412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. Том 3 » Текст книги (страница 21)
Россия и Европа. Том 3
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:30

Текст книги "Россия и Европа. Том 3"


Автор книги: Александр Янов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)

И тем не менее даже этот на первый взгляд недоступный для критики извне способ политического мышления тоже имеет свою ахиллесову пяту, свой незащищенный нервный узел. Даже два таких узла.

Первый состоит в произвольности метафизического начала, или постулата, который тот или иной «национально ориентированный» автор заложил в ее фундамент. Допустим, для Зюганова это «народный менталитет». Для Достоевского, однако, таким абсолютным началом выступало православие русского народа (в котором, собственно, и состоял, по его мнению, «наш русский социализм»). А для Бакунина постулатом было присущее русскому народу «историческое чувство свободы». Леонтьев же, как мы помним, исходил, совсем даже наоборот, из того, что русская нация специально не создана для свободы.

Поэтому столь родственным по способу политического мышления людям тоже, по сути, бесполезно друг с другом спорить. Ведь пренебрежение общепринятой логикой имеет и свои неудобства: у спорящих, в частности, просто нет общей почвы для спора (поскольку один произвольный постулат вполне и безоговорочно исключает другие). Вторая – и, пожалуй, роковая – слабость этого способа политического мышления в том, что, создавая на основании своего иррационального постулата вполне вроде бы практичную идейно-политическую конструкцию, каждый из спорщиков претендует на последнюю истину и, стало быть, на роль пророка. И потому просто обязан отвергать истину конкурирующего пророка.

Великолепной иллюстрацией этого могут служить отношения Леонтьева и Достоевского. Вот как описывает их Юрий Павлович Иваск, замечательный эмигрантский поэт и философ, автор единственной, пожалуй, серьёзной биографии Леонтьева. «Если Достоевский для Леонтьева еретик-утопист, «розовый христианин»,– пишет Иваск, – то Леонтьев для Достоевского еретичен своим пессимизмом, за которым будто бы прячется грубое эпикурейство и даже зависть... В конце своей филиппики против Достоевского Леонтьев противопоставляет его будто бы «ложное» христианство – истинному, церковному христианству Победоносцева (добавим, что Леонтьев не переносил Победоносцева, которого в письмах называл «старой девушкой», но в полемической статье попытался им «убить» ненавистного ему подпольного пророка Достоевского). Вообще же взаимопонимания между ними не было, да и не могло быть: каждый рвался к своей правде и каждого своя правда ослепляла»[91].

Как же в таком случае нам с ними спорить, если они и друг с другом спорить не могли? К счастью, там, где пасует логика, помогает история. Ведь за истекшее столетие «национально ориентированных» пророков было более чем достаточно. В 1860-х прогнозировали они одно, в следующем десятилетии другое, а еще десятилетием позже третье. То обстоятельство, что способ политического мышления был у H|ix один и тот же (Россия во всех случаях оставалась «внеевропейски или противоевропейски», говоря словами Соловьева, самобытной) – менялись лишь постулаты и прогнозы, – именно это обстоятельство и дает нам счастливую возможность проверить, оправдала ли история их пророчества, сработали ли их прогнозы. Короче, если мы внимательно присмотримся к нескольким таким прогнозам позапрошлого века, мы тотчас увидим, работает ли сам этот способ политического мышления, способствует ли он выработке реалистических прогнозов или мешает им. Проще говоря, оправдались их пророчества или нет.

По-английски есть для этого специальный термин – «case studies». Означает он детальное исследование отдельных случаев (cases), из совокупности которых и возникает общая картина. Так почему бы нам не проверить реалистичность прогнозов сегодняшних пророков при помощи нескольких таких case studies пророков прошлого? Конечно, для большей выразительности желательно, чтобы героями их были яркие, талантливые и всем известные персонажи. Особенно такие, которым поклоняется как своим предшественникам, допустим, Зюганов. Он, например, поминает с одобрением «мятежного Михаила Бакунина» (даже не подозревая, что Бакунин был чем-то вроде ненавистной ему Валерии Новодворской своего поколения), а Леонтьеву и вовсе слагает оды (скорее, впрочем, напоминающие чеховское «Письмо к ученому соседу»). Ну посмотрите: «Ревностно отстаивал Леонтьев самобытность русского пути познания мира и его одновременную преемственность по отношению к религиозно-нравственным идеалам первохристианства»11. Совершенная ведь, право, абракадабра!

Еще лучше было бы, если б представляли наши герои весь спектр «национально ориентированного» мифотворчества – слева направо. По всем этим причинам и выбрал я для детального исследования .трех выдающихся идеологов: левого радикала Бакунина, экзальтированного славянофила (центриста по националистическим меркам) Достоевского и замечательнейшего из правых радикалов Константина Леонтьева, «самый острый ум, рожденный русской культурой XIX века», по выражению Петра Струве12. Напомню, что политические прогнозы Федора Тютчева и основоположника моло– догвардейства Николая Данилевского мы рассмотрели уже довольно подробно во второй книге трилогии13.

Зюганов ГА. Цит. соч. С. 23.

Цит. по: Леонтьев К. Pro et contra. Кн. 2. Спб., 1995. С. 81.

О философии и политике Тютчева никаких новых исследований, кроме, конечно, упо-

Конечно, case studies требуют серьезного, тщательного и беспристрастного исследования. Нетерпеливому читателю оно может показаться, пожалуй, чересчур академичным. И все же я не советую ему поспешно захлопывать эту книгу. Хотя бы потому, что речь здесь не столько о старых пророках, сколько о прогнозировании его собственного будущего.

I Глава седьмая

Ста В р О Г И Н I три "рор[92]^™ и Мефистофель

Одной из самых модных тем в раннесоветском литературоведении 1920-х были попытки отыскать прототип главного героя «Бесов» Николая Ставрогина. Именно этой теме посвятил, в частности, свою статью «Бакунин и Достоевский» Леонид Гроссман. Она вызвала бурную дискуссию, в которой приняли участие крупнейшие литературоведы того времени. Гроссман утверждал, что «единственный раз на протяжении целого полустолетия маска с лица Бакунина была приподнята и сущность труднейшей психологической проблемы разрешена до конца в одной замечательной художественной интуиции... Ставрогин – это яркий рефлектор перед лицом Бакунина»14. Копья ломались целых два года. Вопрос остался открытым.

мянутой во второй книге трилогии работы В.В. Кожинова, обнаружить мне не удалось. Зато о Данилевском, помимо подробно расмотренной там же монографии Б.П. Балуева, была еще защищена докторская диссертация К.В. Султанова (Социальная философия Н.Я. Данилевского и проблема культурно-исторических типов в современной общественной мысли. Спб., 1995). Нельзя также не упомянуть многочисленные публикации правнучки Данилевского В.Я. Данильченко, особенно её эссе «Востребован временем» (Наше наследие. Вып.1. Ливны, 1999). В момент, когда подавляющее большинство славянских государств наперегонки стремятся в Европейский союз и в НАТО, не желая и слышать о Русско-славянской федерации, напророченной её прадедом, выражение «востребован временем» выглядит, согласитесь, несколько комично (как, впрочем, и аналогичные утверждения Б.П. Балуева и всей котерии современных последователей Данилевского).

Я вспомнил об этом лишь затем, чтобы показать, что с разделяемой всеми тогдашними оппонентами точки зрения, согласно которой Бакунин и Достоевский представлялись полярными противоположностями, проблема, собственно, не имеет решения. Другое дело, если мы посмотрим на них как на своего рода коллег-мифотворцев, которые при всех их различиях были едины в главном, в том, во что оба одинаково верили и что одинаково ненавидели. В этом случае нам тотчас становится очевидным: никак не мог быть Ставрогин сатирой на Бакунина. Просто потому, что был его антиподом.

Что призван олицетворять в «Бесах» Ставрогин? Европеизированный интеллект, до такой степени очищенный от славянофильского «цельного знания», от чувства и веры, что органически неспособен уверовать во что бы то ни было – будь то шигалевский рай, женская любовь, атеистический «муравейник», материнская привязанность или православный бог. Ставрогин не бес, Ставрогин – искуситель бесов, Мефистофель бесовства, Пигмалион навыворот, презирающий свою Галатею. Он оскоплен своим гипертрофированным интеллектом, он не холоден, не горяч – он тепл. И потому не может прилепиться душой ни к чему, и потому – рене– МА– Бакунин | гат по природе. Он изменил православию, в которое вовлек неверующего Шатова, и атеизму, которым соблазнил верующего Кириллова, чем погубил обоих. Изменил Лизе с Дашей и Даше с Лизой, России с Европой и Европе с Россией. Изменил всему, чему можно на этом свете изменить, запутал всех, запутался сам – и погиб в петле, как Иуда.

Ставрогин (читай: интеллект без веры) ренегат не какого-либо движения, он – ренегат всех движений, ренегат в принципе. И все оттого, что «гордость» убила в нем «смирение», интеллект убил веру,рациональность убила «цельное знание». В этом противоположении движется, как мы видели, славянофильская мысль вообще и мысль Достоевского в частности. «Бесы» – самый головной, самый идеологический из его романов, и потому славянофильская дихотомия (вера против разума) совершенно в нем обнажена.

| Ф.М. Достоевский

Нетривиально здесь другое. То, что именно эта дихотомия вдохновляла и Бакунина. Ибо он так же, как Достоевский, ненавидел гипертрофированный интеллект. И так же веровал. Причем веровал фанатически. Не только в свою идею всеобщего разрушения как в залог сотворения нового и прекрасного мира, но и в связанную с ней идею славянского мессианизма, несущего человечеству все, «что

есть инстинктивного и творческого в мире», и в первую очередь «историческое чувство свободы». Так же, как Достоевский, противополагал он интеллекту недоступную ему, непосредственную «народную правду, свободную от закоренелых и на Западе в закон обратившихся предрассудков». Бакунин никогда не изменял своей вере и своей ненависти. Уж чем-чем, а ренегатом он не был. И Достоевский знал это. Вот почему бес Петр Верховенский у него «мошенник, а не социалист».

Но если это так, то очевидно же,

что либо Достоевский не имел намерения изобразить Бакунина либо изобразил карикатурно. В обоих случаях предположение Гроссмана, что «сущность труднейшей психологической проблемы разрешена до конца», не подтверждается. Но разве в этом суть? На самом деле Ставрогин оказывается ключом не к частной психологической проблеме, но к философскому обобщению большой объяснительной силы, несопоставимо более важному, нежели гипотеза о его прототипе. Потому что именно в нем попытался Достоевский воплотить пронизывающую всю его публицистику генеральную славянофильскую

12 Яновидею о принципиальной неспособности разума разгадать законы мира и общества, открытые лишь интуиции верующего. О том, что европейский интеллект без веры – Мефистофель истории, провоцирующий человечество на неисполнимые, безумные акции и тем самым неотвратимо влекущий его в тупик безнадежности, преступления и бесовства.

Вот почему социальная функция и само даже существование носительницы этого интеллекта – «публики» в славянофильской номенклатуре, «антинародной» интеллигенции на современном жаргоне – оказывается сомнительным, если не вредоносным. В самом деле, если не для разгадывания законов мира и общества и не для просвещения народного существует интеллигенция, то для чего она? Если законы эти открыты лишь неиспорченной ложным просвещением интуиции, лишь «живому чувству» человека с улицы, если, как убежден был Достоевский, «народ наш просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и его учение», и «христианство народа нашего есть и должно остаться навсегда самою главной и неизменной основой его просвещения», то зачем тогда интеллект и научный поиск?

Что, собственно, открывать науке, если вся информация, необходимая для праведной жизни, заранее запрограммирована в заповедных глубинах народного духа, и задача, стало быть, лишь в том, чтобы извлечь ее из этих изначальных метафизических глубин?

Ясно, что из всех наук действительно необходима разве что теология, да и то ортодоксальная, толкующая жития святых, т. е. те самые Четьи-Минеи, в которых и заключена, по Достоевскому, «народная правда». Вот откуда возникает у него интеллигенция как «чужой народик... очень маленький, очень ничтожненький». Согласитесь, что там, где в качестве кодекса и конституции идеального общественного устройства предлагаются Четьи-Минеи, интеллекту делать и впрямь нечего. Он способен лишь навредить. И потому должен быть сброшен с пьедестала, принижен, разрушен вместе с порожденным им ложным просвещением и всей подпирающей его

институциональной структурой – с ее университетами и академиями.

Но ведь это и означает на самом деле знаменитое бакунинское «Разрушение есть созидание». Перед нами вовсе не парадокс, перед нами вера. Средневековая вера, спору нет, но общая у Бакунина с Достоевским.

Вера вто, что, содрав, разрушив верхний, порочный, неистинный и «ничтожненький» слой социальной структуры, мы найдем под ним вечный и неизменный пласт «народной правды», метафизический источник добра и красоты, истинное просвещение, освобожденное от сатанинских «хитростей разума».

Первая неожиданность состоит здесь, как видим, в том, что разоблачитель русских бесов и сам верховный бес мыслят, оказывается, совершенно одинаково. Еще большая неожиданность, однако, что самый яркий интеллектуальный оппонент обоих Константин Леонтьев был в этом смысле, как мы увидим, совершенно с ними согласен. Его византизм, который «как сложная нервная система пронизывает весь великорусский общественный организм», и был тем самым неизменным подземным пластом добра и красоты, околдовавшим Достоевского и Бакунина.

Но самая большая неожиданность все-таки в том, что эти трое – революционер-анархист, национал-либерал и радикал– консерватор – несовместные во всем остальном, как гений и злодейство, одинаково оказались апологетами самодержавия.

В конце концов то, что Бакунин, Достоевский и Леонтьев друг на друга не похожи, – тривиально, общеизвестно, здесь никакой проблемы нет. Проблема в том, что у них общего. И в том, помогло ли им это общее адекватно разобраться в современной им политической реальности и предложить правильные прогнозы.

1I Глава седьмая

ПрОрОЧеСТВО | Три пророчества

Бакунина (1860-е)

«Русский народ, – утверждает Бакунин, – движется не по отвлеченным принципам. Он не читает ни

иностранных, ни русских книг, он чужд западным идеалам и все попытки доктринализма консервативного, либерального, даже революционного подчинить его своему направлению будут напрасны... У него выработались свои идеалы, и составляет он в настоящее время могучий, своеобразный, крепко в себе заключенный и сплоченный мир, дышащий весенней свежестью... Свободный от закоренелых и на Западе в закон обратившихся предрассудков религиозных, политических, юридических, социальных, он создаст и цивилизацию иную: и новую веру, и новое право, и новую жизнь»[93]. Что создаст он на самом деле СССР, Бакунину, конечно, и в голову не приходило).

Так или иначе, корневой, органический фундамент, в котором запрограммирована вся освободительная информация, обнаруживается у Бакунина сразу. И нисколько не смущает его, так же как и Достоевского, «непросвещенность» этого фундамента. Напротив, видит он в ней преимущество, а вовсе не недостаток: «Народ наш, пожалуй, груб, безграмотен... но зато в нем есть жизнь, есть сила, есть будущность – он есть... А нас, собственно, нет; наша жизнь пуста и бесцельна...» Не правда ли, очень естественно продолжается эта тирада Бакунина уже цитированными словами Достоевского насчет «чужого народика»?

Народную веру в царя Бакунин тоже принимает как данность. Проверить этот стереотип ему тоже в голову не приходит. Да, русский народ верит в самодержавие и «здесь не место углубляться в причину этого факта многозначительного, потому что рады мы этому или нет, он обуславливает непременно и наше положение и нашу деятельность».

Средневековье, таким образом, задано уже в катехизисе будущего идеального государственного устройства. В Четьи-Минеях. Реальный политик не оспаривает данность. И устрашающее язычество этой предполагаемой веры его тоже не пугает: «царь – идеал русского народа, род русского Христа, отец и кормилец своего народа»[94].

Где же здесь слой социальной структуры, предназначенный «к сдиранию» для освобождения подземных вулканических сил «народного духа»? Он, разумеется, тут как тут: «Теперь народ за царя и против дворянства, и против чиновничества, и против всего, что носит немецкое платье. Для него все враги в этом лагере официальной России, все – кроме царя»17.

«Немецкое платье» упомянуто здесь не для риторики. С ним подходим мы к еще одной любопытной черте исследуемого способа политического мышления. Подлежащий разрушению слой объявляется не только чуждым «русскому духу», но и обязательно инородным, т.е. навязанным народу извне, порождением чужого, западного «духа». И свержение его с русского пьедестала – непременное условие строительства новой свободной жизни. В данном случае в качестве этого лжекумира фигурирует «дух» немецкий, воплотившийся в «германской правительственной системе».

Французский анархист Лагардель, написавший предисловие к книге Бакунина, так объясняет эту черту его утопии: «Перед лицом германской расы, живого выражения догмата и авторитета, славянство представляет все, что есть инстинктивного и творческого в мире. Если Россия стонет под политическим гнетом, то это потому, что она испытывает влияние Германии и ее правительственной системы. Стоит только освободить ее от этих германских цепей, и она распространит в цивилизованном мире то чувство свободы, которое есть ее исторический штемпель»18.

Вот как всё, оказывается, просто. Освободим Россию от германских цепей – и мир свободен. Вопроса о том, как сопрягается вожделенная свобода, этот «исторический штемпель» России, с трехсотлетним закрепощением соотечественников и вообще с тем, что Герцен называл «долгим рабством», ни автор предисловия, ни сам Бакунин не касаются вовсе. Для них судьба «цивилизованного мира» сводится, по сути, лишь к тому, с кем пойдет самодержец – со своим народом или с немцами. Так Бакунин, собственно, и пишет: «весь вопрос состоит в том, хочет ли он быть русским земским царем Романовым или голштейн готорпским императором петербургским. Хочет он служить России, славянам или немцам?»19

Там же. С. 27.

Там же. С. 5.

Вот вам и миф: русское самодержавие, разумеется, «земское», оказывается вдруг необходимым условием европейской свободы. Декабристам, для которых дело как раз и заключалось в принципиальной несовместимости самодержавия со свободой, такая постановка вопроса показалась бы дикой. Славянофилы, напротив, нашли бы ее естественной. Вот почему, если мы хотим представить себе масштаб влияния славянофильства на русскую мысль, случай Бакунина, неистового революционера и к тому же западника, представляется идеальным. Тем более что сам он никогда, собственно, и не скрывал своего восхищения славянофилами и в особенности Аксаковым. Много лет спустя Бакунин писал Герцену: «Константин Сергеевич вместе со своими друзьями был уже тогда (в 1830 годах) врагом петербургского государства и вообще государственности, и в этом отношении он даже опередил нас». Как видим, анархист– западник Бакунин неожиданно оказывается олицетворением «национально ориентированной» интеллигенции.Только в отличие от ортодоксальных славянофилов, он не мог не поставить рокового вопроса: «Но что если вместо царя-освободителя, царя земского народные посланцы встретят в нем петербургского императора в прусском мундире, тесносердечного немца, окруженного синклитом таких же немцев?» Вот прогноз Бакунина на этот случай: «Ну, тогда не сдобровать и царизму, по крайней мере, императорскому, петербургскому, немецкому, голштейн-готорпскому»[95]. Заметьте это «по крайней мере». Бакунин бунтует не против царизма, но против немцев и тут – простор для его консервативной утопии. Ибо «если бы в этот роковой момент... царь земский предстал перед всенародным собором, царь добрый, царь приветливый, готовый устроить народ по воле его, чего бы он не мог сделать с таким народом? И мир и вера восстановились бы как чудом»21.Таким образом генеральное преимущество России перед «окоченелой европейской жизнью» складывалось, как видим, в представлении «национально ориентированного» интеллигента из трех составных. Во-первых, оно в ее «черном народе, русском, добром и угнетаемом мужике», у которого «выработался ум крепкий и здоровый, зародыш будущей организации». Во-вторых, в самодержавии, т. е. в способности царя содрать верхний «немецкий» институциональный слой «без потрясений, без жертв, даже без усиленной борьбы и шума». В-третьих, сделать все это можно, только отстранив развращенную европейским доктринализмом «образованную часть общества», интеллигенцию.

Вот почему, когда встанет вопрос «за кем идти?», «за Романовым, за Пугачевым или, если новый Пестель найдется, за ним, скажем правду, мы охотнее всего пошли бы за Романовым, если б Романов мог и хотел превратиться из петербургского императора в царя земского».[96] Другими словами, самодержавие предпочтительнее даже революции, которой Бакунин посвятил жизнь. При любых условиях, однако, не пойдет «национально ориентированный» интеллигент 1860-х за последователями Пестеля с их «абстракциями» и «доктринами». Уж им-то русский народ никогда «не сможет поручить этого дела, потому что никто в образованном русском мире не жил еще его жизнью». Тем более, что «западные абстракции, консервативные ли, либерально-буржуазные или даже демократические, к нашему русскому движению неприменимы»[97].Мы видим здесь просто графически, как из полудекабриста тридцатых годов превратился «национально ориентированный» интеллигент шестидесятых в антидекабриста. Видим, как культ «простого народа» сделал его антиинтеллектуалом и как ухитрился он окончательно мистифицировать проблему свободы. Еще более неожиданно то, как естественно перешел он к панславизму. Ибо для Бакунина, как и для Аксакова (Славянский благотворительный комитет, если помнит читатель, основан был именно в i860 году), свобода России оказалась каким-то образом привязана к моменту, когда «создастся вольное восточное государство» и «столицей его будет Константинополь»24.

I Глава седьмая I

ПрОрОЧеСТВО | тРипророчества |

Достоевского (1870-е)

Достоевский глубже и основательней Бакунина. Его аргументация серьезней и, если можно так выразиться, глобальней, а рекомендации и прогнозы более конкретны. Пристрастие к самодержавию обосновывается тысячелетием борьбы православия против католицизма, истинного христианства против Великого Инквизитора, мечты о духовном всечеловеческом «братстве во Христе» против претензии на «механическое, без Бога, устройство жизни». Загадочным образом русское самодержавие оказывается у Достоевского воплощением всечеловеческого братства. Так или иначе современный конфликт перерастает под его пером в конфликт вселенский. Естественно, что реальную его историю начинаетон с времен античных.

«Древний Рим первый родил идею всемирного единения людей и первый думал практически ее выполнить в форме всемирной монархии. Но эта формула пала перед христианством – формула, а не сама идея... Пала лишь идея всемирной римской монархии и заменилась идеалом всемирного же единения во Христе. Этот новый идеал раздвоился на восточный, то есть идеал совершенно духовного единения людей, и на западно-европейский, римско-като– лический, папский, совершенно обратный восточному»[98].

Так формулируются два полюса исторической драмы и устанавливается ее отрицательный герой, Антихрист-«католичество, продавшее давно уже Христа за земное владение». Заметьте, что Достоевский не упоминает иосифлянство, проделавшее в России XVI века точно ту же операцию, что и католичество на Западе и лишившееся «земного владения» лишь благодаря петровскому повороту к Европе. Но, продолжает как ни в чем не бывало свою диатрибу Достоевский, католичество, «бывшее, таким образом [каким образом?] главнейшей причиной материализма и атеизма

Европы; это католичество, естественно, породило в Европе и социализм»26.

Итак, пусть исторически и логически некорректно, устанавливается, что Антихрист двулик, как Янус, и обе грозные его ипостаси – папство и социализм – едины в том, что «имеют задачей разрешение судеб человечества уже не по Христу, а вне Бога и вне Христа», и потому угрожают самому существованию человечества. Угрожают, конечно, уже давно, но именно сейчас, по истечении 1877 года от рождества Христова (когда, как помнит читатель, русские войска шли на Константинополь), «она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник ... подкопан. Наступит нечто такое, чего никто и не мыслит. Все эти парламентаризмы, все исповедуемые сейчас гражданские теории, все накопленное богатство, банки, жиды, все это рухнет в один миг и бесследно... Все это близко и при дверях ...предчувствую, что подведен итог»27.

Вот оно, пророчество Достоевского. Наступает для Европы час Апокалипсиса. Время задуматься, как спасать мир. И кто спасет его. Социалисты? Но эти «жаждут муравейника, а пока зальют мир кровью»28. На радость, разумеется, папству, которому они на самом деле служат, хотя об этом и не подозревают. Ибо «католичеству даже выгодны будут резня, кровь, грабеж и хотя бы даже антропофагия. Тут-то оно и может надеяться поймать на крючок в мутной воде свою рыбку... и очутиться вновь, но уже всецело и наяву, нераздельно ни с кем и единолично земным владыкою и авторитетом мира сего, и тем окончательноуже достигнет цели своей»29.

И не было бы миру спасения, когда б не выросли на горизонте величественные контуры нового мессии – носителя «восточного идеала», где «в силу духовного соединения всех во Христе... правильное государственное и социальное единение»30. Для читателя, знако-

Там же. с. 489.

Там же. С. 631.

Там же. С. 319.

39 Там же. С. 498.

мого со второй книгой трилогии, сходство с аналогичным пророчеством Тютчева должно быть неотразимо.

Разумеется, как и уТютчева, роль спасителя Европы отводится России. И самодержавию. А также православию. Одним словом тому, что «народ русский в огромном большинстве своем православный и живет идеей православия во всей полноте». Вот почему, «когда все рухнет, волны разобьются лишь о наш берег»31.

Так выглядят противоборствующие силы в драматической консервативной утопии Достоевского, такова их расстановка и соотношение, таков его прогноз – накануне Сан-Стефанского договора и, не забудем, Берлинского конгресса. Читатель знает уже, каким стыдом и разочарованием все это обернулось. Но Достоевский еще не знает. И он продолжает формулировать свою программу спасения «европейского человечества» от кровожадного католицизма и его бессознательного орудия – социалистов.

Что для этого нужно? В первую очередь, самой России очиститься накануне Апокалипсиса Европы, разобраться «без европейской опеки с нашими общественными идеалами, непременно исходящими от Христа и личного самосовершенствования»32. Познакомившись с «программой Аксаковых» – и Бакунина – мы уже вполне представляем себе, что именно имеет в виду Достоевский. Освобождение подземных вулканических сил православного народа, для чего, естественно, должен быть «содран» и разрушен верхний европеизированный слой общества, тот самый неисправимый «чужой народик». А западному социализму – порождению и прислужнику папства – должен быть противопоставлен «наш русский социализм». В том-то ведь и заключается роковая ошибка либералов, что «они не признают в русском народе церкви. Я не про здания церковные сейчас говорю и не про причты, я про наш русский социализм теперь говорю... цель и исход которого всенародная и вселенская церковь, осуществленная на земле, поколику земля может вместить ее»33.

Там же. С. 665.

Там же. С. 633.

Подробности русского социализма изложены в откровениях старца Зосимы в «Братьях Карамазовых» и сверх того в возобновленном в последний год жизни Достоевского «Дневнике писателя»: «Не в коммунизме, не в механических формах заключается социализм народа русского, он верит, что спасется в конце концов всесветным единением во имя Христово. Вот наш русский социализм»[99].Разумеется, внутриполитическая программа Достоевского отличается от бакунинской. Для освобождения фундаментальных сил «русского духа» требует она, например, разрушить слой культурный – а не институциональный, европейский, а не германский. И вообще Бакунина едва ли устроила бы формулировка социализма как «всесветного единения во имя Христово». При всем том различия эти касаются, скорее, деталей и формулировок, нежели существа дела. Проистекают они лишь из того, что в основание утопии положено иное метафизическое начало: не «народная организация», а «народная вера». Действительно важные различия возникают, когда речь заходит о программе внешнеполитической.Если для Бакунина виновником всех бед России был «немецкий дух» и соответственно Германия, то в утопии Достоевского на роль вселенского дьявола претендует в качестве «обнаженного меча папства» и «родины социализма» Франция. Именно ей пророчит он самое мрачное будущее: «Франция отжила свой век... разделилась внутренне и окончательно сама на себя навеки... в ней никогда уже не будет твердого и единящего всех авторитетного правления, здорового национального и единящего центра... Францию ждет судьба Польши, и политически жить она не будет»35. Вот вам еще один прогноз, естественно следующий из центрального мифа утопии. Согласитесь, что сегодня он выглядит особенно впечатляюще.

Что же до Германии, руководимой Бисмарком, «единственным политиком в Европе, проникающим гениальным взглядом в самую суть фактов» и узревшим в результате «самого страшного врага Германии в католицизме и порожденном католицизмом чудовище – социализме»36, то все симпатии Достоевского на ее стороне. Конечно, она в непомерных своих притязаниях ошибается, конечно, «не она остановит чудовище: остановит и победит его воссоединенный Восток и новое слово, которое скажет он человечеству»37. Но имея в виду общего врага, с ней нужно и можно договориться по-доброму.

Тем более «что Германии делить с нами? Объект ее – все западное человечество. Она себе предназначила западный мир Европы, провести в него свои начала вместо римских и романских начал и впредь стать предводительницею его, а России она оставляет Восток. Два великие народа, таким образом, предназначены изменить лик мира сего»38. Вот вам и биполярность. Временная, конечно. Ибо вспомним и другое, уже известное читателю пророчество Достоевского, согласно которому «Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве и даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою... Но истина одна, стало быть, только единый из народов может иметь Бога истинного... Единый народ-богоносенец – русский народ»39.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю