении с окружающим миром его страна со сколь угодно презренным диктатором во главе все равно «всех лучше». Вот это и называл B.C. Соловьев «фальшивыми притязаниями национализма».
Посмотрим теперь, как переживал то же самое событие патриот, по выражению философа, истинный. В нашем случае речь о его отце, знаменитом* историке Сергее Михайловиче Соловьеве. Для него Крымская война тоже была ужасным испытанием. Не только потому, однако, что его страна её проигрывала, но еще и потому, что поражение диктатора могло сделать Россию «как можно лучше». По этой причине переживания С.М.Соловьева были намного сложнее и драматичнее, нежели страсти, одолевавшие государственного патриота. Сердце ему одинаково разрывали как хорошие, так и дурные вести с фронта. Впрочем, пусть читатель судит сам. «В то время, как стал грохотать гром над головой нашего Навуходоносора, мы находились в тяжком положении. С одной стороны, наше патриотическое чувство
21 Цит. по: Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 337.
было страшно оскорблено унижением России; с другой, мы были убеждены, что только бедствия, а именно несчастная война, могли произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные привели бы нас в трепет»22.
Разница очевидна, не так ли? В отличие от патриота государственного, патриот истинный идентифицирует себя не с российской диктатурой, но с российской свободой. Нет, он не пытается взвалить вину за свои страдания на «богомерзкие народы». Он ясно видит роль своей, отечественной диктатуры. Иначе говоря, национальным эгоизмом он не страдает.
Глава вторая У истоков «государственного
Особенно CT И патриотизма»
национального эгоизма
Таково первое следствие, вытекающее из соловьевской формулы. Вот второе. Коварство этой семантической путаницы (два патриотизма) в том, что кипящий ненавистью к «богомерзким народам» национальный эгоизм не только продолжает оперировать под присвоенным им патриотическим именем, но и узурпирует его. Он отказывает в любви к отечеству всем, кто его ненависти не разделяет, клеймя их если не «национальными нигилистами», то уж во всяком случае «космополитами». Или, чтобы совсем было понятно, Тютчевы выживают с политической арены Соловьевых.
А вот и третье – самое важное – следствие. Оно в том, что монополия национального эгоизма как всякая монополия неминуемо ведет к вырождению, к деградации. К тому, иначе говоря, что Тютчевых выживают Катковы, а тех, в свою очередь, Данилевские, а тех Пуришкевичи или, как сказали бы сегодня «отвязанные» черносотенцы. Эти уверены, что все беды страны от инородцев, захватив-
22 Соловьев С./И. Мои записки для моих детей... Спб., 1914. С. 152.
ших её в свои руки, по сути, оккупировавших Россию (если это наведет читателя на мысль об откровениях в газете Завтра некого полковника ГРУ, который уже в наши дни стрелял, по утверждению прокуратуры, в видного чиновника-инородца и баллотировался после этого в Думу из тюремной камеры, я спорить не стану).
Вот в этом открытии неминуемой радикализации и вырождения национализма в России и состоит, собственно, то, что можно назвать,если хотите, своего рода законом Владимира Соловьева (это я просто продолжаю аналогию с Менделеевым). В частности, история постниколаевской России может служить экспериментальным подтверждением этого закона. Документальной верификации его и посвящена, по сути, заключительная книга трилогии. Здесь поэтому сошлюсь я лишь на один пример.
Покойный В.В. Кожинов был в последние годы жизни буквально одержим «одной, но пламенною страстью» доказать, что истинными патриотами России в предреволюционные десятилетия выступали именно Квачковы того времени, черносотенцы. Нет смысла останавливаться на причинах этой страсти. Кто знаком с работами Кожинова и без того знает, что он считал себя идейным наследником героев своей последней книги «Черносотенцы и революция»23. Более того, гордился этим.
Намного важнее результаты его исследования, непреложно свидетельствующие, что в те, финальные, годы императорской России черносотенцами были вовсе не только толпы погромщиков, руководимые вульгарными демагогами, но и элита русской интеллигенции, причем трудовой, научной интеллигенции, можно сказать, цвет нации. «В публиковавшихся в начале XX века списках членов главных из этих [черносотенных] организаций, – писал Кожинов, – таких, как Русское собрание, Союз русских людей, Русская монархическая партия, Союз русского народа, Русский народный союз им. Михаила Архангела, мы находим многие имена виднейших деятелей культуры (причем, некоторые из них даже занимали в этих организациях руководящее положение)»24.
Кожинов BS. Черносотенцы и революция. М., 1998.
И без преувеличения списки, о которых говорит Кожинов, впечатляют (несмотря даже на то, что он сознательно запутывает читателя, смешивая в одну кучу такие сравнительно умеренные, элитарные организации, как Русское собрание или Союз русских людей с погромщиками из Союза русского народа). Сошлюсь хоть на известного пушкиниста и переводчика Катулла Б.В. Никольского, который был членом Главного совета Союза русского народа. А заместителем (товарищем, как это тогда называлось) председателя Главного совета был, между прочим, знаменитый филолог академик А.И. Соболевский. И рядом с ним его не менее знаменитые коллеги – академик К.Я. Грот (тоже филолог), академик Н.П.Лихачев (историк), академик Н.П. Кондаков (византинист), академик (впоследствии президент Академии наук) В.Л. Комаров (ботаник). Это не говоря уже о художниках Константине Маковском и Николае Рерихе, поэтах Константине Случевском и Михаиле Кузмине, медике профессоре С.С. Боткине, актрисе М.Г. Савиной или книгоиздателе И.Д. Сытине.
Кто бы мог подумать, что в единомышленниках великосветского авантюриста Пуришкевича (или сегодняшнего полковника ГРУ Квачкова) были на исходе царских времен такие достойнейшие из достойных люди, creme de la creme, как сказали бы французы, тогдашнего российского общества, и что главная их заслуга перед историей состояла, по мнению самого Кожинова, в том, что «они не подчинялись запретам и осуществляли свободу слова в еврейском вопросе»?25 То есть именно в том, в чем сегодня «осуществляет» ее полковник Квачков.
И удивительное дело, Кожинов был убежден: обнародованная им коллекция знаменитых предшественников неопровержимо доказывает, что, если и есть чем гордиться России, то это черносотенством. Вот уж на самом деле нам не дано предугадать, как слово наше отзовется... Ибо в действительности он лишь усердно подтверждал закон Соловьева. Да разве могла быть другой культурная элита страны на последней ступени соловьевской «лестницы» – в канун национального самоуничтожения России? «Страну губят инородцы (в первую очередь, конечно, евреи)!» – таким ведь только и мог быть
Там же. С. 120. (Курсив Кожинова).
её предсмертный крик, столь глубоко, столь безнадежно она деградировала.
И нисколько ее, эту черносотенную элиту, не смущало, в отличие от классического славянофильства, что идет она в своей ненависти рука об руку и даже впереди власти. В конце концов числила она в своих рядах и самого Николая II, который ведь тоже был членом Союза русского народа. И тоже, ничуть не меньше Кожинова, этим гордился. Да, их, спасителей России, не послушали, убеждал нас Кожинов, они погибли, пытаясь «сказать правду о безудержно движущейся к катастрофе стране... являя собой своего рода донкихотов»26. Проблема лишь в том, что правда этих «донкихотов» свелась, как и предвидел Соловьев, к самоубийственной в многоэтнической империи идее «Россия для русских»...
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Репутация B.C.Соловьева
Россия, как мы знаем, ему не поверила, закон его не приняла. Отчасти, наверное, потому, что слишком уж странно – и страшно – он звучал. Не последнюю роль, однако, сыграла в этом его репутация.
Соловьев, как я его понимаю, относился к той редкой породе русской интеллигенции, которая, словно высеченная из гранита, не гнется, не адаптируется к обстоятельствам, но, поверив в свою исти-
Вот такой парадокс. На наших глазах идеолог черносотенства подтвердил закон деградации национализма, сформулированный еще в 1880 годы «либералом и космополитом», если послушать сегодняшних эпигонов, Владимиром Сергеевичем Соловьевым. Это ведь он объяснил нам, почему оппозиционное в свое время славянофильство неотвратимо должно было обратиться после Крымской катастрофы в согласное с правительством почвенничество, после польского восстания – в опережающий власти национал-патриотизм и, наконец, после революции пятого года – в черносотенство.
ну, отстаивает её до конца. В этом смысле он совершенно не походил ни на своего отца, ни на того же Тютчева при всех различиях между ними, ни на большинство окружавших его людей. Все они были секу– лярными агностиками, а он – глубоко и искренне верующим. Религиозное чувство было напряжено в нем, как струна.
Если искать аналог Соловьеву в истории русской интеллигенции, то, как ни странно, скорее всего это, мне кажется, Белинский. Тот тоже был рыцарем, тоже верил в свою истину напряженно и беззаветно, и тоже был убежден, что, окажись она неверной, единственной ей альтернативой был бы конец света. Во всяком случае для России.
Разница, конечно, бросается в глаза: Белинский был атеистом. Согласитесь, в его время и это было бесстрашным убеждением. Но общее, помимо характера и темперамента, бросается в глаза тоже: каждый был убежден, что неудача его идеи чревата для страны гибелью. Белинский, младший современник декабристов (он умер в 1848 году), верил, что у России есть будущее лишь в случае, если она найдет в себе силы избавиться от крестьянского рабства и самодержавной диктатуры. Станет, короче говоря, европейской страной. Соловьев верил, что у России и Европы есть будущее лишь в случае, если они найдут в себе силы согласиться на воссоединение христианских церквей.
Увы, в последние годы жизни Соловьев был убежден в окончательном крушении своей идеи (хотя, кто знает, было ли это крушение на самом деле окончательным?) В отчаянии он и впрямь предсказал тогда конец света. Естественно, тем, кто хотел похоронить его беспощадный анализ русского национализма, нетрудно было после этого представить Соловьева гениальным чудаком, средневековым мистиком, балансировавшим на грани безумия. В любом случае человеком не от мира сего.
И никто не вспомнил, что не без греха были в этом смысле и Исаак Ньютон с его теологическими экскурсами и мистическими опытами, и Готфрид Лейбниц с его монадологией (и Богом как «монадой монад»). Тем не менее, сколько я знаю, закон земного притяжения не пострадал от экзотической репутации Ньютона, так же, как дифференциальное исчисление от репутации Лейбница. Закон деградации патриотизма, однако, от репутации Соловьева пострадал. С ним случилось самое страшное, что может произойти с научным открытием: он был забыт. Несмотря даже на то, что судьбу страны Соловьев предсказал, опираясь на этот закон, безукоризненно точно.
Я и сам, если честно, не без греха: я тоже однажды пренебрег законом Соловьева. В основу опубликованной в 1995 году книги «После Ельцина: Веймарская Россия», легла гипотеза, что события в России могут развиваться по веймарскому сценарию и закончиться так же, как в Германии. Для меня как ученика Соловьева такой ляп,конечно, непростителен. Объяснить его могу лишь страшным потрясением, пережитым в момент октябрьского националистического мятежа 1993 года, так отчаянно напоминавшего аналогичный мятеж в Мюнхене в ноябре 1923-го.
Так или иначе, веймарская гипотеза прижилась в России – и в мире. И вылилась, наконец, десятилетие спустя в пародийную государственную антифашистскую кампанию. Одно уже то обстоятельство, что первыми подписали Антифашистский пакт в Думе самые оголтелые националисты, свидетельствовало о его пародийности. Конечно, и германский фашизм был результатом деградации патриотизма. Но при всем том был он диктатурой национального эгоизма, обращенной в будущее (сколь бы гротескным будущее это ни выглядел^).
В России – после большевиков – победить могла бы лишь диктатура национал-патриотическая, обращенная в прошлое. В случае, допустим, победы мятежников в октябре 1993-го, вдохновляли бы новую власть идеи традиционные, архаические. Часть победителей ратовала бы, конечно, за возврат к советской империи, но другая, преобладающая, за возврат к Православию, Самодержавию и Народности. Иначе говоря, произошло бы то же самое, что после подавления декабристов при Николае I (насколько возможно это в современном мире).
Так или иначе, диктатура национального эгоизма, в просторечии называемая фашизмом, не могла быть в России по духу ни герман-
ской, ни итальянской – только черносотенной, московитской. Для неё не существовало бы будущего, не существовало бы даже настоящего – одно лишь прошлое.
И потому, скажем, апрельское 2006 года отвержение на Всемирном русском соборе принципов Всеобщей Декларации прав человека во имя московитских ценностей есть куда более существенный шаг к такой диктатуре в России, нежели, допустим, псевдогерманская фашистская символика на знаменах национал-больше– виков. Ибо смысл отвержения общепринятых в современном мире принципов состоять можетлишь в намеренной демонстрации моско– витского особнячества.
По этой причине единственным реальным инструментом борьбы против фашизма в России может быть лишь политическая модернизация, лишь ясное и недвусмысленное отделение того, что Соловьев называл истинным патриотизмом, т.е. любви к родному очагу, от его националистической подмены, национального эгоизма.
Глава вторая
I . У истоков «государственного
ЧТО «рухнуло патриотизма.
в пожаре1917-го»?
Не помогало в свое время делу Соловьева и то, что многие радикальные «русские европейцы», отчаявшиеся добиться поддержки в обществе, предпочли отречься от самого представления о патриотизме. Припомнили своим торжествующим оппонентам заявление Герцена, что «любовь к отечеству... не смешиваю с больше и больше ненавистной мне добродетелью патриотизма»27. Припомнили и саркастическое замечание английского классика XVIII века Сэмюэла Джонсона, что «патриотизм есть последнее прибежище негодяя», а то и окрестили его устами того же Герцена «патриотическим сифилисом»28.
Короче, выплеснули вместе с водой и младенца, упустив каким– то образом из виду, что и Чаадаев, и Белинский, и Герцен, и, конеч-
Герцен AM.. Цит. соч. С. 272.
Цит. по: Янов А. Альтернатива// Молодой коммунист. 1974. № 2. С. 75.
но, Сэмюэл Джонсон искренне любили свой народ и заботились о его душевном здоровье. Но как уживалась эта любовь с отрицанием патриотизма? Уж слишком очевидно было здесь противоречие. Золотую середину между крайностями нашел, как всегда, Соловьев, объяснив, что дело идет «о спасении народной души»29. И, даже, оставаясь в безнадежном меньшинстве, должен же кто-то противостоять «неразумному псевдопатриотизму, который под предлогом любви к народу желает удержать его на пути национального эгоизма»30. А что, если не патриотизм, не любовь к отечеству может вдохновить такое Сопротивление?
Именно поэтому не уставал он подчеркивать основополагающую разницу между «истинным патриотизмом и национализмом, представляющим для народа то же, что эгоизм для индивида»31. Ибо как раз тогда, когда народ, подстрекаемый проповедниками национального эгоизма, впадает «в искушение решать [свои] вопросы не по совести, а по своекорыстным и самолюбивым расчетам... подвергая себя величайшей опасности, предостеречь от неё долг истинного патриота»32.Соловьев исполнил свой долг, предостерег. Но поверила постниколаевская Россия, как мы знаем, Данилевскому, а не ему, позволила себе решать свои вопросы «по своекорыстному расчету» – и страшно расплатилась за это. Четверть века спустя после того, как были написаны эти строки предостережения, она перестала существовать, «самоуничтожилась». По отчаянному тогдашнему выкрику Максимилиан^ Волошина, «С Россией [было] кончено». И что же? Чему научил нас этот немыслимо жестокий опыт?
Словно бы ничего этого не было, по-прежнему продолжают сегодняшние телевизионные проповедники государственного патриотизма, как Михаил Леонтьев или Алексей Пушков, «под предлогом любви к народу удерживать его на пути национального эгоизма». И оправдание у них прежнее: все в этом мире так делают. Какая там
Соловьев B.C. Цит. соч. С. 273. Там же. С. 261.
Соловьев B.C. Сила любви. М., 1991. С. 57. Соловьев B.C. Сочинения: в двух томах. Т. 1. С. 273.
совесть? Какое «спасение народной души», когда, условно говоря, «в Америке негров линчуют»? Без этого анекдотического мотива не обходится ни одно их выступление. А Соловьев между тем специально предупреждал против их коварной уловки. «Каждый народ, – завещал он нам, – должен думать только о своем деле, не оглядываясь на другие народы, ничего от них не требуя и не ожидая. Не в нашей власти заставить других исполнять свою обязанность, но исполнять свою мы можем и должны»33.
Едва ли смогут государственные патриоты, как Леонтьев или Пушков (или, что важнее, все те, кто усвоил их уроки национального эгоизма), что-нибудь понять втайне «самоуничтожения» постниколаевской России. Тем более немыслимо представить себе, чтобы ответили они что-нибудь внятное на уже известные нам результаты исследования крупнейшего из знатоков николаевской эпохи профессора Калифорнийского университета Н.В. Рязановского. Согласно ему, Россия, «слинявшая», по словам В.В. Розанова, в 1917-м, все еще была той самой Россией, которую оставило нам в наследство проклятие николаевского национального эгоизма. Вот, как мы помним, заключение Рязановского: «В конечном счете обрушился в пожаре 1917-го [не просто царский режим, но] именно архаический старый режим Николая I»34.
Так неужели судьба постниколаевских поколений совсем ничему нас не научила? И самоотверженная борьба таких преданных своему народу патриотов, как Чаадаев, Белинский, Герцен или Соловьев, прошла впустую, не оставив живого следа в нашем сознании? И вообще, как могло случиться, что после всех потрясавших страну со времен Николая реформ, контрреформ и революций, так и стоял еще полстолетия во всей своей нерушимости архаический ancien regime Николая? Почему? В чем секрет его потрясающей долговечности? И как связана она с леонтьевско-пушковским национальным эгоизмом, даже не подозревающим, что берет начало именно в этом архаическом режиме?
33 Там же.
Riasanovsky Nicholas V. Nicholas I and Official Nationality in Russia. Univ. of Calofornia Press. 1969. P. 270.
Мы, собственно, и начали главу с описания этого режима. Однако понятия государственного патриотизма (Официальной Народности) и национального эгоизма требовали, согласитесь, объяснения. И еще больше нуждался в нем центральный парадокс этой книги: каким образом национал-либеральное славянофильство, начавшее с откровенного презрения к коварному уваровскому изобретению, кончило тем, что превратилось в этот самый государственный патриотизм, обрушивший страну в пожаре 1917 года. Но сейчас, когда читатель, надеюсь, получил обо всем этом некоторое представление, продолжим то, с чего начинали, – в надежде, что удастся нам понять секрет долголетия николаевского режима.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Возвращение Московии
Со времен Герцена, как мы уже говорили, принято в литературе отзываться об Официальной Народности пренебрежительно, иронически. Подчеркивались ее примитивность, чиновная тупость, казенный энтузиазм. Вот авторитетный образец: «Для того, чтобы отрезаться от Европы, от просвещения, от революции, пугавшей его с 14 декабря, Николай поднял хоругвь Православия, Самодержавия и Народности, отделанную на манер прусского штандарта и поддерживаемую чем ни попало – дикими романами Загоскина, дйкой иконописью, дикой архитектурой, Уваровым и «рукой всевышнего»... Патриотизм выродился, с одной стороны, в подлую циническую лесть «Северной пчелы», а с другой – в пошлый загоскинский «патриотизм», называющий Шую Манчестером, Шебуева – Рафаэлем, хвастающий штыками и пространством от льдов Торнео до гор Тавриды»35.
У читателя этого иронического и элегантного пассажа невольно создавалось впечатление, будто одни лишь «подлые льстецы» и «пошляки», одни Булгарины да Загоскины поддерживали казенную Русскую идею. На поверку, однако, все оказывается куда сложнее. И
35 Герцен А. И. Былое и думы. С. 286.
коварнее. Исследователь Официальной Народности и один из самых жестоких ее критиков Александр Николаевич Пыпин был прямо противоположного мнения о ее могуществе – и опасности. «Даже сильные умы и таланты, – говорил он, как мы помним, – сживались с нею и усваивали ее теорию. Настоящее казалось разрешением исторической задачи, народность считалась отысканною, а с нею указывался и предел стремлений»36.
И ничего в этом не было удивительного, – добавлял Пыпин, – «ибо такого рода действие оказывала даже на первостепенные умы и таланты общественная среда ... на понятиях которой утверждалась система официальной народности»37. Да ведь одна уже дружная общественная, если угодно, травля Чаадаева за его «философическое письмо» свидетельствовала, кто прав в этом заочном споре. Даже и сам Петр Яковлевич признавал, что «почин [травли] всецело принадлежал стране»38, тогда как «правительство в сущности только исполнило свой долг... Совсем другое дело вопли общества»39.
А «вопли» и впрямь были оглушительные: «люди всех слоев и категорий общества, – рассказывает тот же Пыпин, – соединились в одном общем вопле проклятия человеку, дерзнувшему оскорбить Россию... студенты Московского университета изъявили, как говорят, желание с оружием в руках мстить за оскорбление нации».40 Это была вторая в русской истории (после спонтанных демонстраций против гегемонии Наполеона в 1800-е) патриотическая истерия, если можно так выразиться. Во всяком случае Пыпин это подтверждает, говоря о «таком взрыве в массе общества, который не имеет ничего подобного в истории нашей литературы»41.








