Текст книги "Россия и Европа. Том 3"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц)
Без такого «образа», повторяет вслед за Шмиттом С.В. Лебедев, «вообще не может быть национализма». Ибо «национальное Мы может существовать лишь в сопоставлении с кем-то... чужим, непонятным и скорее всего враждебным»[8]. Опираясь на эту нацистскую племенную архаику, и приходит С.В. Лебедев к главному своему выводу, что «центральным вопросом русской философии истории» неминуемо должно было стать «противопоставление России и Запада». И происхождение своё этот «центральный вопрос» действительно ведет, как и предположил Соловьев, от «ранних славянофилов, [которые первыми] выявили и обосновали культурный антагонизм России и Запада»[9].
Как видим, идейная «гегемония» особнячества и впрямь пережила в России все её революции и контрреволюции. Чаадаевский «переворот в национальной мысли», произошедший в давно, казалось бы, забытом царствовании Николая I, превратил эту самоубийственную идею в расхожий стереотип, в постулат, если хотите, не требующий доказательств, – даже полтора столетия стустя. До такой степени, что мало кому нынче приходит в голову спросить, а какое, собственно, отношение имеет это особнячество, не говоря уже о «культурном антагонизме России и Запада», к патриотизму. Я не говорю уже о том, какое отношение имеет вся эта нацистская племенная архаика, положенная в основу совсем уже недавней монографии С.В. Лебедева, к реалиям современного глобализирующегося мира.
11 Так или иначе, я даже и не коснулся в своем очерке для Чаковского сложнейших проблем соловьевской философии всеединства, не говоря уже о всемирной теократии. Они-то уже и вовсе неуместны были в газетной статье. И потому сосредоточился я лишь на общедоступной стороне дела, тем более, что драма – и личная и национальная – била здесь в глаза. Упомянул я, конечно, и об уязвимости его формулы. Ведь читатель Соловьева так и не узнал, где именно расположена та критическая точка, за которой начинается вырождение естественного для всякого нормального человека патриотизма в помрачающий разум – и необратимый, как мы только что видели, – националистический морок. Тем более в болезнь сверхдержавного реванша, представляющую, как мы теперь тоже знаем, интеллектуальную основу этого морока. Не узнал, другими словами, читатель Соловьева, как и благодаря чему трансформировалась натуральная человеческая эмоция в смертельно опасную для самого существования страны идеологию. И как удалось этой идеологии (не только в Германии, но и в России) стать общенациональной «идеей-гегемоном», т.е. завоевать западническую элиту страны.
Короче, за пределами формулы Соловьева остался сложнейший клубок причин этой трансформации – начиная от исторических и кончая психологическими. И нет, похоже, другого способа его распутать, нежели детально проследить процесс превращения русских западников в «национально ориентированных» интеллигентов. Другими словами, следовало написать историю русского национализма, ту самую, замечу для сегодняшнего читателя, которой и по сей день не существует – ни в России, ни на Западе. (Страннейший ведь, согласитесь получается парадокс: немыслимо представить себе знание о России без, допустим, истории русской литературы или русской музыки, или, если уж на то пошло, русской кухни... да чего угодно, начиная от истории ремесел в древней Руси до истории социалистической мысли в XX веке. И все это исследовано тщательно и подробно. Нет лишь истории русского национализма.) Вот почему книге,
I
которую держит сейчас в руках читатель, придётся исполнить функцию первой в мировой историографии попытки заполнить эту брешь. Как видит читатель, подчеркиваю я здесь именно слово «попытка». *
Разумеется, найдись у Соловьева ученики, которых волновала бы не одна лишь его философия всеединства, но и духовная драма наставника (и, стало быть, национальная драма России), они, надо полагать, не только исследовали бы историю русского национализма, но и вообще расшифровали все, что осталось в его формуле темным. Увы, не нашлось у него таких учеников.
Поэтому, наверное, никто так и не связал драму патриотизма в России с аналогичным несчастьем, постигшим в XX веке, например, Германию или Японию, где точно так же ведь выродился патриотизм в Тевтонский и Синтоистский имперские мифы. И точно так же привели их эти мифы к «национальному самоуничтожению». Таким образом, основополагающий факт, что драма патриотизма в имперской стране, впервые описанная Соловьевым применительно к России, имеет на самом деле смысл всемирный, универсальный, так и остался непонятым.
Конечно, «национальное самоуничтожение» термин условный. И у Германии, и у Японии, и у России была, так сказать, жизнь после смерти. Но цена национального воскрешения оказалась, как и предвидел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожающей. И подумать только, что предсказал все это человек за два десятилетия до Первой мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное мы потомство...
Вот это, или примерно это, и принёс я Маковскому через несколько месяцев после его заказа.
Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. Никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери ЛГ стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Владимир Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском «Раковом корпусе» Солженицына. Идея Чаковского, как думали старожилы, состояла в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я тогда еще не читал), либо уличил Солженицына в невежестве, показав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо скомпрометировал его в глазах либеральной публики как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.
Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. Ни о его духовной драме, ни о его страшной «лестнице» не подозревал. Интриговал мошенник вслепую. Но и сознавая непристойность его интриги, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в суете тех дней, между командировками на Кубань или в Киргизию, другая возможность так близко прикоснуться к делам и заботам величайшего из политических мыслителей России? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев, научиться у него, как это делается.
Я не говорю уже о том, что общение с Соловьевым объяснило мне, наконец, всю ту мучительную абракадабру, с описания которой начал я эту главу. Вотже оно перед нами решение загадки, которое столько лет от меня ускользало.
Формула Соловьева свидетельствует неопровержимо: «красные» бесы, по поводу этнического – и географического – происхождения которых так яростно ломали копья в многотомных эпопеях и Пайпс, и Солженицын, и Бостунич, и Марков, и многие другие, имя же им легион, имеют к российской Катастрофе отношение, вообще говоря, лишь косвенное. Ибо прийти они могли только на готовое. Только в случае если культурная элита, заглотнув националистичскую наживку и соблазнившись «освобождением Царьграда», расчистит им дорогу. Другими словами, обескровит страну в совершенно ненужной ей мировой войне и положит её, обессиленную, к ногам палачей.
В бешеном национализме, настоянном на сверхдержавном реванше, оказалась причина Катастрофы, а вовсе не в путанице, смешавшей в одну кучу глупых либералов и «красных» бесов, в путанице, которую отчаянно пытались распутать позднейшие историки, сбитые с толку Достоевским.
Ведь разгадка здесь лежит на поверхности. Ясно же, что, не соверши русская элита коллективного самоубийства в июле 1914-го, не втрави она страну в чужую, по сути, войну, не видать бы «красным» бесам власти в России как своих ушей. Тем более, что и буквально на её пороге не предвидели бесы никакой революции и нисколько на неё не рассчитывали. Сам Ленин тут лучший нам свидетель. Вот что писал он Горькому еще в 1913 году: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции штукой, но мало вероятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удовольствие».28
Я не говорю уже, что тогдашние бесы были ничуть не менее без-
Ленин В.И. ПСС. Т. 48. С. 155.
надежными маргиналами, нежели сегодня, допустим, нацио– нал-большевики Лимонова или евразийцы Дугина. Спору нет, старые бесы с их пламенной мечтой о «превращении империалистической войны в гражданскую» всегда были точно так же готовы погубить Россию, как и сегодняшние (недаром же у Дугина война с языка не сходит). Но ведь сначала нужно было, чтобы кто-то втравил страну в эту смертельную для неё войну. А также не дал возможности выйти из неё – до полного истощения сил, до рокового предела. Были на это способны большевики, имея в виду, что их влияние на принятие решений в стране равнялось в ту пору нулю?

Вот тут и возникает совершенно резонный вопрос: если не могли это сделать бесы, то кто мог? А с этим вопросом выходим мы в совсем иную плоскость исследования причин российской Катастрофы. Не в ту, вокруг которой бесплодно крутилась все эти десятилетия мысль мировой историографии. Но в ту, которую оставил нам в наследство Владимир Сергеевич Соловьев[10].
Сейчас, четыре десятилетия спустя, я понимаю, что научил меня Соловьев не только распутыванию монументальных исторических загадок и не только необходимому масштабу размышлений о судьбе России и мира, благодаря которому всё, чем я до тех пор занимался, вдруг выстроилось, обрело контекст и перспективу. Но судя по тому,
что всю последующую жизнь я строго следовал идеям, открывшимся ему в его духовной драме, большему, неизмеримо большему научил меня Соловьев. Он передал мне свой арах, что даже самое умеренное национальное самодовольство обязательно раньше или позже оборачивается в России, как, впрочем, и Германии, национал-патриотизмом.
Удивительно ли, что становится мне теперь не по себе, когда я слышу, как Алексей Подберезкин, бывший серый кардинал Народно-патриотического союза, даже и не подозревая, что повторяет пройденное, упивается мифом Sonderweg: «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»?30 И что страшно мне, когда главный сегодняшний теоретик бесовства Александр Дугин словно бы между делом вставляете разговор «Россия немыслима без империи» 31 или «кто говорит геополитика, тот говорит война»?32 И еще страшнее, когда руководитель самой еще недавно массовой в стране партии, пусть и не попавший в президенты России (Бог миловал), Геннадий Зюганов повторяет, как попугай, за Дугиным: «Либо мы сумеем восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, либо нас ждет колониальная будущность»?33 Чем в таком случае отличаются наши сегодняшние мифо– творцы от «патриотов» 1914 года? От тех, т.е., кто привел тогда страну к Катастрофе?
И удивительно ли на таком фоне, что и сам Александр Дугин восторгается ползучей, если угодно, «национализацией» российской политики? Что чудится ему «постепенный и мягкий сдвиг российской политической элиты к евразийским позициям»? Сдвиг, который, по его мнению, «не будет сопровождаться радикальными лозунгами или декларированием нового курса. Напротив, власть будет активно и масштабно практиковать двойной стандарт, внешне продолжая заявлять о приверженности демократическим ценностям, а внутрен-
Подберезкин А. Русский путь. M., 1996. С. 41.
Дугин А.Г. Основы геополитики. М., 1997. С. 193.
Дугин А.Г. От имени Евразии. Московские новости. 1998, №7.
Зюганов Г.А. Уроки истории и современность// Нг-Сценарии. №12.1997.
не – экономически, культурно и социально – возрождать исподволь предпосылки глобальной автаркии»34.
Но всё это, конечно же, лишь сегодняшние торговцы мифом в розницу, так сказать. И работают они по тому же сценарию, что и дореволюционные бесы. А мы, слава Богу, по опыту уже знаем, что слетаются бесы, как стервятники, лишь на падаль. Действительным барометром, указывающим бурю или штиль в будущем страны, являются вовсе не их замыслы, но умонастроение её культурной элиты, тех, кого один из чутких её наблюдателей Модест Колеров именовал еще в бытность свою свободным художником «производителями смыслов». Имел он в виду, конечно, людей, чья «профессиональная или публицистическая деятельность позволяет им формулировать то, что на современном бюрократическом сленге называется интеллектуальной повесткой дня, то, что на практике оказывается языком общественного самоописания, самовыражения и риторики»35.
Но и тут картина, представленная нам Колеровым, взявшим на себя труд в середине 2001 года опросить в пространных интервью тринадцать из этих «производителей смыслов», по крайней мере, той их группы, которую он счел представительной, тоже в высшей степени тревожная. Похоже, что вырождение национализма, описанное Соловьевым в применении к XIX веку, начинает, как увидим мы во второй главе, повторяться и в XXI. Во всяком случае формирование национал-либерализма, который Соловьев полагал, как мы помним, пусковым крючком всего процесса деградации, можно, если верить Колерову, считать совершившимся фактом. И это пугает больше всех бесовских пророчеств.
Возвращаясь к наставнику, однако, скажу, что с осени 1967-го, с момента, когда я безоговорочно ему поверил, написал я о драме патриотизма в России много книг, переведенных на многие языки и опубликованных во многих странах. И никогда за это время не сомневался в безупречности аргументов учителя.
Но вот пришел час – и я усомнился.
Завтра. №21.1998.
Колеров М. Новый режим. Мм 2001. С. 6.
Не знаю, почему произошло это именно сейчас. Может быть, потому, что – вопреки всякой логике – и надо мной, оказывается, властен фантомный наполеоновский комплекс, и я тоже переживаю крушение российской сверхдержавности как унижение. Умом-то я понимаю, я ведь ученик Соловьева, что крушение это – величайшее благо, какое только могла подарить нам история после четырех столетий блуждания по имперской пустыне. (Достаточно ведь просто взглянуть на политические режимы, которые воцарились в республиках, отколовшихся от империи, начиная от Узбекистана и кончая Туркменией и Белоруссией, чтобы не осталось сомнений, в какую именно сторону тащили бы они Россию.) В каком-то интервью Александр Лебедь сказал после своей отставки: «А чем в конце концов кончила Россия? У нас четыреста лет Смутное время»36. И он, значит, это понимал. И у него ум с сердцем были не в ладу (вспомните хотя бы название его книги «За державу обидно»).
Но именно в момент такой мучительной раздвоенности как раз и важно чувство патриотизма, лояльности, верности отечеству в тяжкую его минуту. И именно в такую минуту, когда патриотизм оказывается единственным, быть может, якорем гражданина России, подозрительность по отношению к нему начинает вдруг выглядеть кощунственно.
Между тем Соловьев, как мы уже знаем, так и не сформулировал точно ту грань, за которой этот благородный патриотизм превращается в «патриотическую истерию», где и начинается его драма. Нелепо же отрицать: в том виде, в каком она есть, формула его учит подозрительности ко всякому патриотизму. Ну, вот ее точный текст: «Национальное самосознание есть великое дело, но когда самосознание народа переходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение»37. И, хоть убей, непонятно, как, где и почему начинает вдруг патриотизм переходить в это роковое «национальное самодовольство». Неточна, стало быть, здесь аргументация Соловьева, требует уточнения, дополнения, выяснения того, что он опустил. Требует, короче, защиты патриотического чувства от националистической идеологии.
Цит. по: Русская реклама. Нью-Йорк, 1996. 29 октября – 4 ноября. Соловьев B.C. Сон. в 2 т. Т. 1. С. 262.
И сделать это, наверное, не так уж было бы трудно, когда б всерьёз задумались над этим предметом сегодняшние русские историки и философы, в особенности молодежь, «поколение непоротых». Нет спора, миф Sonderweg и сейчас, как мы видели, рвётся к гегемонии в идейной жизни страны. Достаточно ведь показать, опираясь на открытия В.О. Ключевского и советских историков-шестидесятников, что есть у России и другая, европейская политическая традиция, ничуть не менее древняя и легитимная, нежели холопская – националистическая. И даже, честно говоря, куда более отечественная, если можно так выразиться, по крайней мере, не заимствованная у немецких тевтонофилов. Ведь еще в начале XIX века именно эта европейская традиция господствовала в русской культурной элите.
Немыслимо ведь, согласитесь, представить себе главного идеолога декабризма Никиту Муравьева произносящим, подобно Бердяеву, жуткую расистскую формулу: «Бьёт час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества»38. Или Сергея Трубецкого, декламирующим, подобно Достоевскому, о «русском народе-богоносце». Или Пушкина, наконец, уверенным, подобно Сергию Булгакову, что «Россия призвана духовно вести за собою европейские народы». Немыслимо потому, что глубоко чуждо было декабристскому поколению «национальное самодовольство». Не найдете вы в нем ни малейшей претензии на Sonderweg или на статус мировой державы. Европеизм был для него, в отличие от сегодняшних «производителей смыслов», естественным, как дыхание.
Ни у кого из серьезных историков не повернется язык обвинить декабристов в недостатке патриотизма. В конце концов это они пошли на виселицу и в каторжные норы, чтобы Россия стала свободной. Они не держались националистического принципа «Что бы ни случилось, моя страна всегда права», того самого, который Соловьев впоследствии окрестил национальным эгоизмом. Заключался их патриотизм не в риторике о мессианском величии России, а в жесткой национальной самокритике. Он был неотделим от стремления что-то реально для своей страны сделать, избавиться, наконец, от вечной и
Бердяев Н.А. Цит. соч. С. ю.
унизительной второсортности ее повседневного быта, развернув её в сторону Европы и покончив таким образом как с самодержавной диктатурой, так и с крестьянским рабством.
«Профессиональными патриотами» декабристы, покрытые славой победителей Наполеона, прошедшие путь от Бородина до Парижа, не были, рубах на себе публично не рвали, в «патриотических истериях» замечены не были. Просто любили свою страну. И чувствовали, что любовь эта – дело интимное, на площадях о ней не кричат и истерик по поводу неё не устраивают. Они-то и продемонстрировали нам воочию, что такое патриотизм, свободный от националистического «самодовольства». Никто не сказал об этом «внутреннем противоречии между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше»[11], точнее Соловьева.
Другими словами, русский патриотизм, хоть и уязвим для националистического вырождения, чувство не только реальное, но высокое, достойное. А формула Соловьева подчеркивает, увы, лишь его уязвимость. Есть и масса другого, что осталось в ней необъяснённым. Например, почему именно в России так страшно открыт патриотизм для деградации? Что конкретно в строении её политической культуры способствует его вырождению? И что происходите патриотизмом в сопоставимых с нею великих державах, во Франции, допустим, или в Америке? Иначе говоря, как выглядит его формула на фоне мирового опыта? *
И нельзя же, наконец, пройти мимо того, что все альтернативы националистическому вырождению, предложенные Соловьевым, оказались на удивление неработающими. И философия всеединства, и тем более всемирная теократия или воссоединение христианских церквей. Всё оказалось наивно, нереалистично, бесплодно. И ничего в результате не изменила его формула в ходе истории – ни российской, ни мировой. Это, конечно, делает его судьбу еще более трагичной, но ясности в главных, волновавших его как политического мылителя вопросах, тоже ведь не прибавляет.
Вот эти вопросы. А существует ли вообще в России (и в сопоставимых с ней великих державах) жизнеспособная идейная альтернатива деградации патриотизма, перерождению его в национализм? Или обречена она нести в себе эту угрозу как вечное проклятие? Иными словами, если это болезнь, то излечима ли она? И если да, то как?
Не найдет читатель в книгах Соловьева ответов на эти вопросы. Боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не столько его так жестоко критикую, сколько себя. В конце концов умер Владимир Сергеевич столетие назад. И не мог, естественно, знать, что не только рухнет, как в 1856-м, после крымской капитуляции, с головокружительных высот сверхдержавности, но и развалится на куски «гниющая империя России», как назвал её в 1863 году Герцен. И что именно этот её обвал переживать будет страна не только как величайшую геополитическую катастрофу, но и как невыносимое унижение, чреватое новой и на этот раз, быть может, роковой для неё «патриотической истерией».
Как мог знать это Соловьев? Но я-то знал. И все-таки не пошел дальше учителя, не попытался ответить на вопросы, на которые он не ответил. Я ведь тоже, вплоть до этой трилогии, не зафиксировал точно ту роковую грань, за которой начинается вырождение патриотизма. Но главное, не предложил я патриотам России никакой работающей идейной альтернативы национализму взамен тех непрактичных, предложенных Соловьевым. Не сделал того, что, наверное, сделал бы Соловьев, знай он то, что теперь знаем мы. Того, чего не слышим мы от наших сегодняшних «производителей смыслов».
Соловьев был большим мыслителем, и я не знаю, по силам ли мне эта задача. Нет, конечно, не намерен я отрекаться от своих книг, написанных в ключе его формулы. И тем более от учителя. Просто попытаюсь здесь пойти дальше него – и себя прежнего.
Я хочу заранее уверить читателя, что предстоящее нам путешествие по двум столетиям истории патриотизма/национализма в России обещает быть необыкновенно увлекательным. Хотя бы потому, что полна она гигантских загадок – интеллектуальных, психологических, даже актуально-политических. На самом деле оттого, сумеем ли мы вовремя разгадать их, вполне может зависеть само существование России как великой державы в третьем христианском тысячелетии. Между тем нету нас сегодня не только разгадок, сами даже вопросы, на которые мы попытаемся здесь ответить, и поставлены-то никогда не были.
Кто и когда спросил себя, например, почему столько раз на протяжении двух столетий охватывала, как лесной пожар, российскую культурную элиту мощная «патриотическая истерия»? Почему принималась вдруг она страстно доказывать, что Россия не государство, а Цивилизация, не страна, а Континент, не народ, а Идея, которой предстоит спасти мир на краю пропасти, куда влечет его декадентский Запад. И что истина, вспомним Достоевского, открыта ей одной. Откуда эта средневековая страсть к «Русской идее»? Откуда лозунг 1999 года, словно бы заимствованный из 1914-го: «бомбят не Сербию, бомбят Россию» в момент, когда Запад отчаянно пытался остановить геноцид косоваров, устроенный «балканским мясником» Милошевичем, а Россия пальцем о палец для этого не ударила? Ведь говорим мы о своего рода коллективном помешательстве, охватывавшем вдруг время от времени всю страну.
Причем, накрывал ее этот страшный вал с головою вовсе не только в периоды упадка империи, но и в минуты величайших её триумфов, когда она еще гордо восседала на сверхдержавном Олимпе, уверенная, чтр поселилась там навсегда. Вспомним, как восклицал в одну из таких минут знаменитый историк Михаил Петрович Погодин: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если только захотим решить её?»40. Так откуда это безумие? Не странно ли, что никому до сих пор не приходило в голову увидеть его как болезнь?
А вот еще вопрос. Почему даже когда рухнули вокруг России обе последние континентальные империи, Оттоманская и Австро-Венгерская, умудрилась она тем не менее снова бросить вызов истории, продолжая своё одинокое путешествие в средневековом пространстве – по-прежнему уверенная, что «не может идти ни по одному из
путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»? Почему, короче говоря, затянулась в ней агония средневековья на два столетия, если уже в начале XIX века декабристы были совершенно уверены, что оно в России обречено? До такой степени уверены, что рискнули собственной вполне благополучной жизнью, попытавшись это доказать?

И это ведь лишь малая доля тех монументальных и жестоких загадок, которые предстоит нам с читателем разгадывать на страницах этой книги. Здесь упомянуть я могу лишь некоторые из них. Ну вот вам еще одна: загадка Солженицына. Он только что вырвался в 1974 году из коммунистической клетки, и Америка великодушно приняла его, приветствуя как героя. Чем ответил он на этот приём? Беспощадным обличением декадентства западной интеллигенции, не способной в силу своего, так сказать, западничества понять, как «каждую минуту, что мы живем, не менее одной страны (иногда сразу две-три) угрызаются зубами тоталитаризма. Этот процесс не прекращается никогда, уже сорок лет... Всякую минуту, что мы живем, где-то на земле одна-две-три страны внове перемалываются зубами тоталитаризма... Коммунисты везде уже на подходе – и в Западной Европе и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро всё увидят не по телевизору и тогда поймут на себе – но уже в проглоченном состоянии»[12].
Я как-то подсчитал, что если принять грубо число минут в сорока годах за 20 миллионов, а число стран в тогдашнем мире за 150, то окажется, если Солженицын прав, что каждая из них была уже «угрызена» и даже «внове перемолота зубами» коммунистов, по крайней мере, 133 тысячи 333 раза. Удивительно здесь, однако, не эта смехотворная в устах профессионального математика арифметическая абракадабра. Удивительна бесшабашность его обвинений. Откуда в самом деле эта высокомерная уверенность, что истина одна и она у него в кармане? Откуда этот пророческий зуд – в современном мире, о сложностях которого он, выходец из средневековой резервации, не имел ни малейшего представления?
Ну чего, собственно, хотел Солженицын от Запада? Превращения в беспощадную военную машину, подобную своему тоталитарному антагонисту, которая «угрызала» бы и перемалывала мир антикоммунистическими «зубами»? Но ведь для этого понадобилось бы пожертвовать той самой свободой, ради которой и воевал Запад с тоталитаризмом.
Так стоит ли недоумевать, почему во мгновение ока растранжирил Солженицын весь громадный героический капитал, с которым прибыл в Америку? Что местные интеллектуалы тотчас же и перестали принимать его всерьез? А ведь умный же вроде бы человек, планировщик по натуре, скрупулезно рассчитывающий наперед, судя по его автобиографической книге, каждый шаг, слово и жест. И так оскандалился. Почему?
Но кроме всех этих увлекательных загадок, которые имеют все-таки отношение к прошлому, перед нами ведь и еще одна, главная загадка, касающаяся будущего. Нашего будущего. Четырежды на протяжении двух последних столетий представляла России история возможность «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева42. В первый раз в 1825 году, когда силой попытались это сделать декабристы. Во второй – между 1855 и 1863 годами, в эпоху Великой реформы, когда ничто, казалось, не мешало сделать это по-доброму, в третий – между 1906 и 1914 годами, когда Витте и Столыпин положили как будто бы начало новой Великой реформе, так жестоко и бессмысленно прерванной мировой войной, до которой России и дела-то никакого не было. И, в четвертый, наконец, в 1991-м, когда рухнули её империя и сверхдержавность. Три шанса из четырёх, по разным, как мы еще увидим, причинам были безнадежно, бездарно загублены. Судя потому, что и сегодня «время славянофильствует», пятого может и не быть.
Столетие назад, соглашаясь после революции пятого года возглавить правительство, Петр Столыпин потребовал: «Дайте мне двадцать
Приводя здесь слова Чаадаева, я, естественно, далек от мысли, что человечество ограничивается Европой. Просто отношения с нею имели для России на протяжении столетий особое значение, о чем, собственно, и говорит Чаадаев.
лет мира и я реформирую Россию». Но ведь не дала их реформатору русская культурная элита. Еще прежде того, наблюдая бушевавшее вокруг него «национальное самообожание», предвидел Соловьев, что не даст. Так и случилось. Отдали страну бесам.
Столетие спустя, когда„как говорит в книге «Агония Русской идеи» американский историк Тим МакДаниел, «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»43, пришло для нас время вспомнить ужас Соловьева, продиктовавший ему его прозрение. Ибо если в великом споре между декабристским патриотизмом и евразийским особнячеством опять победит особнячество, Россия снова будет отдана бесам – на этот раз национал-патриотическим.
Я ведь не случайно начал эту вводную главу со знакомства с монументальной и трагической фигурой Владимира Соловьева. В момент, когда страна снова на роковом распутье, пробил, я думаю, час для культурной элиты России взглянуть на судьбы отечества глазами великих предшественников, глазами декабристов, Чаадаева и продолжавшего их патриотическую традицию Соловьева.
Ибо именно этого масштаба, этого контекста, этой исторической ретроспективы прошлых эпохальных поражений и недостает нам сегодня, чтобы избежать еще одного, быть может, последнего. Без них и спорим мы не о том, и воюем не за то. И не ведаем, что всё это Россия уже проходила. Представления не имеем о том, как губили ее националисты, прикинувшиеся патриотами И как погубили.
Именно поэтому попытаюсь я здесь показать, как случилось, что мировая историография пошла по ложному следу, проложенному для неё Достоевским, напрочь игнорируя гениальное прозрение Соловьева. Несмотря даже на то, что только это прозрение (вместе с гипотезой Грамши) может помочь нам расчистить гигантские завалы, накопившиеся за целое столетие на пути к пониманию Катастрофы, высвечивая для нас действительных её виновников. Завершись история русского национализма в 1917-м, оставалось бы мне здесь лишь
McDaniel Tim. 7he Agony of the Russian Idea. Princeton Univ. Press, 1996. P. 52.
облечь соловьевскую формулу живой исторической плотью, лишь показать, почему оправдалось его страшное предчувствие.
К сожалению, однако, последствия академической путаницы оказались отнюдь не только академическими. Свалив всю вину за Катастрофу на «красных» бесов, дала эта путаница возможность уйти от ответственности демонам национализма. Уже в 1921 году группа молодых интеллектуалов-эмигрантов, назвавших себя евразийцами, начала работу по его реабилитации. Евразийцы были ревизионистами славянофильства, наследниками, как увидим мы в этой книге, скорее, идеологов реванша Данилевского и Леонтьева, нежели национал-либералов Хомякова и Аксакова. И уже поэтому вызвали на себя огонь как со стороны правоверных националистов, подобных популярному сейчас Ивану Ильину, так и со стороны «национально ориентированных» (теперьуже в эмиграции) интеллигентов, подобных Петру Струве и Николаю Бердяеву. В результате великий спор о причинах Катастрофы, о том, кто виноват в величайшем злодеянии века, в том, что три поколения россиян оказались обречены на жизнь в имперской резервации, был подменён спором между разновидностями его виновников, сваливших всю вину за него на «красных» бесов. Вот же почему так и остались действительные причины Катастрофы неразгаданными.








