412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. Том 3 » Текст книги (страница 29)
Россия и Европа. Том 3
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:30

Текст книги "Россия и Европа. Том 3"


Автор книги: Александр Янов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)

«Вовсе не обязательно, – пишет он, – видеть в своем народе носителя своеобразной культуры... И немецкие, и французские, и английские империалисты считают себя детьми общеевропейской цивилизации. Но немец убежден, что его народ единственный жизнеспособный представитель Европы, тогда как англичане и французы уже выродились; англичанин смотрит на немецких империалистов как на задорных выскочек, неспособных к усвоению элементарных начал здравой общественности и разумной колониальной политики; француз думает, что все прочие народы, каковы бы ни были их внешние успехи, все же более или менее варвары, что подлинный дух европейской цивилизации обитает только во Франции, в ее сердце – Париже, откуда и должен излучаться по всему миру. Для нас аналогичная точка зрения неприемлема»64.

Почему неприемлема? Потому, полагает Базаров, что «не будучи ни в какой области первосортными представителями европейской цивилизации, мьидля обоснования своего наступательного национализма, естественно, должны поискать другие мотивы. Если у нас есть какая-нибудь всемирно-историческая миссия, оправдывающая наши империалистические притязания, то она может заключаться лишь в осуществлении таких духовных ценностей, которые нам присущи несмотря на нашу всестороннюю отсталость от Европы и, быть может, именно благодаря ей. Наше национальное призвание должно состоять в культивировании начал, Европе чуждых, Европой обойденных или незамеченных или даже прямо ей враждебных»[132].

Вот почему никакая другая постановка вопроса, кроме славянофильской, не может привести к построению удовлетворительной философии русского империализма, «славянофильство есть единственное теоретическое решение задачи... Я говорю, конечно, не о частных взглядах тех или иных славянофилов, а лишь об основном принципе их национальной философии, об их общей вере в существование и величие антиевропейской миссии русского народа. Под это знамя рано или поздно вынужден будет стать всякий русский национал-либерал, способный философски обосновать свою программу». Практически говорит здесь Базаров то же самое, что Грамши, разве что не называет это «идеей-гегемоном».

Но «когда для него [т.е. для русского национал-либерала] выяснится, заключает Базаров, бесплодность попыток защитить «правду» русского империализма в стиле западноевропейских образцов, его западнические симпатии потускнеют сами собой, традиционная враждебность к родному византизму растает, как дым, а идея культурной равноценности всех наций покажется такой же «банальной» и «плоской», такой же безжизненной и надуманной, как и космополитизм «безнародной русской интеллигенции»[133].

Это, конечно, замечательно остроумный анализ. И Базаров безусловно прав, указывая на шаткость, неустойчивость постниколаевского русского западничества, его податливость соблазну «национальной ориентации». Тем не менее страдает его версия той же странной для историка внеисторичностью, если можно так выразиться, что и версии Хатчинсона и Хоскинга.

Как всякий социал-демократ, Базаров имел в виду под «империализмом» период конца XIX – начала XX века, когда не иметь колоний считалось столь же неприличным для европейского государства, как сегодня для американского дантиста не иметь, скажем, автомобиль марки «мерседес». Именно в такую эпоху и именно в связи с невозможностью рационально оправдать империализм, полагает

он, западничество в России обречено капитулировать перед славянофильством как единственно последовательной философией империализма.

Чем же, однако, назвать попытку Наполеона завоевать Европу еще за столетие до социал-демократического «империализма»? Или крестовый поход Николая 11853 года, целью которого был не только насильственный раздел наследства «больного человека Европы», как царь именовал Турцию, но и установление российской гегемонии над той же Европой? Что это было, если не империализм? А завоевание Кавказа и Средней Азии во второй половине XIX века? Чем было оно? Короче, начиная с 177°-*, с раздела Польши, Россия жила практически непрерывно в ситуации империализма. Императрица Екатерина даже пошутила однажды, что не знает другого способа защитить границы империи, кроме того, чтобы их расширять.

И что же? Ну, допустим, декабристы не могли капитулировать перед славянофильской философией просто потому, что в их время ее еще не существовало. Но ведь не капитулировали же перед славянофильским империализмом ни Чаадаев, ни Белинский, ни Герцен, ни целые поколения воспитанной ими российской молодежи. Так почему, спрашивается, оказались русские западники столь беспомощны (в философском, конечно, смысле) именно в начале XX века? Почему капитулировали они перед славянофилами именно теперь – накануне роковой для России войны?

Дело не в том, что нет на это ответа у Базарова, а в том, что сам вопрос даже не пришел ему в голову. Если он хотел сказать, что патриотизм в России, а следовательно западничество, еще со времен поражения декабризма и диктатуры Официальной Народности был уязвим для националистического соблазна, то ведь Владимир Соловьев это уже сказал – и сказал притом, как мы слышали, с куда большей силой – еще за три десятилетия до войны. А если Базаров привязывает эту уязвимость русского западничества именно к условиям мировой войны, то следовало бы объяснить, каким образом открыл ее тот же Соловьев еще во времена, когда войны этой

16 Янов

и в помине не было? Как видит читатель, противоречий хватает и у базаровской версии происхождения неославизма – при всей ее проницательности и остроумии.

Глава девятая

Версия Кожинова губилиw^w*

В.В. Кожинов, подобно Дугину сегодня, был одним из самых неутомимых – и плодовитых – популяризаторов евразийства. И в то же время своего рода связующим звеном между евразийством и черносотенством. В том, собственно, и состояла, надо полагать, его жизненная задача, чтобы помирить две эти враждовавшие между собою ветви постсоветского национализма. И задача эта была непростая: расхождения между ними серьёзные. Например, для евразийцев «еврейский вопрос» третьестепенный, а для черносотенцев – центральный.

Однако для опытного конспиролога, как Кожинов (или Дугин), найти точку соприкосновения между ними – не проблема. Ведь во всем, что в мире происходит, и те и другие видели одно и то же: заговор против России. Вопрос лишь в том, кто этот заговор возглавляет. Кожинов предложил на эту должность масонов – и все тотчас встало на своё место. Ибо, по его мнению, «черносотенцы осознавали присутствие и мощное влияние масонства в России»67. А для евразийцев именно масонство, почему-то олицетворявшее всю предательскую, «объевропеившуюся» послепетровскую элиту, и было центральной причиной крушения петербургской России.

На этом Кожинов и играл, объясняя, почему как раз «российское масонство XX века явилось решающей силой Февраля» (т.е. февральской революции 1917, которая избавила, наконец, Россию от «сакрального» самодержавия и с момента которой числит он, как все черносотенцы, «гибель Русского государства»68. Потому, оказывается, что «скрепленные клятвой перед своим и, одновременно, высокоразвитым западноевропейским масонством, эти очень разные, подчас, казалось бы, совершенно несовместимые деятели – от

Кожинов В.В. Черносотенцы и Революция. М., 1998. С. 13 Там же. С. 138

октябристов до меньшевиков – стали дисциплинированно и целеустремленно осуществлять единую задачу. В результате был создан своего рода мощный кулак, разрушивший государство и армию»69. И дальше: «так называемое двоевластие после Февраля было весьма относительным, в сущности, даже показным: и в правительстве и в Совете заправляли люди одной команды»70.

То, что утверждает здесь Кожинов, без сомнения повергло бы в шок и Хатчинсона, и Хоскинга, и вообще всякого, кто хоть сколько– нибудь причастен к изучению Катастрофы. Выходит ведь, что министры-капиталисты, как Гучков или Коновалов, ратовавшие за конституционную монархию, вместе со своими непримиримыми оппонентами, республиканцами и социалистами, как Керенский или Чхеидзе, дружно занимались «разрушением государства и армии» своей страны. И разрушали они их вовсе не бессознательно, не ведая, что творят, подчиняясь императивам общей идейной атмосферы тогдашней России (что было бы согласно с теорией «идеи– гегемона» Антонио Грамши), но сознательно, «дисциплинированно и целеустремленно». Временное правительство и Совет рабочих депутатов, яростно оспаривавшие друг у друга власть в Петрограде, работали, оказывается, «в одной команде».

Остается совсем простой вопрос: зачем? Зачем, спрашивается, все эти умные и честные люди, всю жизнь служившие интересам России, как они их понимали (добавим сюда и крупнейших историков Василия Ключевского, Павла Щеголева, Николая Павлова– Сильванского, которые, согласно Кожинову, тоже, оказывается, приложили к этому руку), принялись вдруг разрушать свою страну?

У Кожинова есть на это исчерпывающий ответ. Затем, что «российские масоны были до мозга костей западниками. При этом они не только усматривали все свои общественные идеалы в Западной Европе, но и подчинялись тамошнему могучему масонству»71. Вот как просто всё оказалось. Могучие западные хозяева распорядились разрушить единственный залог жизнеспособности «Русского госу-

Там же. С. 139

Там же. С. 140

дарства», его становой хребет – самодержавие. А туземные их подручные, естественно, взяли под козырёк. И приступили к делу.

Но народ не позволил разрушить свою главную святыню. Потому– то, развивает свою мысль Кожинов, и проиграли масоны в октябре большевикам, возрождавшим в России самодержавие: они «представляли себе осуществляемый ими переворот как нечто вполне подобное революциям во Франции или Англии, но при этом забывали о поистине уникальной русской свободе»72. Заключалась она, эта уникальная свобода, в частности в том, что «после разрушения веками существовавшего [самодержавного] Государства народ явно не хотел признавать никаких иных форм государственности»73. Забастовал, так сказать. Ибо «власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна»74.

Вот и встретились мы опять со старым орвеллианским парадоксом, на протяжении полутора столетий преследующим, как мы видели, рыцарей российского особнячества: уникальность «русской свободы» состояла, по Кожинову, в том, что жить могла эта «свобода» только в условиях диктатуры. Так вдруг и превратились вчерашние «бесы» в бессознательное орудие Провидения, на глазах воссоздававшего в России эту вожделенную диктатуру.

И чтобы уж никаких в этом не оставалось сомнений, Кожинов подтверждает столь удивительную метаморфозу «бесов» , цитируя одного из самых красноречивых идеологов черносотенства Бориса Никольского. Большевики, говорит Никольский, «неудержимые и верные исполнители исторической неизбежности... и правят Россией Божиим гневом и попущением... Они власть, которая нами заслужена и которая исполняет волю Промысла, хотя сама того не хочет и не думает»75.

Ни один евразиец не отказался бы подписаться под этими словами. И если задача Кожинова действительно состояла не только в том,

Там же. С. 154 (выделено мною. – АЯ.).

Там же.

Там же. С. 157.

чтобы реабилитировать черносотенство, но и ввести его в, так сказать, mainstream националистической оппозиции, то она была выполнена. Евразийство примирилось с черносотенством. По крайней мере, в его книге.

Честно говоря, версия Кожинова не кажется мне сколько-нибудь серьезной. Уж очень легковесно она выглядит по сравнению с основательными исследованиями Хатчинсона, Хоскинга или Базарова. Тем более что ни единого документального свидетельства, даже намёка на свидетельство Кожинов в её подтверждение не привёл. Одни фантастические спекуляции, откровенно рассчитанные на то, чтобы объединить две фракции националистов в борьбе против постсоветского режима. Я, однако, обязан был рассказать о ней читателю, поскольку без нее спектр объяснений Катастрофы был бы неполон.

| Глава девятая

ПаТрИОТИЧеСКаЯ I К™ губили петровскую Россию

истерия. Век XX

Если мы попробуем теперь обобщить все кратко очерченные здесь версии великого русского парадокса начала XX века, в соответствии с которым культурная элита России из «патриотических» соображений губила свою страну, получим мы, похоже, такую картину: эти люди почему-то свято верили, что «народность» в России естественно предполагает империализм и агрессию. Вот посмотрите.

Ха*тчинсон пришел к выводу, что октябристы хитрили. Что весь их империалистический ажиотаж был не более, чем гигантским отвлекающим маневром, предназначенным, с одной стороны, отвлечь «народ» от социальной революции, которой они смертельно боялись, а с другой, идеологически разоружить самодержавие, отняв у него монополию на патриотизм. Иначе говоря, пытались они установить через голову самодержавия непосредственный контакт с «народом», навести, если угодно, мост через пропасть между ним и конституционной элитой – и по какой-то причине именно империалистический «патриотизм» представлялся им единственно подходящим для строительства такого моста инструментом.

Выйди Хатчинсон на минуту за пределы своего октябристского «гетто», как сделал, например, Хоскинг (или ирландский историк Реймонд Пирсон в прекрасной книге «Российские умеренные и кризис царизма»), он тотчас убедился бы, что все либеральные думские партии, зажатые, по словам Пирсона, «между красной революцией снизу и черной революцией сверху»76, следовали точно такой же стратегии. Свидетельств тому у нас сколько угодно.

Ну вот вам Василий Маклаков, один из самых красноречивых – и откровенных – лидеров думских кадетов. «Народность, – писал он в 1908 году, – всегда была в России фундаментом режима». Перехватив эту национальную идею, либералы вырвут из рук правительства «его флаг, его единственный психологический ресурс»77. Во имя этого, полагал Маклаков, мы, национал-либералы, должны сделать что? Дать народу землю, о которой он страстно мечтает? Нет, должны мы, оказывается, всемерно поощрять сербов, обещая им безусловную поддержку России в достижении их мечты о Великой Сербии, час которой раньше или позже пробьет, пусть и «ценой большой крови и слез»78.

Я не могу передать читателю всю неизмеримую глубину различия между этой циничной «народностью» кадетского златоуста и действительным, т.е. в моем понимании, декабристским патриотизмом иначе, нежели словами Владимира Соловьева. «Согласно действительно русскому патриотизму, – писал он, – у целого народа не только есть совесть, но иногда эта совесть в делах национальной политики оказывается более чувствительною и требовательною, нежели личная совесть в житейских делах». Нетрудно поэтому представить себе, что сказал бы Соловьев о славянофильском маневре, предложенном Маклаковым, доживи он до преддверия последней войны. А, впрочем, сказал же он по поводу чего-то подобного: «честь России чего-нибудь да стоит, и эта честь решительно не позволяет делать из

Pearson R. The Russian Moderates and the Crisis of Tsarism. London, 1997. P. 174.

Cited in D. Lieven. Op. cit. P. 126.

Ibid. P. 125.

мошеннической аферы предмет государственной политики»79. И добавил: «Бессмысленный и лживый патриотизм, выражающийся в делах злобы и насилия, – вот единственный практический результат, к которому привели пока славянофильские мечтания»80.

Усугубляется все еще тем, что ни октябристы, ни Маклаков вовсе не были тогда исключениями в лагере «национально ориентированной» интеллигенции. Разве сам Милюков, главный страж чистоты риз кадетского либерализма, не сказал высокомерно по поводу лишения парламентской неприкосновенности думских коллег, социал-демо– кратов, протестовавших против войны: «весь народ снизу доверху стоит за войну, пораженцы никаким влиянием не пользуются, они могут быть наказаны без всяких осложнений»?81Поразительные, конечно, для опытного политика цинизм и близорукость, но не это ведь здесь нас волнует. Просто вышли мы с этим наблюдением уже на версию Хоскинга, согласно которой, как помнит читатель, именно борьба с царской бюрократией за доверие «народа» и обусловила накануне войны агрессивность национал– либералов. Базаров, правда, пытается объяснить «эволюцию западничества к славянофильству» влиянием эпохи империализма. Кожинов добавляет, что «народ» – стихийный поборник самодержавия и никакими политическими маневрами не удастся навязать ему «власть западноевропейского типа». В том, однако, что «народ» империалист и «величие державы» безусловно важнее для него раздела помещичьих земель, убежден он был ничуть не меньше любого «масона».Коцоче, несмотря на все различия рассмотренных здесь версий, едины все они в одном. Накануне «последней» войны российская интеллигенция – от крайне правых до национал-либералов – была по какой-то причине неколебимо уверена, что народ – «патриот» (т.е. в их представлении готов пожертвовать всем ради «величия державы).

Нечего и говорить, что с самого начала была эта карта безнадеж-

Соловьев B.C. Сочинения: в 2 т. Т. i. С. 328.

Там же. С. 327.

Pearson R. Op. cit. P. 23.

но проигрышной. Ибо, как очень скоро выяснилось, хотел на самом деле народ земли и мира, а вовсе не «большой крови и слез» во имя Великой Сербии, как думал Маклаков. И, вопреки Гучкову, земля и мир были для него несопоставимо важнее «роли России как Великой Державы». И не забудьте еще и о тех « мартирологах страшных злодейств» и о той бродившей в душе «кровавой и беспощадной мести», о которых предупреждал в свое время Герцен.

Я допускаю, что с точки зрения черносотенной охотнорядской шпаны, люмпенской пены, бродившей на поверхности городского общества, на которую опирался в свое время Шарапов и которую воспевал уже в наши дни Кожинов, тогдашние национал-либералы и были правы. Но 8о-миллионное крестьянство, т.е. собственно народ, к которому пытались они перебросить мост, был к их славянофильским фантазиям вполне безразличен, что во время войны очень убедительно доказал.В результате этой роковой ошибки, как говорит Пирсон, «к февралю 1917-го умеренные в России оказались столь же изолированы, как любая эмигрантская колония в Париже или в Женеве... не более, чем воплощение в политической форме традиционного феномена лишних людей»82. Не это важно для нас, однако. Важно понять, откуда взялась эта странная, погубившая Россию вера в патриотический империализм «народа», охватившая, подобно лесному пожару, в начале XX века национально ориентированную интеллигенцию страны, включая отнюдь не только циничных политиков, но, как мы видели, и поэтов, и философов, и генералов.Признавался же впоследствии генерал Брусилов в «Записках солдата», изданных в 1930 году в Лондоне, что был убежден: только патриотический пыл народа заставил царя согласиться на войну. «Если б он этого не сделал, народное негодование обернулось бы против него с такой яростью, что сбросило бы его с трона и революция, поддержанная всей интеллигенцией, состоялась бы в 1914-м вместо 1917-го»83.

Так откуда это националистическое наваждение? Откуда слепая

Ibid. Р. 179.

вера, что если Россия не обнажит меч в защиту сербов, народ растерзает свое правительство?

|/ /лоао девятая

ГхТО КО ГО · Как губили петровскую Россию

Да оттуда же, откуда взялась патриотическая истерия 1863-го, сокрушившая Колокол Герцена. И тогдашняя слепая вера, что если мы не раздавим Польшу, Польша раздавит нас? Что, как писал тогда редактор Московских ведомостей Михаил Катков, игравший в те годы роль Струве, «независимая Польша не может ужиться рядом с независимой Россией». Не может, потому что «между ними вопрос не о том, кому первенствовать, [но] кому из них существовать»84. И тогда ведь последним и решающим аргументом был все тот же миф о «народе», который спит и видит победу русского оружия над окаянными супостатами. «Они собраний не имеют, – торжествующе писал Катков в передовой Московских новостей 28 марта 1863 года, – они речей не говорят и адресов никаких не посылают. Они люди простые и темные... Но они русские люди и они заслышали голос отечества... Тысячи их собирались в храмах молиться за упокой русских солдат, убитых в боях против польских мятежников, молиться о ниспослании успехов русскому оружию»85.

Вся и разница-то, что в XX веке «народу», по представлению национально ориентированной интеллигенции, положено было молиться о торжестве русского оружия не над польскими «мятежниками», а над 1евтонскими «смутьянами». Да и вопрос стоял теперь не о том, уживется ли независимая Польша с независимой Россией, но о том, может ли стерпеть Россия сверхдержавный статус Германии.

Вот как описывает это внезапное возрождение в предвоенные годы катковской формулы «кто кого?» британский историк Орландо

figes О. Op. cit. Р. 251.

Цит. по: Янов А. Альтернатива. Молодой коммунист. 1974. № 2. С. 71.

Там же.

Фигес: «Боялись, что Drang nach Osten представляет собою часть широкого германского плана уничтожить славянскую цивилизацию и заключали, что если Россия не займет твердую позицию в защиту своих балканских союзников, она впадет в эру имперского упадка и подчинения Германии»86. И Ричард Пайпс, которому любой ценой нужно доказать, что война была неизбежна, понятное дело, поддакивает: «Если только Россия не готова отказаться от имперского величия, не готова свернуться до границ Московской Руси XVII века и превратиться в германскую колонию, ей следует координировать свои планы с планами других западных стран»87.

Надо полагать, американский историк в ужасе отшатнется от аналогичных заявлений сегодняшних трубадуров сверхдержавного реванша в России. И когда, допустим, Геннадий Зюганов формулирует единственную, по его мнению, альтернативу, стоящую перед страной, в таких терминах: «либо мы сумеем восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, либо нас ждет колониальная будущность»88, Пайпс без сомнения найдет, что большую беду предвещает России эта агрессивная формула.

Между тем Зюганов вполне мог позаимствовать её у самого американского историка, который, как мы только что видели, тоже приравнял утрату Россией «имперского величия» к «превращению ее в колонию». А если не у Пайпса, то у Данилевского, который, как помнит читатель, тоже был уверен, что не ввяжись Россия в войну с Европой из-за Царьграда, останется ей лишь «перегнивать как исторический хлам, распуститься в этнографический материал».

На самом деле все они, похоже, заимствовали её – одни бессознательно, другие вполне осознанно – у Каткова и его единомышленников. Как бы то ни было, важно здесь для нас лишь одно: формула «кто кого?» (подразумевающая, что если Россия не раздавит «гадину» – будь то Польша или Германия, или жидомасонский заговор, или американский империализм – «гадина» непременно раздавит Россию) появилась на свет еще в 1860-е, едва началась деградация

Figes О. Op. cit. Р. 284.

Пайпс Р. Цит. соч. С. 221.

Зюганов ГА. Уроки истории и современность// НГ-сценарии. 1997, № 12.

славянофильства. И что стала она с той поры штандартом каждой последующей патриотической истерии.

Вот почему в 1914-м, как и во времена Каткова, даже и не задумалась русская культурная элита над альтернативами войне. Тут гамлетовский вопрос стоял, понимаешь, – быть иль не быть России, а какие-то чудаки, да вдобавок еще масоны и инородцы, вроде Витте или Розена, крутятся под ногами со своими мирными альтернативами. Гони их в шею, изменников, трусов, «клеветников России»!«Россия глуха», – сказал, как мы помним, в аналогичных обстоятельствах Герцен. И ничего не оставалось нам, как возразить: не глуха она, а больна – сверхдержавным соблазном и наполеоновским комплексом. И потому судороги патриотических истерий не только возможны здесь, но при определенных условиях и неизбежны. Другое дело, что на этот раз такая судорога оказалась смертельной.

Как видит читатель, я не столько возражаю Хатчинсону или Хоскингу, Базарову или Пирсону, сколько сочувствую им. Они сделали всё, что могли – элегантно и изобретательно, порою блестяще. Просто задача, которую они перед собою поставили, была неразрешима на выбранном ими для исследования маленьком историческом пятачке. Все они невольно вырвали патриотическую истерию XX века из контекста вековой истории русского национализма. И по этой причине на главный вопрос, почему в 1908-1914 годах очарованная «неославизмом» культурная элита, без всяких к тому оснований поверившая в империалистический патриотизм «народа», столкнула свою страну в пропасть, ответить, естественно, не смогли.

Глава девятая

ВОвННдЯ Как гУбили петровскую Россию

контроверза

И еще одно все они упустили из виду. А именно, что, кроме одиноких дипломатов, как Розен, политиков, как Витте, Столыпин или Коковцов, высокопоставленных полицейских командиров, как Дурново, и вообще «людей, не потерявших человеческого здравого смысла», как писала впоследствии Зинаида

Гиппиус, была еще одна сильная группа культурной элиты, которая дольше других сопротивлялась войне. Во всяком случае войне, как задумана она была Александром III. Помните, «сговориться с французами и, в случае войны между Францией и Геманией, тотчас броситься на немцев, чтобы не дать им времени разбить сначала Францию, а потом наброситься на нас»? Так вот изо всех сил сопротивлялись этой контрреформистской догме военные. Я имею в виду профессионалов и планировщиков Генерального штаба.

Остановиться на их сопротивлении очень важно для нас по нескольким причинам. Прежде всего потому, что именно на этой догме, которая, конечно же, легла в основу франко-русского военного альянса 1894 года, и покоилось самоубийственное убеждение национал-либералов об императивности «продолжать войну до победного конца», чтобы не подвести союзников. Демонстрирует сопротивление военных, между прочим, что подвести союзников готова была Россия еще задолго до войны (так же, впрочем, забежим вперед, как готовы были союзники подвести Россию). И вовсе не лояльностью союзникам объяснялась капитуляция военных в последнюю минуту, но все той же славянофильской идеей выручить Сербию, перед которой, в отличие от Франции, никаких формальных обязательств у России не было, но которая тем не менее оказалась для её культурной элиты важнее заранее очевидного для военных поражения своей страны.Началась эта контроверза, по-видимому, с опубликованной в 1910 году книги А.Н. Куропаткина, бывшего главнокомандующего на Дальнем Востоке, под названием «Задачи русской армии» (перепечатанной после революции в Красном архиве). Основной тезис генерала состоял в необходимости общей переориентации оборонных приоритетов России с европейского театра в район Тихоокеанского побережья. Ибо Япония, как он был уверен, базируясь в Порт– Артуре и в Корее, намерена перерезать транссибирскую магистраль с тем, чтобы отрезать Владивосток и заставить Россию отступить к Байкалу89. Это казалось ему намного опаснее франко-русского альянса и любых угроз со стороны Германии.

Впрочем, так бы и осталась, наверное, книга Куропаткина курьёзом, если бы неожиданно не поддержали его тезис начальник Генерального штаба Палицын и председатель Совета обороны великий князь Николай Николаевич. Первым делом решили они практически обнажить западные границы. Издан был указ: «Все государственные военные организации, обслуживающие армию, должны быть расположены в центральных районах. Место для них бассейн Волги»90. Затем последовал приказ о передислокации войск. Вильненский округ должен был лишиться 20 батальонов, Варшавский – 44, Киевский – 48. Американский историк Уильям Фуллер деликатно заметил по этому поводу, что столь резкая передислокация «серьезно затруднила бы способность России выполнить свои обязательства по отношению к Франции»91. Французы, естественно, протестовали. Столыпин с ними согласился. Совет Обороны был расформирован и отозванные было батальоны остались на месте.На этом, однако, история не закончилась. Новый начальник Генерального штаба Сухомлинов и его фаворит «главный стратег русской армии» полковник Ю.Н. Данилов успели преобразовать несколько легкомысленную затею генерала Палицына, продиктованную, как и книга Куропаткина, шоком японской войны, в стройный стратегический план, опирающийся на исторический опыт России. Проблема была лишь в том, что план этот сводил ценность франко-русского альянса практически к нулю. Во всяком случае для французов.

Прежде всего план Данилова был не наступательный, а оборонительный. Исходил он из того, что фронтальное столкновение с тевтонскими державами обрекало Россию на неминуемое поражение. Просто потому, что западная её граница, считал Данилов, незащитима. Фланговые удары с территории Австро-Венгрии и Восточной Пруссии по польскому выступу в границе привели бы к тому, что главные силы русской армии в Польше оказались бы отрезаны от коммуникаций и окружены. Выражаясь современным языком, в «котле». Разумно поэтому, полагал Данилов, уступить в начале войны неприя-

89 Красный архив. № 8. М.-Л., 1925.

'90Fuller W.C Strategy and Power in Russia. 1600-1914. NY., 1992. P. 424.

91 Ibid. P. 426.

* in телю десять западных провинций с тем, чтобы выиграть время, спокойно провести мобилизацию и сконцентрировать силы для нанесения сокрушительного контрудара в направлении по нашему выбору.

И все было бы с этим планом (скопированным со стратегии Кутузова), хорошо, когда бы не два спорных пункта. Во-первых, он рушил надежды французов на то, что в момент начала войны Россия немедленно атакует Восточную Пруссию, вынуждая немцев отвлечь силы с западного фронта на защиту Берлина («тотчас бросится на немцев», что, как мы помним, обещал им Александр III).Именно в немедленности этой атаки на Восточную Пруссию и состояла для Франции ценность русского альянса, а вовсе не в том что несколько месяцев спустя будет нанесен сокрушительный конрудар по вторгшимся в Россию австрийцам. Во-вторых, план Данилова предусматривал ликвидацию всех десяти оборонительных крепостей на западной границе, что, по мнению его патрона Сухомлинова, к этому времени уже военного министра, должно было вызвать в Петербурге бурю «патриотических» страстей.Заметьте, что ожидал он этой бури не из опасения подвести союзников, но лишь из-за разрушения крепостей. И он, конечно, не ошибся. Только еще большую бурю вызвал план Данилова во Франции. Французская националистическая пресса открыто обвиняла Россию в предательстве. В особенности после того, как специальный посланник Генерального штаба Франции подполковник Жамин сообщил в Париж, что пересмотр русской стратегии и впрямь на полном ходу и новая стратегия действительно «строится по модели Петра Великого и Александра I»92, т.е. заманивания неприятеля вглубь страны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю