412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. Том 3 » Текст книги (страница 11)
Россия и Европа. Том 3
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:30

Текст книги "Россия и Европа. Том 3"


Автор книги: Александр Янов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)

Вопрос, который предстоит нам сейчас обсудить, а именно: была ли «мина» № i неизбежна – может показаться полтора столетия спустя чисто академическим. Однако смысл этой книги ведь не в том, чтобы просто констатировать «исторические факты», но в том, чтобы извлечь из прошедшего уроки, которые могут понадобиться нам сегодня – и нашим детям завтра. И с этой точки зрения обсудить, была ли в 1850-е у России альтернатива курсу, обрекшему ее на Катастрофу, представляется совсем не бессмысленным.

Альтернатива

Другое дело, если бы устойчивой альтернативы не существовало. Такое тожЈ в истории случается. Даже улыбнись 14 декабря фортуна декабристам, едва ли новый режим пережил бы 1820-е. Слишком уж не готова была тогда страна к такому резкому повороту. Впрочем, первым, кто показал эту неготовность страны, был, как всегда, Герцен. В открытом письме царю 20 сентября 1857 года он сначала обращает внимание на два решающих обстоятельства. Во-первых, говорит он, декабристы были, по сути, единомышленниками как его покойного дяди Александра Павловича, так и его самого: «Был ли этот заговор своевременен, – доказывает единство мнений Александра I, Ваше и их о невыносимо дурном управлении нашем».

Затем Герцен подчеркивает, что в заговоре «участвовали представители всего талантливого, образованного, знатного, благородного, блестящего в России». И, наконец, объясняет, что и такое великолепное созвездие русской элиты (и даже «Вы, Государь при всём Вашем самодержавии») обречено на поражение, если не опирается на общественное мнение страны: «заговорщикам 14 декабря хотелось больше, нежели замены одного лица другим, серальный переворот был для них противен, весьма может быть, что они потому-то и не бросились во дворец, и открыто построились на площади, как бы испытывая, с ними ли общественное мнение... Оно было не с ними, и судьба их была решена!»

С другой стороны, замечает Герцен, «попытка 14 декабря вовсе не была так безумна, как её представляют... Много ли сил надо было иметь Елизавете при воцарении, Екатерине II для того, чтобы свергнуть Петра III? Нет правительства, в котором бы легче сменялось лицо главы, как в военном деспотизме, запрещающем народу мешаться в общественные дела, запрещающем всякую гласность. Кто первым овладеет местом, тому и повинуется безмолвная машина с тою же силой и с тем же верноподданническим усердием»21.

Едва ли согласился бы царь, что его самодержавная власть есть не более, чем военный деспотизм. Но так или иначе три десятилетия спустя после неудачи декабристов, после жестокого опыта николаевской «однополярной» диктатуры общественное мнение действительно ведь встало на сторону конституции, именно эта мысль, как слышали мы от Кавелина, пленила тогда элиты страны. Следовательно, не было бы в 1850-е с этой стороны сопротивления Думе, окажись она, согласно древней (кстати, куда более древней, нежели самодержавие) русской традиции, всё-таки призванной царем.

Да и не в одном ведь согласии высшего сословия было дело. А разночинная молодежь, от имени которой говорила Софья Ковалевская, молодежь, которая, жертвуя собою, шла ради конституции на виселицы, разве не свидетельствовала она о силе «духа времени»? Уступи царь тогда общественному мнению, террора максималистов-революционеров в 1870-е просто не было бы. Ясно же, что

21 Герцен АИ. Собр. соч.: в 30 т. Т. 13. M., 1958. С. 43*44-

Думу проще было созвать тогда, т.е. не в обстановке революционного водоворота, как в 1906-м, но в ситуации общей эйфории, когда страна, едва очнувшаяся от тридцатилетнего оцепенения, и впрямь ожидала от молодого императора чуда. Именно таким чудом и выглядела бы тогда Дума, когда бы, как в старину, пригласил царь для совета и согласия «всенародных человек» (так называлось сословное представительство в Москве XVI века).

Тем более, что предстояло ей обсуждать судьбу русского крестьянства. Ведь была тогда еще Россия «мужицким царством» и без участия его представителей такое обсуждение выглядело откровенным кощунством.Так или иначе, созванная в такой момент Дума могла бы и впрямь прижиться в России. И царя не убили бы, и виселицы не понадобились бы, и монархия, способная на такой гражданский подвиг, сохранилась бы.

Другое дело, как следовало приступать к ограничению самодержавия в условиях, когда большая часть крестьянства была еще закрепощена и земств не существовало? Может быть, начать дело следовало с чего-нибудь подобного проекту Лорис-Меликова 1880 года о законосовещательной Общей комиссии, составленной из представителей городов, дворянских комитетов и крестьянских волостей (восстановленных графом Киселевым еще в 1840-е для свободных крестьян, что работали на казенных землях). Я говорю о том самом проекте, который, собственно, и был подписан царем утром рокового 1 марта 1881 года за несколько часов до смерти. И подписан, причем, с полным пониманием того, к чему проект этот должен был в конечном счете привести. Как заметил в дневнике Дмитрии Милютин, именно так и сказал тогда своим сыновьям царь: «Я дал согласие на это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы идем по пути к конституции»22.

Какая жестокая ирония! Начни Александр Николаевич с того, чем он два десятилетия спустя закончил, история постниколаевской России могла бы сложиться совсем иначе. В частности, движение страны к конституции (даже вариант Лорис-Меликова, будь он подписан в 1850-е, вполне мог к 1880-м «увенчать здание») тотчас

22 Милютин ДА. Дневник. Т. 4. М., 1950. С. 62.

и выбило бы почву из-под ног любых террористов, даже найдись в ту пору «максималисты-революционеры». Ведь и люди, казнившие императора, четверть века спустя понимали это великолепно. Когда 2 июля того же 1881 года пуля террориста смертельно ранила американского президента Джеймса Гарфилда, исполком «Народной воли» протестовал, как мы помним, против покушения в таких словах: «В стране, где свобода личности дает возможность честной идейной борьбы ... политическое убийство есть проявление того же духа деспотизма, уничтожение которого мы ставим своей задачей. Насилие имеет оправдание только когда направляется против насилия»23.

Так или иначе, альтернатива самодержавию в 1850-е существовала. И историкам, винящим в Катастрофе 1917-го «бесов нигилизма», следовало бы об этом помнить..

w Глава четвертая

D ИДеИНОМ 0шибкаГерЦвна

плену

И нельзя сказать, что никто в тогдашней России этой альтернативы не видел. Алексей Унковский, губернский предводитель тверского дворянства и один из самых влиятельных тогда либералов, писал: «Крестьянская реформа останется пустым звуком, мертвою бумагою, наравне со всеми прочими томами наших законов, если освобождение крестьян не будет сопровождаться коренными преобразованиями всего русского государственного строя... Для охранения общественного порядка нужно прочное обеспечение строгого исполнения законов, а при нынешнем управлении где это обеспечение?» Унковский говорил даже о «строгом разделении властей»24.

Он, естественно, был разжалован и сослан в Вятку. И хотя, как комментирует русский историк, «представитель тверского меньшинства Кардо-Сысоев, владимирский депутат Безобразов, новгородский Косаговский, рязанские кн. Волконский и Офросимов, харьков-

Цит. по: Бурцев В. За сто лет (1800-1896). Лондон, 1897. С. 180. ИР Вып. ю. С. 118 (выделено мною – АЛ.).

ские Хрущов и Шретер говорили по поводу существующего порядка почти то же, чтоУнковский, и почти теми же словами»25, господствующее настроение в российском политическом истеблишменте и при дворе было против этой альтернативы. Оно пренебрежительно, с бюрократическим высокомерием сбросило ее со счетов.

И это заставляет нас предположить, что идеологическая пуповина, связывавшая новый реформаторский режим с николаевской Официальной Народностью, порвана на самом деле не была. Что так же, как столетие спустя аналогичный реформаторский и антисталинский режим Хрущева слишком многое унаследовал оттого самого сталинизма, могильщиком которого он хотел стать, Великая реформа при всем своем преобразовательном замахе оказалась в идейном плену у вроде бы похороненного ею государственного патриотизма. Вот и говорите после этого, что переоценили роль идей Чаадаев или Грамши. Или что неправ был Соловьев, когда писал, предваряя Джона Мейнарда Кейнза, об идеях, которые «повергают мир человеческий в состояние разлада».

Тут, кстати, ожидает нас еще одна загадка. Ибо если с Н.С. Хрущевым все ясно – его связывала со сталинской «Официальной Народностью» коммунистическая идеология, – то как объяснить идейную преемственность Великой реформы от полностью, казалось бы, скомпрометированного Николаем самодержавия? Ведь в том, что такая преемственность существовала, не может быть никакого сомнения.

Реформа действительно остановилась на полдороге, если император заявил в знаменитой речи перед Государственным советом 28 января 1861 года, что «крепостное право создано было самодержавной властью и только самодержавная власть может его уничтожить». Если для обсуждения крестьянского вопроса трусливо отказался он созвать не только «всенародных человек», но даже всероссийское дворянское собрание, которое сам же в 1858 году и обещал.

Так вправду ли работало здесь одно лишь тупое, самоубийственное упрямство и полное отсутствие не только политического предвидения, но даже предчувствия? Или было все это круто замешано еще

Там же. С. 119.

и на карамзинском постулате, поддерживавшем в архитекторах реформы твёрдое убеждение, что без самодержавия не будет и России? Что Россия, другими словами, действительно не Европа и держится поэтому исключительно той самой «властью неограниченной», которую активно – и, как мы еще увидим, вполне успешно – пропагандировали на всех углах идейные наследники николаевского постулата, славянофилы? На том, одним словом, что к власти в постниколаевской России пришли национал-либералы?

В качестве либералов они были всей душой за реформы, в качестве националистов, однако, они горой стояли за самодержавие и против конституции, короче говоря, против прорыва в Европу. Они безоговорочно приняли николаевский постулат, что Россия не Европа. Так не здесь ли действительная разгадка того феноменального долголетия николаевского режима, которое, как мы помним, так удивило профессора Рязановского? Во всяком случае здесь первая проблема, в которой придется нам разбираться. Но пока что на очереди у нас еще одна «мина».

Глава четвертая Ошибка Герцена

версия

Прежде, однако, справед-

ливость требует довести до сведения читателя, что есть и другая версия того, почему не могла в 1850-е утвердиться в России конституционная монархия. Принадлежит она уже известному нам по второй книге нашему современнику А.Н. Боханову. Он считает нелепым сводить «проблему противодействия либеральной, конституционно-правовой реконструкции России... лишь к локальным вопросам о «недальновидности» и «политической близорукости» венценосцев... оставляя в стороне национально-православную ментальность [русского народа] и сакральный смысл царской власти». Ибо царь «венчаясь на царство, вступал как бы в мистический брак со страной, а царские порфиры отражали «свет небес»26.

26 История человечества. Т. VIII: Россия. М., 2003. С. 475.

Боханов, заметьте, пишет это в 2003 году в академическом издании. И тем не менее его версия полностью совпадает с логикой тогдашних (т.е. 1850 годов) проповедников Sonderweg, славянофилов, и самого императора. Я не возьму на себя смелость судить о том, какой именно свет отражали царские порфиры и насколько крепок был «мистический брак» Александра II с Россией. Это, скорее, в компетенции теологов, а не историков. Важно лишь не упустить из виду, что, подобно своим 150-летней давности предшественникам, Боханов воспринимает «национально-православную ментальность» как величину постоянную, статичную. Уже по этой причине она не могла не находиться в остром противоречии с динамичным по природе «духом времени», другими словами, с историей.

Помимо всего прочего это означало, что венценосцам, равно как и прочим смертным, приходилось постоянно делать выбор между неизменной якобы «ментальностью» и стремительно меняющейся реальностью, отдавая предпочтение той или другой. И предпочтение это по определению было продиктовано идеологией. Гоголь, допустим, был, как мы уже знаем, совершенно уверен, что «национально– православная ментальность» категорически требует крепостного права, решительно предпочитая его «европейской затее» освобождения крестьян. А славянофилы, наоборот, были так же решительно уверены, что крепостное право противоречит этой «ментальности» и предпочитали крестьянскую свободу.

Что до венценосца, то и он, как известно, свои предпочтения менял. Будучи великим князем, он соглашался с Гоголем, а унаследовав престол^, согласился со славянофилами. То же самое происходило с его предпочтениями по поводу «либеральной, конституционно– правовой реконструкции России». В 1850-е он согласился со славно– филами, что «ментальность» категорически отвергает конституцию и требует самодержавия, а в 1881-м согласился уже с Лорис– Меликовым, что, как бы там ни обстояло дело со светом, отражаемым его царскими порфирами, без конституции России не обойтись.

Короче, если Боханов, как и его славянофильские предшественники, считает, что конституция при любых обстоятельствах противоречит «ментальности», а другие монархисты, как, допу-

стим, тот же Лорис-Меликов или Столыпин или – что еще важнее – сам венценосец сочли, что не противоречит, то единственным судьей в этом споре может быть только история. А она говорит, как мы знаем,что роковое промедление Александра II с признанием необходимости – и срочности -конституции погубило и его самого, и его империю.

Только пращуры Боханова знать этого не могли, а он не может не знать. И тем не менее продолжает внушать читателям – в 2003 году! – что именно его произвольное толкование «национально-православной ментальности» – единственно верное! Несмотря даже на то, что история камня на камне от этого толкования не оставила!

Важнее, однако, другое. Боханов невольно помог нам разгадать нашу загадку по поводу того, что связывало пореформенных славянофилов с дореформенными государственными патриотами, которых они при Николае презирали. Оказывается, то же самое, что связывало Хрущева со Сталиным, которого он ненавидел, – идеология. В случае с предшественниками Боханова эта идеология – Sonderweg. А в его случае что?

Так или иначе, дело николаевских государственных патриотов оказалось и после реформы в надежных руках. Знамя их было подхвачено национал-либералами. Две русских идеи, враждовавшие во времена Николая, слились в одну. Но об этом нам еще предстоит говорить подробно.

Глава четвертая

« М и н а » № 2: 0шибка Ге"цена крестьянский вопрос

Копья в прессе времен Великой реформы ломались главным образом из-за того, как освобождать крестьян – с выкупом или без выкупа, с существующим земельным наделом или с «нормальным», т. е. урезанным в пользу помещиков. Короче говоря, из-за того, превратится ли в результате освобождения большинство населения России из обездоленных крепостных в «обеспеченное сословие сельских обывателей», как обещало правительство, или, наоборот, из «белых негров в батраков с наделом», как утверждали его оппоненты.

И за громом этой полемики прошло как-то почти незамеченным, что по категорическому установлению правительства «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире», т.е. в поземельной общине (той самой, заметим в скобках, от которой полвека спустя попытался освободить крестьян Столыпин). Иначе говоря, и освобожденный от помещика крестьянин оставался по-прежнему крепок земле и деревне и категорически чужд частной собственности. Разница была лишь в том, что, как объясняет историк, «веете госу– дарственно-полицейские функции, которые при крепостном праве выполнял даровой полицмейстер, помещик» 7, исполнять теперь должна была община.

Вот как мотивировал это в письме императору Яков Ростовцев, тот самый николаевский генерал, который, как помнит читатель, учил в свое время российского обывателя, что совесть ему заменяет высшее начальство, а теперь оказался во главе крестьянского освобождения: «Общинное устройство ... в настоящую минуту для России необходимо. Народу нужна еще сильная власть, которая заменила бы власть помещика»28. Совершенно же очевидно здесь, на какую именно роль предназначался крестьянский мир. И это в то самое время, когда и Наполеон III, и Бисмарк вводили в своих империях всеобщее избирательное право.

В постниколаевской России об этом и речи быть не могло. Не только отказано было большинству её населения в участии в делах государственных – в глазах закона крестьянин вообще оставался мертв. Он по-прежнему не был субъектом права или собственности, индивидом, человеком, если угодно. Субъектом был «коллектив», назовите его хоть миром, хоть общиной, хоть колхозом. Просто из– под полицейской опеки помещика его передали под опеку средневекового «коллектива». И пороть его тоже можно было по-прежнему, разве что теперь не по воле барина на господской конюшне, но на той же конюшне – по постановлению мира, в котором, опять-таки как

ИР. Вып. ю. С. 141 (выделено мною – А. Я.).

в средние века, царствовала круговая порука.

«Сознавая многие неудобства круговой поруки, которая ставит крестьянина в слишком большую зависимость от мира, – объяснял царю тот же Ростовцев, – мы приняли её как неизбежное зло, так как при существующем общинном владении землею она составляет главный способ обеспечения повинностей»29. Таким образом, и сам «коллектив», в рабстве у которого оставался крестьянин, имел для государства значение чисто фискальное: «поземельной общине могут быть предоставлены лишь те хозяйственные меры, которые истекают из самого существа круговой поруки». Мудрено ли, что историк реформы так комментировал это коллективное рабство: «мир, как община Ивана Грозного, гораздо больше выражал идею «государева тягла», чем право крестьян на самоуправление»30?

Конечно, позади были поколения этого «государева тягла». Но последствия того, что Великая реформа не только не использовала постниколаевские десятилетия, чтобы начать разрушение этих «тягловых» пережитков в сознании крестьянства, но и принялась укоренять их, оказались поистине роковыми для будущего страны. Тем более, что преуспела она в этом укоренении катастрофически. До такой степени, что и в 1917 году эсеровская аграрная программа, присвоенная, как известно, большевиками, категорически требовала отказа от столыпинских реформ. Другими словами, от частной собственности на землю. Иначе говоря, крестьянство было так надежно отучено от самоуправления и ответственного хозяйствования, что само просилось в общинное рабство. Но и это еще не всё.

Там же.

Глава четвертая Ошибка Герцена

Странным образом

никто не обратил внимания властей и общества, что лишение крестьянина прав личности в тот самый момент, когда городское «образованное» общество эти права как раз и обретало, было не только нелепым парадоксом. Оно было чревато пугачевщиной. Ибо страшно углубляло пропасть между двумя одновременно существовавшими Россиями – современной и средневековой; той, что наделялась правами человека (включая право собственности), и той, что этих прав лишалась; «образованной» и той, что, по словам молодого Сперанского, «считало чтение грамоты между смертными грехами». Короче, увековечивало «власть тьмы» над подавляющим большинством русского народа.

Вопрос о воссоединении России, расколотой крепостным рабством, главный из всех, поставленных перед страной декабристами, был забыт напрочь. Бывшие национал-либералы, задававшие тон Великой реформе, не заметили, что бок о бок с ними жила другая полуязыческая Россия – с другими представлениями о справедливости, о собственности и даже о мироздании. Мало того, еще и прославляли эту другую, «темную», Россию как залог неевропейского будущего страны. Между тем главенствовала, как выяснилось чуть позже, в представлениях этой другой России именно идея «отнять и разделить помещичьи земли» вкупе с мечтой, что придет день мести и расплаты за ужасы крепостного права. И день этот будет страшен.

Гетто

Наследник декабристов Герцен хорошо понимал это, когда писал, что «в передних и в девичьих, в селах и полицейских застенках схоронены целые мартирологи страшных злодейств; воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и беспощадную месть, которую остановить вряд ли возможно будет»31. Ни о чем таком ни на минуту не задумались архитекторы Реформы, национал-либералы. Ради немедленных фискальных выгод они углубляли пропасть, которой так страшились в свое время декабристы, сжигая таким образом мосты между двумя Россиями – петровской и московигской. И чревато это было большой кровью, гражданской войной и новым «выпадением» из Европы.

Хотя бы потому, что в момент, когда пробьёт час самодержавия и «национально-православная ментальность» русского народа окажется вдруг на поверку «национально-атеистической», неминуемо ведь должны будут схватиться между собою два диаметрально противоположных представления о частной собственности. И поскольку крестьянская московитская Россия неизбежно подавит самой своей чудовищной массой городскую частнособственническую, какая новая государственность, спрашивается, должна будет в стране воцариться? Не московитская ли, отрицающая права человека? Или, проще говоря, не большевистскую ли Россию готовили пореформенные славянофилы, отчаянно отстаивавшие сельскую передельную общину, не знавшую ни прав человека, ни частной собственности?

Не чужд этой мысли, похоже, и современный политолог В.В. Лапкин, когда говорит, что «не решаясь на глубокую и последовательную революцию сверху, [пореформенная] власть спровоцировала радикальную революцию снизу... И основу мобилизационного ресурса этой антирыночной и разрушающей отношения частной собственности революции готовили протестные настроения крестьянства, сориентированные на уничтожение института частной собственности»32.

Ну, допустим, о будущем не думали. Но ведь и в самом непосредственном настоящем что могло из этого получиться, кроме гигантского гетто для крестьян, где, в отличие от стремительно европеизирующегося городского общества, преспокойно продолжали функционировать средневековые установления? Где не только отсутствовала частная собственность, но и самого крестьянина как частного лица вроде бы и не существовало – во всяком случае в глазах закона? Где накапливался такой заряд ненависти к образованному обществу, который обещал в один трагический день разнести его на куски?

www.liberal.ru

. 2006. 15 апреля.

Орвеллианский мир постниколаевской России

Самое в этом парадоксе удивительное – за редчайшими исключениями современники его совершенно не замечали. Не только славянофилы, которые составляли большинство в редакционных комиссиях, готовивших крестьянскую реформу, и под чьим влиянием это коллективное рабство, собственно, и стало законом, но и их оппоненты. Когда Б.Н. Чичерин заметил, что «нынешняя наша сельская община вовсе не исконная принадлежность русского народа, а явилась произведением крепостного права и подушной подати», он, главный, пожалуй, в тогдашней России знаток истории отечественного права, тотчас и оказался изгоем. Что славянофилы заклеймили его русофобом, «оклеветавшим древнюю Русь», было в порядке вещей33. Но ведь и западники не защитили.

Глава четвертая Ошибка Герцена

Вот вам и вторая загадка постниколаевской России: как могли серьёзные, умные, ответственные люди допустить такую нелепую ошибку? В том-то и дело, однако, что ошибкой покажется это лишь тем, кто не знает, что крестьянская община была второй (после самодержавия) священной заповедью славянофильского символа веры. Удивительно ли, что стали они за нее грудью, едва падение николаевской диктатуры превратило их из гонимой диссидентской секты в одну из самых влиятельных фракций нового, пореформенного истеблишмента? А если учесть, что именно славянофилы задавали тон в редакционных комиссиях, готовивших реформу, они без особого труда навязали свою излюбленную идею не только правительству, но даже и западникам.

То был, пожалуй, первый в пореформенной России случай, когда национал-либералы навязали свои идеи оппонентам. Или, говоря ученым языком, первый случай рецепции славянофильства «русски-

33 Мемуары. С. 263. *

ми европейцами». Тут, впрочем, и стараться славянофилам особенно не пришлось.

Многие русские западники, наследники нестяжателей XVI века, сочувствоваших, как мы знаем, всем униженным и оскорбленным, очень тяжело переживали поражение европейской революции 1848 года. Они отчаянно искали свидетельства, что – несмотря на победившую в Европе реакцию – у справедливого дела все-таки есть будущее. И с помощью славянофилов они это свидетельство нашли. Разумеется, в России. И, разумеется, в крестьянской общине. Так неожиданно оказались здесь в одной лодке со славянофилами и либералы-западники, как Герцен, и радикалы-западники, как Чернышевский.

Вот что писал Герцен о крестьянской общине в том самом открытом письме Александру II, где он так горячо защищал декабристов: «На своей больничной койке Европа, как бы исповедуясь или завещая последнюю тайну, скорбно и поздно приобретенную, указывает как на единый путь спасения именно на те элементы, которые сильно и глубоко лежат в нашем народном характере, и притом не только петровской России, а всей русской России»34. Это – о массовом и трагическом возрождении средневековья.

Ну хорошо, славянофилы отрицали права человека в принципе – и в городе и в деревне. Крестьянская реформа была для них лишь началом всеобщей коллективизации России. Ибо это коллективистское, «хоровое» начало, в котором без остатка тонула человеческая личность, как раз и было, по их мнению, «высшим актом личной свободы и сознания». Коллективное начало «составляет, – как писал Алексей Хомяков, – основу, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей». Для крестьянина, полагали славянофилы, оно «есть как бы олицетворение его общественной совести, перед которой он выпрямляется духом, мир поддерживает в нем чувство свободы, сознание его нравственного достоинства и все высшие побуждения, от которых мы ожидаем его возрождения»35.

Герцен А.И. Былое и думы. Л., 1947. С. 253.

ИР Вып. 6. С. 465.

Ощущение такое, словно мы вдруг попали в орвеллианский мир. Во всяком случае рабство и впрямь каким-то образом провозглашалось в нем свободой. Но славянофилы, по крайней мере, были последовательны. Что сказать, однако, о русских западниках, которые с одинаковым воодушевлением поддерживали и права человека в городе, и отрицание их в деревне? У них-то это раздвоение и впрямь выглядит какой-то странной аберрацией, если не временным помешательством. Ибо на самом деле средневековое крестьянское гетто, которое из всего этого получилось, чревато было вовсе не «нравственным возрождением» крестьянина, но, как мы уже говорили, большой кровью, пугачевщиной.Слов нет, когда наступил час возмездия, усугубилось оно еще и демографическим взрывом, аграрным перенаселением, которые довели земельный голод ограбленного крестьянства до крайности. (Вообразите, что население России росло тогда такими же темпами, как сегодня в Африке.) А реформа Столыпина, освободившая, наконец, крестьянство от рабства общинам, явилась, как и Дума, все с тем же опозданием на полвека. И как водится, история опять не простила опоздавших.Между тем альтернативный, назовем его столыпинским, курс возможен был уже в 1850 годы, т. е. разрядить эту «мину» загодя было можно. Только ведь мы уже знаем, никому это во времена Великой реформы и в голову не приходило. Никто не подумал, иными словами, что для усмирения грядущей пугачевщины понадобится диктатура такой жестокости, перед которой даже николаевские железные рукавицы покажутся бархатными. Что, короче говоря, расплачиваться России придется за славянофильское орвеллианство – и социалистические грёзы западников – Лениным. Не говоря уже о Сталине, брутально – и окончательно – разрушившем «мужицкое царство».

«Мина» №3: империя

Имперские амбиции постниколаевская Россия тоже, конечно, унаследовала (вместе со сверхдержавным соблазном) от Официальной Народности. И ни малейшего желания отказаться от них не обнаружила. Для ее архитекторов Россия точно так же была тождественна экспансионистской военной империи, как и для Погодина или Тютчева. И точно так же спокойно уживались в уме Данилевского два взаимоисключающих постулата – нерушимость империи Российской с сознательным подрывом соседних континентальных империй.

С энтузиазмом подстрекали архитекторы Великой реформы, скажем, болгар к бунту против Стамбула или чехов – против Вены, принимая в то же время позу благородного негодования, едва заходила речь о совершенно аналогичном бунте поляков против Петербурга. Более того, пытались, как мы скоро увидим, попросту уничтожить польскую культуру, одновременно искренне возмущаясь по поводу любого покушения на культуру, допустим, сербскую. А между тем заряд ненависти, накапливавшийся на национальных окраинах империи, был ничуть не меньше, нежели в крестьянском гетто, что нисколько, впрочем, не удивительно в условиях насильственной русификации.

Если, теоретически говоря, есть два альтернативных способа организации многоэтнической государственности, империя и федерация, и если декабристы, судя, по крайней мере, по проекту конституции Сергея Трубецкого, на который мы ссылались во второй книге трилогии, твердо стояли на стороне федерации, то архитекторы Великой реформы столь же решительно были на стороне империи. Как и николаевские чиновники, руководились они при этом вполне московитским принципом: «русский значит православный».

Глава четвертая Ошибка Герцена

Англичане никогда не пытались обратить индусов в христианство, австрийцам не приходило в голову обращать сербов в католичество, даже турки не пробовали обратить болгар в мусульманство.

Короче, ни одной соседней империи не была свойственна такая степень религиозной нетерпимости.

И нисколько не разряжало эту «мину» губернское устройство страны, как модно стало думать в Москве после эскапад Жириновского в 1990 годы. Ибо Польша оставалась Польшей, назови её хоть Привисленским краем, а Литва Литвою хоть и под именем Виленской губернии. Так же, как позднее в советских республиках, формировались в окраинных губерниях этнические элиты, ждавшие своего часа, и так же зрела этническая пугачевщина. И предстояло этой, начиненной ненавистью «мине» № 3 взорвать раньше или позже русскую империю, как взорвала она все другие – в Европе и в мире. И, конечно же, как и в случае с крестьянской пугачевщиной, неминуемо понадобится для сохранения империи жесточайшая полицейская диктатура.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю