Текст книги "Россия и Европа. Том 3"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)
И это обстоятельство ставит нас перед выбором: либо ничего из только что перечисленного не существовало, либо доморощенная теория «Русской власти» (или «Русской системы») А.И. Фурсова и Ю.С. Пивоварова, отождествившая самодержавие с деспотизмом, теория, на которую так доверчиво положились либеральные культурологи, обманула их с самого начала. И размышляют они о русской истории, исходя из ложной предпосылки.
t w Глава одиннадцатая
Дворцовый переворот? I noa^c™»
Правда, можно еще объяснить Европейское столетие 1480– 1560 годов, как делает Пелипенко, неким «раннесредневековым синкрезисом». Но уж слишком очевидной натяжкой было бы отнести XVI век, эпоху Возрождения, к раннему средневековью. Не меньшей, впрочем, натяжкой, чем объяснение декабризма «традицией гвардейских дворцовых переворотов». Слышали ли вы когда-нибудь о дворцовом перевороте, а в России XVIII века их и впрямь было много и все они были гвардейскими, участники которого разработали бы
три проекта вполне европейской конституции (впрочем, в 1730 году таких проектов, как помнит читатель, было тринадцать)?
Да вспомним хотя бы открытое письмо Герцена Александру II от 1 октября 1857 года. «Много ли сил надо было иметь Елизавете I при воцарении, Екатерине N для того, чтобы свергнуть Петра III?» – спрашивал Герцен. И отвечал: «заговорщикам 14 декабря хотелось больше, чем замены одного лица другим, серальный переворот был для них противен... они хотели ограничения самодержавия письменным уложением, хранимым выборными людьми, они хотели разделения властей, признания личных прав, словом, представительное правительство в западном смысле... Оттого, что император Александр, понимая многое – ничего не умел сделать, неужели можно назвать преступлением, что другие понимали тоже, но, совсем обратно ему, считали себя способными сделать? Люди эти были прямым ответом на тоску, мучившую новое поколение: «Мы освободили мир, а сами остались рабами»[182].
Самодержавная
И этот «ответ на тоску, мучившую поколение», ответ, в котором «участвовали представители всего талантливого, образованного, знатного, благородного и блестящего в России»[183], Пелипенко обьяс– няет традицией дворцовых переворотов? А ведь было, как мы уже говорили, еще за три столетия до декабристов поколение Алексея Адашева, решившееся на столь же невероятно дерзкий по тем временам – и ничуть уж не внушенный, как мы видели, «влиянием той же самой Европы» и тем более «раннесредневековым синкрези– сом» – вызов самодержавию, внеся свой знаменитый впоследствии пункт 98 в «письменное уложение, хранимое выборными людьми».
Iлава одиннадцатая Последний спор
революция
Речь здесь о целых поколениях либеральной элиты, добивавшихся политической модернизации России. А ведь
были еще, пусть преходящие, но все-таки массовые, взрывы вполне либеральных устремлений, такие, как октябрьская 1905 года всеобщая забастовка, принесшая России то самое «письменное уложение», о котором мечтали декабристы, или как революция февраля 1917, освободившая страну от «сакрального» самодержавия, или, уже у нас на глазах, события 1989-1991 годов, освободившие её от ярма империи. Это, однако, вплотную подводит нас к заключительному – и убийственному, по мнению Пелипенко, – его вопросу: «почему в нашей истории деспотическая линия всегда побеждала либеральную?»[184]. Во-первых, как мы видели, не всегда (если, конечно, не предположить, что русская история и впрямь начинается с победы иосифлян и Ивана Грозного). Во-вторых, никакой «деспотической линии» в России, как мы только что выяснили, никогда не было. Была самодержавная, холопская. В-третьих, мы достаточно точно сегодня знаем основные даты, причины и последствия того драматического «перелома» в соотношении сил между традицией вольных дружинников и холопской, который внезапно и резко изменил траекторию исторического движения страны на столетия вперед, лишив её способности сопротивляться произволу государства и его холопов (или на ученом языке – способности к политической модернизации).
Согласитесь, что траектория эта должна была измениться и впрямь неузнаваемо, если, как доказал замечательный русский историк Михаил Александрович Дьяконов, при Иване Ш искали себе убежища в России богатые и влиятельные западные вельможи, а после революции Грозного побежали они от неё, как от чумы[185]. И с этого момента и на века слыла она в Европе символом произвола. Читатель, я надеюсь, извинит меня, если именно на этом решающем в русской истории событии (и на всем, что с ним связано) мне придется остановиться подробней.
А конкретно случилось тогда, как мы помним, вот что. Четвертое поколение либеральной партии нестяжателей, боровшееся за церковную Реформацию в России – сначала под покровительством
Ивана Ш, а потом самостоятельно – потерпело окончательное поражение. Означало его поражение, что так называемое «второе издание» крепостного права вводиться будет в России не за счет конфискации монастырских земель, как произошло это у её североевропейских соседей, в Швеции, Дании, Норвегии, Финляндии, не говоря уже об Англии или Исландии (Россия тоже, как мы знаем, была тогда североевропейской страной), но за счет экспроприации земель боярских и крестьянских. А это в свою очередь предрекало и государственный переворот Ивана Грозного, и политический разгром боярской аристократии и тотальное закрепощение крестьянства (в Северной Европе крепостничество так никогда и не вышло за пределы конфискованных церковных земель. Соответственно уцелели как политическое влияние аристократии, так и мощный массив свободного крестьянства).
Другую судьбу обещала России сокрушительная победа иосифлян. Да, они сумели отстоять монастырские земли, но цена уплаченная ими за это – благословение неограниченной и вдобавок «сакральной» власти царя в стране, где не успели еще после степного ярма окрепнуть ограничения власти, – оказалась чудовищной. Они создали монстра. В ходе самодержавной революции Грозный царь разгромил и церковь, и аристократию, и, отменив «крестьянскую конституцию» Ивана III, закрепостил подавляющее большинство населения страны.
Нет печальнее чтения, нежели вполне канцелярское описание этой национальной катастрофы в официальных актах, продолжавших механически крутиться и крутиться, описывая то, чего уже нет на свете. « В деревне в Кюлекше, – читаем в одном из таких актов, – лук Игнатки Лукьянова запустел от опричнины – опричники живот пограбили, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно сбежали... Лук Еремейки Афанасова запустел от опричнины – опричники живот пограбили, а самого убили, а детей у него нет... Лук Мелентейки запустел от опричнины – опричники живот пограбили, скотину засекли,сам безвестно сбежал...»[186]
И тянутся и тянутся бесконечно, как русские просторы, бумажные версты этой летописи человеческого страдания. Снова лук (участок) запустел, снова живот (имущество) пограбили, снова сам сгинул безвестно. И не бояре это все, заметьте, не «вельможество синклита царского», а простые, нисколько не покушавшиеся на государеву власть мужики, Игнатки, Еремейки да Мелентейки, вся вина которых заключалась в том, что был у них «живот», который можно пограбить, были жены и дочери, которых можно изнасиловать, земля, которую можно отнять – пусть хоть потом запустеет.
...Преподавал в конце XIX века в Харьковском университете легендарный реакционер профессор К. Ярош, стоявший на страже исторической репутации Ивана Грозного столь свирепо, что даже такие непримиримые современные её защитники, как В. Кожинов или А. Елисеев, решительно перед ним бледнеют. Но и Ярош ведь вынужден был признать, познакомившись с Синодиком (поминальником жертв опричнины, составленным по приказу самого царя), что «кровь брызнула повсюду фонтанами и русские города и веси огласились стонами... Трепетною рукою перелистываем страницы знаменитого Синодика, останавливаясь с особенно тяжелым чувством на кратких, но многоречивых пометках: помяни, Господи, душу раба твоего такого-то – сматерью и зженою, и ссыном, и сдочерью»[187].
Замечательный поэт Алексей Константинович Толстой тоже признавался, что перо выпадало у него из рук при чтении Синодика. И не столько оттого, писал он, что могло существовать на русской земле такое чудовище, как царь Иван, сколько оттого, что существовало общество, которое могло смотреть на него без ужаса. Большинство русских ист<уэиков XIX века с ним соглашалось. Н.М. Карамзин негодовал по поводу того, что «по какому-то адскому вдохновению возлюбил Иван IV кровь, лил оную без вины и сёк головы людей славнейших добродетелями»[188]. М.П. Погодин был еще непримиримее: «Злодей, зверь, говорун-начетчик с подьяческим умом... Надо же ведь, чтобы такое существо, потерявшее даже лик человеческий, не только высокий лик царский, нашло себе прославите– лей»[189]. Итог подвел С.М. Соловьев: «Он сеял страшными семенами -
и страшна была жатва... Да не произнесет историк слова оправдания такому человеку»[190].
Добавьте, что человек этот резко изменил традиционную стратегию страны, «повернув, – по его собственным словам, – на Германы» и открыв тем самым её южные границы для крымских разбойников. Удивляться ли, что те сожгли Москву на глазах у изумленной Европы? Такого пожара страна еще не видела. В огне погибло, как помнит читатель, почти всё население города. Те, кто спрятался в каменных подвалах, задохнулись от дыма, в том числе главнокомандующий московскими войсками Иван Петрович Вельский. Улицы были завалены обгоревшими трупами. Их сбрасывали в реку, но так много их было, что «Москва река мёртвых не пронесла». Город пришлось заселять заново.
Вдобавок еще увели в полон крымчаки по позднейшим подсчетам около 8оо тысяч беззащитного населения центральных областей России, положив начало их вековому запустению. Добавьте также, что вместе с бессмысленно загубленными полками, полегшими на полях Ливонии, и с никем несчитанными тысячами Еремеек и Мелентеек, сгоревших в пламени опричного террора, жизнью каждого десятого заплатила Россия за «адское вдохновение» своего царя.
. . Глава одиннадцатая
Наследство Грозного I последн-йсор царя
Но все это лишь о стратегических ошибках царя Ивана и о первом в русской истории тотальном терроре, ^ез которого оказалось, как мы видели, невозможно сломать либеральный для своего времени государственный строй докрепостнической и досамодер– жавной России. Историки XIX века еще не знали о замечательном хозяйственном подъеме страны в первой половине XVI столетия. Это раскопали в провинциальных архивах их советские коллеги в 1960-е. И лишь тогда стало в полной мере понятно, что на самом
деле сотворил с растущей, процветающей страной Грозный царь. Он ее разорил. Дотла. Втравив ее в бесконечную четвертьвековую войну против всей Европы, закончившуюся вдобавок позорной капитуляцией России, он отбросил ее экономику по меньшей мере на столетие назад, превратив ее в самое отсталое государство Европы, в «бедный, – по словам С.М. Соловьева, – слабый и почти неизвестный народ»[191]. Именно с той поры и обречена была Россия «догонять» Европу.
И сделал Грозный царь все, что было в человеческих силах, чтобы она никогда ее не догнала. Ибо несопоставимо страшнее оказались последствия его самодержавной революции для будущего страны. Я говорю об институциональных и идейных нововведениях Грозного, сделавших эту революцию необратимой – на столетия. Основных нововведений было четыре.
Первым стала отмена Юрьева дня. Для русского крестьянства эта потеря обернулась катастрофой, от которой оно так никогда и не смогло оправиться. Прикрепление к земле навечно неминуемо должно было перерасти в вековое рабство, включая распродажу крепостных семей в розницу. Не менее страшно для будущего страны было лишение крестьян, наряду с собственностью, и элементарного просвещения. Они оказались оставлены наедине с архаическими представлениями о мире, по сути, законсервированы в средневековье. До такой степени, что, по выражению М.М. Сперанского, даже «чтение грамоты числилось [у них] между смертными грехами»[192]. Россия заплатила за это злодейство своего царя не только церковным расколом пугачевщиной, но в конечном счете и советской властью, руководящее ядро которой составили после самоуничтожения петровской Росии не в последнюю очередь выходцы из того же искусственно архаизированного «мужицкого царства».
На следующее, пожалуй, самое долговечное нововведение той поры впервые, кажется, обратила внимание американский историк Присцилла Хант. То была придуманная теми же иосифлянами специально для Ивана IV теория сакральности верховной власти. Согласно
ей, обладал верховный властитель, подобно Христу, двумя телами – земным и небесным. В повседневной жизни мог он и согрешать как всякий земной человек, но как воплощение Господней воли ошибаться он не мог. Поскольку оказывался каким-то образом царь даже не наместником Бога, как всякий абсолютный монарх его времени, но в известном смысле и самим Богом. Будучи ответственным не только за благоустройство страны, но и за готовность душ человеческих к вечной жизни – во всем христианском мире, – обязан он был «очистить этот мир от скверны и греха». Хант назвала эту теорию «персональной мифологией царя Ивана»[193].
Так оно поначалу и было. Но идея прижилась. И постепенно оказалась центральным мифом самодержавия. Впоследствии распо– странился миф, как выяснилось, и на власть атеистическую, а при Сталине и вовсе словно бы воссиял прежним неземным светом. Можно предположить, что и в наши дни именно на обломках этого иосифлянского мифа и держатся запредельно высокие рейтинги верховной власти.
Третьим нововведением Грозного царя как раз самодержавие и было.. Благословение иосифлян, легитимизировавшее неограниченную и сакральную власть (читай произвол) царя, обернулась катастрофой для русской аристократии. Даже та ее часть, что уцелела в огне тотального террора опричнины и вызванной им великой Смуты, довольно скоро – и надолго – оказалась политически бесплодной. Просто потому, что превратилась в рабовладельческую и, следовательно, полностью зависимую от власти.
Коварство этого плана, обеспечившее ему столь невероятное долголетие, заключалось помимо всего прочего в том, что он вовлекал в орбиту холопской традиции одновременно и «низы» и «верхи»
ч>
общества. Если крестьянство было отныне в рабстве у землевладельцев и средневековой архаики, то землевладельцы в свою очередь оказались в рабстве у власти и патологической грезы Ивана Грозного о «першем государствовании» (о мировом первенстве на современном политическом сленге), намертво переплетенной с четвертым, и почти столь же долговечным, как миф о сакральности верховной
власти, его нововведением – агрессивной экспансионисткой империей. Если, как писал впоследствии Георгий Петрович Федотов, «самодержавие было ценой, уплаченной за экспансию, то для России... продолжение ее имперского бытия означало бы потерю надежды на ее собственную свободу»28.
IГлава одиннадцатая
Перерождение I ·*>««,...■ о**
Гигантская историческая ловушка, выстроенная по иосифлянскому плану, захлопнулась. Россия стала другой страной – на века. У подданных Грозного царя не осталось никакой защиты от произвола власти. Если не считать, конечно, русского бунта бессмысленного и беспощадного, как окрестил его в «Капитанской дочке» Пушкин (мы привыкли, что ударение в этой знаменитой фразе обычно делается на «беспощадности» бунта, для Пушкина, надо полагать, важнее была именно его «бессмысленность»29.
Трудно, пожалуй, найти где-либо более яркое отличие этой идеологии самодержавия, очень точно зафиксированной в посланиях царя князю Андрею Курбскому, от идеологии европейского абсолютизма, чем в «Республике» Жана Бодена. Воден был современником Грозного и автором классической апологии абсолютной монархии, оказавшей огромное влияние на всю её идейную традицию. Точно так же, как царь Иван, был он уверен, что «на земле нет ничего более высокого после Бога, чем суверенные государи, поставленные Им как Его лейтец^нты для управления людьми». И не было у Бодена ни малейшего сомнения, что всякий, кто, подобно Курбскому, «отказывает в уважении суверенному государю, отказывает в уважении самому Господу, образом которого является он на земле»30.
Более того, вопреки Аристотелю, главным признаком цивилизованного человека считал Воден вовсе не «участие в суде и совете», а совсем даже наоборот – безусловное повиновение воле монарха.
Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Спб., 1991, т. i. С. 326
ПушкинА.С. Поэзия и проза. Предисл. С.Петрова, М., ОГИЗ: Гослитиздат. С. 634.
Цит. по: Kapeee Н.Н. Западноевропейская абсолютная монархия XV, XVII, XVIII веков. Спб., 1908. С. 330.
До сих пор впечатление, согласитесь, такое, что хоть и был Воден приверженцем «латинской» ереси, Грозный, пожалуй, дорого бы дал за такого знаменитого советника.
И просчитался бы. Ибо оказалось, что при всём своем монархическом радикализме имущество подданных рассматривал Воден как их неотчуждаемое достояние. Ничуть не менее неограниченное, чем власть государя. Мало того, он категорически утверждал, что подданные столь же суверенны в распоряжении своим имуществом, сколь суверенны государи в распоряжении страной. И потому облагать их налогами без их добровольного согласия означало, по его мнению, обыкновенный грабеж (легко представить себе, что сказал бы Воден по поводу разбойничьего похода Грозного на Новгород).
Но и Грозный в свою очередь несомненно усмотрел бы в концепции Бодена нелепейшее логическое противоречие. И был бы прав. Ибо и впрямь, согласитесь, нелогично воспевать неограниченность власти наместника Бога на земле, жестко ограничивая его в то же время имущественным суверенитетом подданных. Но именно в этом противоречии и заключалась суть европейского абсолютизма. Он действительно был парадоксом. Но он был живым парадоксом, просуществовавшим столетия. Более того, именно ему, как мы знаем, и суждено было сокрушить неограниченность монархии, безраздельно властвовавшей до него на этой земле.
Естественно, иосифлянство никаких таких парадоксов не допускало. Оно было плоским, как доска: произвол царя сакрален, поскольку сакрально всё, что исходит от царя. Беззаветная защитница иосифлянства в наши дни НА Нарочницкая видит в этом освящении произвола не только отличительную черту самодержавия, но и Главное его достоинство по сравнению с «латинской» ересью. Она уверена, что, не понимая этого, «несерьезно в научном отношении судить о сущности московского самодержавия»[194].
В научном-то отношении, однако, сущность самодержавия понимал еще Боден. Недаром же приравнял он Москву Ивана Грозного к главному в тогдашнем европейском сознании оплоту восточного деспотизма, Оттоманской Турции. Только вот, похоже, не взяла в расчет
Нарочницкая, что в практическом отношении иосифлянское освящение произвола оказалось, между прочим, оправданием тотального террора Грозного. Того самого, по поводу которого и предупреждал С.М. Соловьев: «Да не произнесет историк слова оправдания такому человеку».
Впрочем, и тотальный террор, и разорение страны, и порабощение соотечественников с лихвой искупаются, по мнению защитников иосифлянства, торжеством имперской мечты о Москве как о III Риме, мечты, ставшей после самодержавной революции Грозного официальной идеологией Московии.
Крупнейший историк русской церкви А.В. Карташев, всей душой симпатизировавший торжеству иосифлянства, не оставляет в этом ни малейшего сомнения, когда сообщает нам, что в результате самодержавной революции «сама собою взяла над всеми верх и расцвела, засветилась бенгальским огнем и затрубила победной музыкой увенчавшая иосифлянскую историософию песнь о Москве – III Риме»[195]. Не забудем также, что писалось это не в XVI веке, а в XX, когда «победная музыка» иосифлянства оглушала тоталитарную сталинскую империю.
В итоге произошло то, чего не могло в таких обстоятельствах не произойти. Я назвал это перерождением русской государственности, которое обозначил за неимением лучшего термина как «политическую мутацию» (смысл её именно в том и состоял, чтобы лишить страну способности сопротивляться произволу власти). Впрочем, у Владимира Сергеевича Соловьева было для этого перерождения, как мы помним, и другое название. Он именовал его «особняче– ством»,т.е. отречением России от её европейского прошлого.
Глава одиннадцатая Последний спор
«долгого рабства»
Читатель знает, чем отличается моё определение оттого, что предложил Соловьев. Тем, в первую очередь, что принимает всерьез то, во что Соловьев, как и большинство дореволюционных интеллектуалов, никогда не верил. А именно грозное предостережение Герцена, вынесенное в эпиграф этой главы. То, другими словами, что отречение от европейского прошлого чревато и отречением от европейского будущего. Короче говоря, что традиция «долгого рабства» (холопская, в моих терминах, традиция) может и победить в России – если не будет вовремя «поглощена» другими, либеральными элементами её политической культуры.
Традиция
Тем более реальной представляется такая перспектива, что страна уже трижды в своей истории пережила грандиозные попытки полного подавления своих нестяжательских элементов, своего рода репетиции, если хотите, абсолютного отторжения от Европы, когда, по выражению известного русского историка А.Е. Преснякова, «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических типа, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»[196]. Их, эти попытки, длившиеся порою много десятилетий, и назвал я в трилогии «выпадениями» из Европы.
Разумеется, мнения по поводу того, хороши или плохи были для страны эти «выпадения», расходятся и по сию пору. Современные иосифляне по-прежнему горой стоят как за московитское «выпадение» XVII века, так и за николаевское во второй четверти XIX, и уж тем более за сталинистское в XX. Другое дело, что на практике вопрос этот давно уже перестал быть лишь предметом интеллектуальных разногласий. Роковые для России результаты всех этих «выпадениий» доказаны, можно сказать, экспериментально. Хотя бы тем, что все без исключения приводили они к катастрофическому отставанию страны от современного им мира, к историческим тупикам, если угодно, не говоря уже о неизменном «оцепенении духовной деятельности», по известному выражению И.В. Киреевского. Тем, наконец, что после каждого из таких «выпадений» стране приходилось заново, словно очнувшись от смертельного сна, начинать жизнь с чистого листа, опять и опять адаптируясь к реалиям современного мира – как материальным, так и психологическим.
В трилогии я старался, чтобы у читателя не осталось по этому поводу ни малейших сомнений. Здесь достаточно примера первого (самого продолжительного и лучше других исследованного в русской историографии) московитского «выпадения», в результате которого процветающая, как мы видели, Россия первой половины XVI века, слывшая центром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой, превратилась вдруг, как слышали мы от С.М. Соловьева, в «бедный, слабый, почти неизвестный народ».
Впрочем, и задолго до Соловьева соратники Петра I и Екатерины II тоже нисколько не сомневались в том, что московитская эпопея была для страны временем исторического «небытия» и «невежества», когда русских «и за людей не считали». Например, 21 сентября 1721 года канцлер Головкин так сформулировал главную заслугу Петра: «Его неусыпными трудами и руковождением мы из тьмы небытия в бытие произведены»34. Четыре года спустя, уже после смерти императора русский посол в Константинополе Иван Неплюев высказался еще более определенно. «Сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди»35. Полвека спустя подтвердил это дерзкое суждение руководитель внешней политики при Екатерине граф Панин: «Петр, выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтобы уравнять о^ный державам второго класса»36. Ну, не сговорились же все эти люди, право!
Верно, есть читатели, принципиально не доверяющие в таких вопросах суждениям деятелей послепетровской эпохи, считая их предубежденными в отношении Московии. Но вот, пожалуйста, свидетельства непредубежденных современников, наблюдавших московитскую жизнь собственными глазами. Послушаем, что сказал московский
Цит. по: Ключевский В.О. Сочинения. М., 1958. Т. 4. С. 206.
Там же. С. 206-207.
Там же. Т. 5,. С.340.
генерал князь Иван Голицын польским послам: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести. Одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины лучших русских людей... Останется, кто стар и служить не захочет, а бедных людей ни один человек не останется»37. Как видим, даже много лет спустя после Минина и Пожарского и изгнания «лати– нов» из Кремля, которое так шумно празднуют сейчас в Москве, всё еще, оказывается, неудержимо бежали православные к «ляхам».
А вот самый надежный и авторитетный свидетель. Я говорю о том, как видел московитский быт русский европеец XVII века Юрий Крижанич. В другое время другой русский европеец назвал аналогичные наблюдения «сердца горестными заметами». Но вот они. «Люди наши косны разумом, ленивы и нерасторопны. Мы не способны ни к каким благородным замыслам, никаких государственных или иных мудрых разговоров вести не можем, по сравнению с политичными народами полунемы и в науках несведущи и, что хуже всего, народ пьянствует – от мала до велика»38.Не могу не признать, что очень меня за эти «заметы» ругали, когда я процитировал их в какой-то статье. В таком примерно духе: «Нашел на кого ссылаться. Крижанич был известный русофоб и папский шпион». Но вот Николай Александрович Бердяев, уж точно не русофоб и тем более не шпион, описывал иосифлянский рай Московии в тех же, оказывается, терминах, что и Крижанич. Судите сами: «Московское царство было почти без-мысленно и без-словесно39. И словно этого мало, добавил в другой книге: «Московский период был самым плохим в русской истории. Киевская Русь не была замкнута от Запада, была восприимчивее и свободнее, чем Московское царство, в удушливой атмосфере которого угасла даже святость»40.
А академик В.И. Пичета, совсем не симпатизировавший идеям Крижанича, написал тем не менее о них целую книгу. И ударение в ней сделал отнюдь не на «шпионстве» или русофобии Крижанича, а
Соловьев С.М. Цит. соч. Кн. ю. С. 473.
Крижанич Ю. Политика. М., 1967. С. 191.
Бердяев НА. Истоки и смысл русского коммунизма. Париж, 1955. С. 5.
Бердяев НА. Русская идея. М., 1997. С. 6.
напротив, на том, что был он единственным в тогдашней России человеком Возрождения. «Это какой-то энциклопедист, он и историк и философ, богослов и юрист, экономист и политик, теоретик государственного права и практический советник по вопросам внутренней и внешней политики»41. В общем, как бы ни возмущались сегодняшние иосифляне, придётся нам все-таки признать «сердца горестные заметы» Крижанича за истинную правду.
Так же, как жалобу князя Голицына и скорбное письмо патриарха Никона царю Алексею: «Ты всем проповедуешь поститься, а теперь неведомо кто и не постится ради скудости хлебной, во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего... Нет никого, кто был бы помилован: везде плач и сокрушение, нет веселящихся в дни сии»42.Тем более что помимо клеветы на Крижанича противопоставляют всем этим горьким свидетельствам современников сегодняшние иосифляне лишь откровенный вздор! Самый громогласный из них М.В. Назаров, больше прославившийся, впрочем, призывом поставить еврейские организации в России вне закона, утверждает, что «Московия соединяла в себе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима, так и имперскую преемственность в роли Третьего Рима». Естественно, «эта двойная роль сделала [тогдашнюю] Москву историософской столицей всего мира»43. Тем более что «русский быт стал тогда настолько православным, что в нем невозможно было отделить труд и отдых от богослужения и веры»44. Доктор исторических наук Н.А. Нарочницкая, разумеется, поддерживает единомышленника, добавляя, пусть и слегка косноязычно, что именно в москов1Атские времена «Русь проделала колоссальный путь всестороннего развития, не создавая противоречия между содержанием и формой»45.
Проблема со всеми этими утверждениями лишь одна. Поскольку
Пичета В.М. Ю.Крижанич, экономические и политические его взгляды. Спб., 1901. С. 13.
Цит. по: Ключевский В.О. Т. 3. С. 261.
Назаров М.В. Тайна России. М., 1999. С. 488.
Там же.
Нарочницкая Н.А. Цит. соч. С. 130. 21 Янов
их авторы не могут привести в подтверждение своей правоты ни единого факта, читателю приходится верить им на честное слово. К несчастью для них, один единственный факт, приведенный В.О. Ключевским, не оставляет от их рассуждений камня на камне. Оказывается, что оракулом Московии в космографии был Кузьма Индикоплов, египетский монах VI века, полагавший землю четырехугольной46. Это в эпоху Ньютона – после Коперника, Кеплера и Галилея!
Какое уж там, право, «всестороннее развитие»? Какой Третий Рим? Какая «историософская столица мира»? Скорее уж, согласитесь, нечто подобное «небытию», упомянутому канцлером Головкиным. Мудрено ли, что так безжалостно отверг Петр эту «черную дыру» с ее четырехугольной землей?Результаты следующего «выпадения» (во второй четверти XIX века) были не лучше. Но поскольку «загадке николаевской России» целиком посвящена вторая книга трилогии, останавливаться здесь на них подробно нет, пожалуй, смысла. Я мог бы разве что сослаться на известную резолюцию тогдашнего министра народного просвещения Ширинского-Шихматова, запретившую в России преподавание философии (обоснование было вполне достойно Кузьмы Индикоплова: «польза философии не доказана, а вред от неё возможен»47.Но сошлюсь лишь на приговор, вынесенный николаевской России одним из самых лояльных самодержавию современников, известным историком М.П. Погодиным: «Невежды славят её тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно. Рабы славят её порядок, но такой порядок поведет страну не к счастью и славе, а в пропасть»48. О конечных результатах последнего по счету «выпадения» говорить не стану: мои современники знают о них по собственному опыту.
А вывод из всего этого какой же? Нет, не жилось России без Европы, неизменно дичала она, впадала в иосифлянский ступор и
Ключевский В.О. Цит. соч. Т. 3. C.296.
Никитенко А.В. Дневник: в 3 т. Мм 1950. Т. 1. С. 334.








