Текст книги "Россия и Европа. Том 3"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
Леонтьев К.Н. Письма к Губастову//Русское обозрение. 1B97. № 5. С. 400.
Там же. С. 417.
Леонтьев КН.Собр. соч. Т. 7. С. 500.
к нам-то какое это может иметь отношение? «То, что на Западе значит разрушение, у славян будет творческим созиданием»87. И рабством, конечно, и «хроническим постоянным насилием надличной волей граждан» – но и дисциплиной. И «орудием строгого принуждения». И возрождением «сословно-корпоративного строя». Одним словом, триумфом национального эгоизма или, чтобы уж совсем было понятно, национал-социализмом. То есть как раз тем, для чего мы, как уверен был Леонтьев, рождены. Понимаете теперь, почему Розанов назвал его «более Ницше, чем сам Ницше»?
А теперь конкретное политическое пророчество о том, как мог бы осуществиться этот план построения национал-социалистической России. Мы уже говорили, что одних внутренних контрреформ, с точки зрения Леоньева, для этого недостаточно, что прежде нужен крутой внешнеполитический поворот, способный создать «новую почву, новые перспективы и совершенно непривычные сочетания». Говорили и о том, что России жизненно «необходим новый центр, новая культурная столица». И тогда уже могло зародиться в уме читателя подозрение: да уж не идет ли опять речь о том самом злополучном Константинополе, о котором так отчаянно грезили и Бакунин, и Достоевский, и Тютчев? Что ж, и впрямь о нем, хотя Леонтьев никогда его Константинополем и не называл: «Таким поворотным пунктом для нас, русских, должно быть взятие Царьграда и заложение там основ новому культурно-государственному зданию».
Уже из этого очевидно, что речь здесь для Леонтьева не просто еще об одном, пусть и открывающем России ворота в Средиземноморье, территориальном приобретении. И даже не просто о символе возрождения России. Для него здесь решающий элемент плана «ревизантинизации» страны, призванный заменить не только вялые и неэффективные внешнеполитические телодвижения правительства, но и резко развернуть прочь от Европы всю культурно-политическую ориентацию страны. «Скорая и несомненная (судя по общему положению политических дел) удачная война, – предсказывал он в 1882 году, – долженствующая разрешить восточный вопрос и утвердить Россию на Босфоре, даст нам сразу выход из нашего нравственного и политического расстройства, который мы напрасно будем искать во внутренних переменах»88.
Вот что должно, согласно пророчеству Леонтьева, произойти дальше. «Само собою разумеется, что Царьград не может стать административной столицей для Российской империи, подобно Петербургу. Он не должен даже быть частью или провинцией империи. Великий мировой центр этот с прилегающими округами Фракией и Малой Азией должен лично принадлежать государю– императору (наподобие Финляндии или прежней Польши). Там само собою при подобном условии и начнутся те новые порядки, которые могут служить высшим объединяющим культурно-государственным примером для юоо-летней, несомненно уже уставшей и с 6i года заболевшей эмансипацией России»89.
Таким образом, архаический, «уставший» и «заболевший» византизм уступит место византизму новому. Старая Российская империя станет лишь формой, лишь пустым сосудом, предназначенным вместить в себя вторую, ревизантинизированую Россию. Ибо «будуттогда две России, неразрывно связанные в лице государя; Россия-империя с административной столицей (в Киеве) и Россия – глава Великого Восточного Союза с новой культурной столицей на Босфоре»90.
Знай Леонтьев отечественную историю получше, он и сам бы, наверное, увидел, что изобрел уже изобретенное. А именно опричнину. Иван Грозный ведь тоже создал «две России, неразрывно связанные в лице государя». И одна из них тоже принадлежала лично царю. Та первая страшная попытка «византинизировать» страну обошлась ей непомерно дорого. Когда цена была подсчитана поздней– *
шими историками, оказалось, что она стоила жизни каждому десятому россиянину. Впрочем, то было в реальной истории, а мы говорим всего лишь о несбывшемся пророчестве.
Но говоря о нем, читатель не должен упустить из виду знаменательный факт, что новая административная столица империи планируется вовсе не в чиновничьем Петербурге и даже не в славянофиль-
Там же. С. 422 (выделено автором).
Там же (выделено автором).
Там же. Т 5. С. 432 (выделено автором).
ской Москве, но в южной колыбели отечественного византизма. Это не оговорка (у Леонтьева оговорок не бывает), а важная часть все того же плана «ревизантинизации» страны. На самом деле Леонтьев непрочь вообще отдать Германии весь прибалтийский Северо-Запад, обменять, так сказать, Финский залив на Босфор. «Нет разумной жертвы, которой нельзя было бы принести Германии на бесполезном и отвратительном северо-западе нашем, лишь бы этой ценой купить себе спокойное господство на юго-востоке, полном будущности и неистощимых как вещественных, так и духовных богатств»91.
Тем более, что вместе с Прибалтикой отдадим мы Германии и «петровское тусклое окно в Европу», через которое и проникла к нам «эгалитарная зараза», окно, которое «тогда потемнеет и обратится в простой торговый васисдас»92. И «чем скорее станет Петербург чем-то вроде балтийского Севастополя или балтийской Одессы, тем, говорю я, лучше»93.Еще важнее, однако, что ценой Прибалтики и Финского залива покупаем мы союз с Германией, которую нужно использовать сразу для двух целей. Во-первых, для удара по Франции – чтобы вызвать окончательный ее распад, анархию и превращение во вторую Польшу (тут Леонтьев, как видим, согласен с Достоевским). А во-вто– рых, Берлин должен развязать нам руки для разгрома «самого коварного врага славянства» (тут он согласен с Иваном Аксаковым).
Что до первой цели, то «я не знаю, почему бы людям, желающим России идеального блага (то есть духовной независимости), не желать от всего сердца гибели и окончательного унижения той стране или той нации, которой дух и во дни величия и во дни падения представлял и представляет собой квинтэссенцию западной культуры, хотя и отжившей, но еще не утратившей своего авторитета в глазах того отсталого большинства русской интеллигенции, которое и теперь еще имеет наивность верить в какое-то демократическое и благоденствующее человечество». Тем более, что «разрушение Парижа сразу облегчит нам дело культуры даже и внешней
Там же. Т. 6. с. 88.
Там же. Т. 5– С. 462.
Там же. С. 434.
в Царьграде»94.
Ну, а главная цель, для которой понадобится Германия, так же естественна, как разрушение Парижа, – для просвещения «отсталого большинства русской интеллигенции». Мы ведь намерены уничтожить для «идеального блага России» не только Францию, но и Турцию. То есть не одну лишь Оттоманскую империю, угнетающую «братьев-славян», против которой всегда негодовали славянофилы, но и саму страну. Просто не повезло ей. Оказалась она на том самом месте, где предназначено по нашему проекту быть «второй России», иначе говоря, царьградскому округу, принадлежащемулично госуда– рю-императору (тут Леонтьев согласен с Данилевским). А без нейтрализации Австрии это, как мы уже по опыту знаем, невозможно. И отбить у нее раз и навсегда охоту вмешиваться в наши проекты можно лишь с разрешения Германии, за которое мы и вручаем ей «бесполезный и отвратительный наш северо-запад».
Суммируем, однако. Прогноз Леонтьева о том, как предстояло в перспективе развиваться европейской и российской политике, включает в себя следующие аспекты:
Договор с Германией, подталкивающий ее к новой франко-германской войне (подобно тому, как Бисмарк когда-то подталкивал Россию к войне с Турцией).
Вызванную германским ударом анархию во Франции и разрушение Парижа.
Перенесение административной столицы империи в Киев и уступку Прибалтики немцам в обмен на «Скорую войну с Австрией» и устранение ее с линии дунайских коммуникаций.
Нейтрализацию или принуждение Румынии и Болгарии (с тем чтобы они открыли нам проход на Балканы).
Уничтожение Турции.
Основание на ее месте «второй России» с культурной столицей в Царьграде.
Расцвет новой «славяно-азиатской цивилизации», способной бросить вызов «отжившей» Европе.
У нас есть все основания считать именно этот проект политическим завещанием Леонтьева, его, если хотите, пророчеством.
Консервативный проект и реальность
Мы видели, что пришел Леонтьев к своему прогнозу, беспощадно ревизуя самые фундаментальные основы славянофильства, но неизменно стараясь сохранить при этом верность славянофильскому способу политического мышления. И вот что из этого получилось.
С точки зрения охранительной доктрины, которой руководилось контрреформистское правительство Александра III, его проект действительно означал революцию, что с порога делало его утопическим. Современные националисты с упоением повторяют популярную декларацию этого царя, что у России есть лишь два союзника – русская армия и русский флот. На самом деле, как мы сейчас увидим, первая же мысль, которая пришла в голову царю при известии о союзе между Германией и Австрией была о том, что для предстоящей войны против них ему понадобится не эффектные афоризмы, а действительные союзники. И что вы думаете? Нашел он их именно в республиканском Париже, который по мнению Тютчева и Достоевского был ножом в сердце России и который, согласно прогнозу Леонтьева, следовало разрушить, дабы «облегчить нам дело новой культуры в Царьграде».
С точки зрения «лестницы Соловьева», знаменовал леонтьев– ский проект переход русского национализма в следующую, «бешеную», его фазу, предвещавшую новую войну за передел Европы и, следовательно, «самоуничтожение России». Здесь, в анализе леонть– евского проекта, была у нас редкая возможность увидеть, как именно это происходило, заглянуть, так сказать, в лабораторию трансформирующегося национализма.
Глава седьмая Три пророчества
Но как бы то ни было, проект, предусматривающий уничтожение двух суверенных государств ради «идеального блага» России, не оставляет ни малейшего сомнения в том, что интенсивность в нёмнационального эгоизма сопоставима в русской литературе разве что с агрессивными фантазиями Тютчева и Погодина в николаевские времена и с геополитическим счетоводством Данилевского в постниколаевские. Более того, открытая пропаганда войны предвещала, что, как и в случае Данилевского, следующее за ними поколение националистических молодогвардейцев неизбежно окажется дер– жавническим и до кончиков ногтей милитаристским.
Но самое главное, с точки зрения реального соотношения сил в международной политике 1880-х, как понимало его правительство Александра III, прогноз Леонтьева выглядел столь же безнадежно нереалистичным, как прогнозы Бакунина или Достоевского. Напомню, что союзный договор между Германией и Австро-Венгрией заключен был в феврале 1887-го, т.е. еще за четыре года до смерти Леонтьева. Напомню также, что уже в августе 1891 года Россия начала переговоры с Францией о военном союзе против Германии. Но еще в июле французская эскадра нанесла дружественный визит в Кронштадт, и Александру III пришлось обнажить голову при звуках революционной Марсельезы.
Короче, еще при жизни Леонтьев мог убедиться, что его проект необратимой ревизантинизации России построен был на песке. Так обстояло дело с его пророчеством. На практике оказалось оно лишь еще одной средневековой консервативной утопией, ничуть не более практичной, нежели высмеянная им московитская утопия Аксаковых. Не знаю, как у читателя, но у меня вполне отчетливое ощущение, что еще один миф буквально расползается у нас под руками – м1*ф о Леонтьеве как о пророке. И дело не только в его политическом прогнозе, ни одному из элементов которого не суждено было состояться. Дело в самой сути пророчества. Ибо если даже преставить себе сталинскую диктатуру как попытку ревизантинизации России посредством «феодального социализма», то ведь и эта попытка оказалась, вопреки Леонтьеву, обратимой. Что же в таком случае остаётся от мифа?
13 Янов
Глава седьмая
П оч бму? IТрипр°р°чесгва
Так или иначе, подошли мы к концу наших case studies. Пора возвращаться к тому, с чего мы начали. Читатель мог убедиться, какая бездна страсти, ума, таланта и политической изобретательности положена была их героями на то, чтобы оправдать агонизирующее самодержавие, продлить его дни, спроецировать русское средневековье в вечность. В каждом случае речь здесь шла о серьёзных, самостоятельных мыслителях. Все они искренне верили, что именно их проекты – единственно возможный путь России к новой сверхдержавности (а в случае Погодина и Тютчева, и к ее увековечиванию). А на самом деле, как тоже видел читатель, все без исключения их проекты будущего оказались невообразимо далеки от действительных путей истории. Прогнозы их не сбывались, надежды рушились у них на глазах, пророчества оказывались бесплодными, как библейская смоковница.
Словно бы некий рок смеялся над ними. Когда они, как Тютчев, предсказывали православного Папу в Риме, происходила Крымская война, закончившаяся капитуляцией России. Когда пророчествовали революцию, как Бакунин, наступала реакция. Когда предвидели великое православное пробуждение страны, как Достоевский, «Победоносцев над Россией простер совиные крыла»95. Когда прогнозировали войну, как Данилевский, наступал мир. Когда говорили о союзе с Германией против Франции, как Леонтьев, заключался союз с Францией против Германии. Почему?
Почему вполне реалистичные, по мысли их авторов, идейно– политические проекты обратились на наших глазах в памятники политической некомпетентности, в реакционные утопии? Одно уже это обстоятельство делает судьбы их авторов трагическими и заставляет задуматься над причиною столь постоянного, столь рокового их бесплодия.
Если социологические, по выражению Плеханова, эквиваленты всех этих утопий были совершенно различны и ничего, собственно, общего в этом смысле не было между Бакуниным и Достоевским, не говоря уже о Леонтьеве, то объединяло их, стало быть, что-то совсем другое. Что? Поневоле приходится заключить, что обусловил их бес-
95 Блок А. Поли. собр. стихотворений: в 2 т. Т. i. М., 1946. С. 558.
плодие именно общий им всем способ политического мышления. Тот самый, который Соловьев, а вслед за ним Милюков, навсегда заклеймили «национальным эгоизмом». Тот, что основан был на «самобытности» и державности.
Ибо что же еще может объяснить провал всех без исключения консервативных проектов будущего России, оставленных нам людьми, совершенно друг на друга непохожими – ни по социальному происхождению, ни по политическим предпочтениям, ни по нравственным убеждениям, будь то проповедники «народной организации», как Бакунин, или пророки «народной веры» и «народного византиз– ма», как Достоевский и Леонтьев?
Прибавьте к этому списку еще и основоположников ретроспективной утопии, как Хомяков и Константин Аксаков, и Тютчева, автора проекта о Константинополе как о естественном «дополнении», в котором непременно нуждается для своей исторической самореализации Россия, и знаменитых глашатаев Всеславянского Союза, как Погодин, Иван Аксаков и Данилевский, – и не останется у вас сомнений, что ничего общего кроме национального эгоизма между этими людьми не было.
Присмотримся же напоследок к первопричине их тотального бесплодия. Прежде всего бросится нам в глаза, что формула Соловьева, описывающая вырождение русского национализма в постниколаевской России верна даже в деталях. Действительно ведь не явился миру внезапно, как Афина из головы Зевса, проект, допустим, Леонтьева. Он – результат деградации национализма, деградации, занявшей много десятилетий и проходившей именно по схеме, описанной Соловьевым. То есть от сравнительно мягкой фазы национал-либерализма – «Россия не Европа», «Права или не права, моя страна всегда права» – к жесткой, ослепляющей, агрессивной фазе национального самообожания, когда идеологам стало уже нипочём предлагать проекты «поглощения» (Тютчев), «подчинения» (Данилевский) или даже «разрушения» (Леонтьев) других государств и народов. Разумеется, во имя «идеального блага» России как они его понимали.
Другое, однако, что тоже бросается в глаза, может на первый взгляд показаться некоторым изъяном соловьевской схемы.
Поставив себе задачей сформулировать неминуемость вырождения идеологии национального эгоизма в постниколаевской России от основоположников славянофильства до Данилевского, он игнорировал его действительное начало – в горниле николаевской Официальной Народности. Достаточно напомнить читателю тютчевский проект России будущего, «осуществленный поглощением Австрии и возвращением Константинополя», который мы подробно обсудили во второй книге трилогии, чтобы стало очевидно, что начиналась идеология национального эгоизма в России вовсе не со славянофилов.
Тем более, если вспомнить умопомрачительные рекомендации Погодина в 1830-е, когда не только еще никакой славянофильской внешней политики не было, но не существовало и самого славянофильства как идейного движения образованной молодежи. Вот о чем спрашивал тогда, как мы помним, в пылу изобличений Европы Погодин: «Что есть невозможного для русского государя? Одно слово – целая империя не существует, одно слово – стерта с лица земли другая, слово – и вместо них возникает третья от Восточного океана до моря Адриатического». Ну, многим ли, скажите, отличается эта сверхдержавная спесь от самых агрессивных проявлений национального эгоизма полвека спустя в 1880-е? И тем не менее никакого изъяна в формуле Соловьева тут нет.
Просто, как, я уверен, давно уже понял читатель, задачи, которые ставил себе Соловьев, и та, что вдохновляла в этой трилогии меня, разные. Он говорил о полуевропейской постниколаевской России, а я – о повторяющихся «выпадениях» из Европы на протяжении всей русской истории, начиная от самодержавной революции Грозного царя в середине XVI века. О той самой московитской революции, которую, насколько было это возможно в Новое время, попытался воспроизвести во второй "четверти века XIX царь Николай. Ничего поэтому удивительного в том, что Соловьев игнорировал даже самые хамские проявления национального эгоизма николаевской эпохи. Тогда агрессивный национализм был в порядке вещей, сам собою подразумевался. Более того, он был единственной адекватной формой внешней политики в условиях диктатуры и сверхдер– жавности.
Но Соловьев-то пытался доказать – и доказал – совсем другое. А именно, что покуда отказывается Россия от воссоединения христианских церквей (той единственной формы воссоединения с Европой, что была в его время возможна), она обречена на возрождение самой агрессивной фазы национального эгоизма – даже в условиях полуевропейской постниколаевской государственности. Обречена, другими словами, на самоуничтожение.
Как знает читатель, этот прогноз сбылся – в отличие отлеонтьев– ского и всех прочих проектов «дополнения» России за счет других государств и народов. И, что еще важнее, в отличие отмосковитского пророчества национал-либералов, которое на самом деле было лишь отправной точкой, лишь спусковым крючком для всей зловещей эволюции идеологии национального эгоизма. Так не в самой ли этой идеологии и заключается первопричина постоянного и удручающего бесплодия всех проектов её пророков?
В любом случае такой вывод исследования был бы неполон, когда бы не обратил я внимание читателя на то, что именно эта бесплодная идеология противостояла воссоединению с Европой и, следовательно, политической модернизации России, избавлению ее от произвола власти. Случайно ли, что столь же бесплодными оказались и все проекты сохранения в России крестьянского рабства? Не в том ли тут дело, что слова Соловьева, вынесенные в эпиграф этой главы, верны? И противостояние истории под предлогом, что мы не такие, как все, обречено? А люди, настаивающие на нём, какие бы патриотические речи они ни произносили, на самом деле способны принести своей стране лишь зло и гибель?
Увы, ничему, похоже, не научил культурные элиты России скандальный провал всех без исключения проектов, основанных на идеологии национального эгоизма, если и сегодня продолжают как ни в чем не бывало мутить умы молодежи новые консервативные пророки. Если, допустим, Егор Холмогоров по-прежнему безнаказанно клеймит высокую мечту Соловьева о воссоединении христианских церквей как «еретическое чужебесие экуменизма»96. Если Б.П. Балуев или В.Я. Данильченко по-прежнему торжественно уверяют, что архаический проект Данилевского «востребован време-
96 Холмогоров Е. Русская доктрина// Спецназ России. 2002. № 1. Цит. по: www.nationalism
. org
нем».
Глава седьмая Три пророчества
И дело даже не в том, что находятся и сегодня такие пророки. Дело в том, что никто, сколько я знаю, не опровергает их простой ссылкой на банкротство их предшественников – всех без исключения. На то, другими словами, что опровергла их сама история.
Итоги
Как бы то ни было, нисколько, согласитесь, не странно, что идеология национального эгоизма выработала для себя специфический способ политического мышления, который и пытался я здесь так подробно исследовать на примере трех несбывшихся пророчеств. Подведем же итоги.
В основе этого способа, как мы видели, лежит представление об однажды и навсегда заданном национальном характере. Как бабочка в коконе, содержит он в себе готовые правила истинно русского общежития. Его подземная стихийная мощь требует лишь освобождения из-под чужеродных европейских напластований. И если она по сию пору не освобождена, то что из этого следует? Очевидно то, что, начиная с петровского прорыва в Европу, Россия постоянно находится под неким игом, подобным монгольскому. Неважно, воплощается ли это иго в культурном слое, в интеллигенции, «не признающей в народе церкви», как в случае Достоевского, или в «германской правительственной системе», как в случае Бакунина, или, наконец, в полулиберальном режиме, ставшем инструментом «европейской буржуазности», как в случае Леонтьева. Задача идеолога от этого не меняется. Она по-прежнему в том, чтобы найти способ устранить это чужеродное иго, выведя таким образом на поверхность «народную правду», сложившуюся «в повседневной рутинной жизни людей».
Ибо этот метафизический фундамент консервативной утопии – вечный покой среди вечного движения, первозданный безгреховный рай, золотой век России – не где-то в далеком будущем, как учили социалисты, и не в туманном прошлом, как учили родоначальники славянофильства, а здесь, рядом с нами, в нашем «простом народе», в его духовном наследии, в его вековых привычках.
И даже когда Леонтьев, самый умный и самый глубокий из «национально ориентированных» русских интеллигентов (потому, собственно, и говорили мы о нем подробнее, чем о других), бунтует против столь безоговорочного отрицания истории, то лишь затем, чтобы реставрировать этот, пусть и разъеденный ржавчиной европеизма, но все еще мерцающий где-то в глубине метафизический фундамент утопии.
Проблема с таким представлением о мире лишь в его безнадежной средневековости. Это ведь все равно, как если бы кто-нибудь предположил, что судьба человека раз и навсегда предопределена унаследованными им генами, что окружающая его среда ничего изменить в ней не может и свободы выбора для него поэтому не существует. Жизнь остановилась бы, будь это верно. На самом деле в философии истории, как и в биологии, суть дела в конечном счете сводится к соотношению наследственности (традиции) и изменчивости (исторического творчества).
Смешно отрицать роль традиций в человеческом сообществе. Но ничуть ведь не менее нелепо отрицать и историческое творчество, свободу выбора и, следовательно, вообще свободу, будь то человека или народа. Но ведь именно этим и занимались герои наших case studies. В том-то и состоит суть способа политического мышления, неизменно приводившего к банкротству их идейно-политических проектов. (Я даже и не упоминаю здесь о том, что никто из них попросту не заметил в русской истории другую, альтернативную самобытно-дер– жавной традицию. Об этом довольно было сказано в первой книге трилогии. Да и самый факт крушения всех консервативных проектов Русского будущего свидетельствует об этом неопровержимо.)
Но даже независимо от этого поразительная, согласитесь, ирония в том, что самую блестящую защиту свободы и исторического творчества даже с важнейшей для наших героев религиозной точки зрения находим мы именно у русского либерала, тоже, конечно,
«национально ориентированного», но никогда, в отличие от них, политических проектов не строившего и сверхдержавной болезнью не страдавшего.
«Насильственное, принудительное, внешнее устранение зла из мира, необходимость и неизбежность добра, вот что, – говорит Николай Александрович Бердяев, – окончательно противоречит достоинству всякого лица и совершенству бытия. Творец не создал необходимо и насильственно совершенного и доброго космоса, так как такой космос не был бы ни совершенным, ни добрым в своей основе. Основа совершенства и добра – в свободе»97. Георгий Федотов так суммировал его философию истории: «Бердяев решается утверждать в творчестве возможность принципиально нового, т.е. нового даже для Бога. Бог хочет от человека продолжения Его творения и для этого дает ему творческую способность (Свой образ). В этом смысл всего трагического эксперимента, которым является создание Богом свободного существа»98.
Так решает вопрос о соотношении в истории наследственности и изменчивости, традиции и творчества, не говоря уже о свободе выбора между отечественными традициями, современная религиозная мысль. Средневековая мысль исходила из диктатуры традиции. У нее и оказались в плену наши герои. И это сделало их судьбу столь трагичной. И поучительной.
Бердяев Н.А. Происхождение зла и смысл истории//Вопросы философии. № 94.
Федотов Г.П. Бердяев – мыслитель//Новый журнал. 1948. Кн. 19. С. 69.
Вводная
У истоков «государственного патриотизма»
Упущенная Европа
Ошибка Герцена
Ретроспективная утопия
Торжество национального эгоизма
глава первая
глава вторая
глава третья
глава четвертая
глава пятая
глава шестая
ВОСЬМАЯ
ГЛАВА
глава седьмая
Три пророчества
На финишной
глава девятая глава десятая глава
одиннадцатая
прямой
Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма
Последний спор
Vt V t:
глава восьмая
На финишной прямой
Когда я в грустные минуты размышляю о возможных последствиях недавнего переворота, то мне представляются война, банкротство и затем конституция, дарованная совершенно неприготовленному к ней обществу
Б.Н. Чичерин. 1881 г.
Когда пробил, наконец, в апреле 1881 года так давно ожидаемый ими час контрреформы, молодогвардейцы, т.е. славянофилы второго поколения, были совершенно уверены, что время их пришло. Леонтьев, например, приветствовал режим Александра III как «смелый поворот» и «новый порядок», как начало того, что он называл «реакционным реформаторством» и ревизантизацией России. Менее одаренные его соратники по «реакционному обскурантизму», как называл их мировоззрение П.Н. Милюков, ожидали от нового режима хотя бы просто реставрации Официальной Народности с её подзабытыми в эпоху Великой реформы православием, самодержавием и народностью. Оптимисты среди них надеялись, что теперь-то и впрямь выходит Россия – после четвертьвекового блуждания «по пустыне либерально-эгалитарных реформ» – на «историческую дорогу нашу: гармоническое сочетание самодержавия и самоуправления». Я имею в данном случае в виду, конечно, героев «Красного колеса» А.И. Солженицына, обломки старого славянофильства, окопавшиеся в земствах. Но всех их ожидало разочарование жесточайшее.
Глава восьмая
И нтелл е ктуал ьн ая наФинишной прямой нищета власти
Ибо степень дегенерации самодержавия была уже такова, что оно с порога отвергало любые новые идеи, любое интеллектуальное оправдание. Самое драматическое подтверждение тому – судьба Леонтьева, отвергнутого тем самым режимом «нового порядка», идеологом которого он так отчаянно мечтал стать. И были ведь у него, казалось, для этого все основания. Кумиром нового хозяина империи действительно был Николай I, которому он сознательно подражал и режим которого пытался воспроизвести. Так почему бы, спрашивается, и не принять «новому порядку» в качестве национальной идеи леонтьевский византизм? Ведь принял же полстолетия назад Николай любительскую карамзинскую утопию в форме Официальной Народности, предложенной ему безнадежным дилетантом графом Уваровым? Тем более, что разработана была новая национальная идея куда более глубоко и серьезно и выросла под пером Леонтьева в блестяще, как мы видели, аргументированную философию истории, которая сделала бы честь и самому Ницше. Недаром же говорил Розанов об этих двух, как об «одной комете, разделившейся надвое».
Но нет, не принял Леонтьева «новый порядок». На финишной прямой, на последней накануне «национального самоуничтожения» ступени деградации, оказалось самодержавие идейно пустым, интеллектуально нищим. Ни на что, кроме обнаженной полицейской диктатуры, оно больше не претендовало.
Это был опасный курс. Кто-кто, но уж Леонтьев-то понимал, что опасен он был самоубийственно. Ибо просто не может средневековая система жить в современном мире без моноидеологии, без национальной идеи. И тем не менее суждено ему было умереть отвергнутым той самой контр реформой, ради которой он жил.
_ Глава восьмая
Правли Бе р д я ев? Iна финишн°й
Отчасти объяснялось это, конечно, искренним отвра– щением, которое испытывал к любой новой мысли самый могущественный идеолог «нового порядка» Константин Петрович Победоносцев, этот Суслов позапрошлого века, который, по словам академика Ю.В. Готье, был «вдохновителем и руководителем русской государственной политики в течение всего царствования Александра II! и первых лет царствования его преемника»1.
И потому характер этого человека, чьи «совиные крыла», по выражению Александра Блока, накрыли Россию на четверть столетия, обретает некоторое историческое значение. Вот как пытался объяснить его Бердяев: «Он был нигилистом в отношении к человеку и миру. Он абсолютно не верил в человека, считал человеческую природу безнадежно дурной и ничтожной»2. Из такой философской посылки, заключал Бердяев, следовать могла лишь одна политика: «Человек так безнадежно плох, что единственное спасение – держать его в ежовых рукавицах. Человеку нельзя давать свободы. Только насилием и принуждением монархической государственности можно держать мир»3.
Бердяев, боюсь, ошибся. Ведь отцы-основатели Соединенных Штатов, летом 1787 года работавшие в Филадельфии над конституцией, которой суждено было пережить столетия, точно так же, как Победоносцев, исходили из принципиальной порочности человеческой природы. И точно так же, как он, не верили, что добродетель сама по себ^сможет когда-либо победить порок. Более того, они вообще были убеждены – вслед за Кальвином, – что, как замечает историк конституции Ричард Гофштадтер, «земной ум находится во вражде с Богом»4.








