Текст книги "Россия и Европа. Том 3"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)
И своды древние Софии В возобновленной Византии Вновь осенят Христов алтарь. Пади пред ним, о царь России, И встань как всеславянский царь.
Вот чего не мог объяснить национал-либерал Бердяев уже несколько десятилетий спустя и что с безукоризненной точностью
Там же. Т. 18. С. 37. Там же. Т. 13. С. 377.
Бердяев Н.А. Судьба России. М., 1990. С. 16.
объяснил нам в своей формуле современник всех этих людей Соловьев. Оказалось, что деградация национализма действительно делала вполне рассудительных, умных и серьезных людей неузнаваемыми. По сути, превращала их в агрессивных маньяков. И что еще хуже, делала она этих патриотов, своими руками толкавших страну к «национальному самоуничтожению», опасными для самого ее существования. В самом деле, попробуйте, если вы национал-либерал, объяснить эту потрясающую метаморфозу без помощи формулы Соловьева – и посмотрите, что у вас получится.
Удивительно ли, что Соловьев был потрясен этой бьющей в глаза драматической пропастью между высокой риторикой бывших своих коллег и товарищей и их воинственной, эгоистичной и откровенно агрессивной политикой? Ну, как поступили бы вы на его месте, когда на ваших глазах разумные, уважаемые люди, и не политики даже, а моралисты, философы провозглашали свой народ, говорит Соловьев, «святым, богоизбранным и богоносным, а затем во имя всего этого стали проповедовать такую политику, которая не только святым и богоносным, но и самым обыкновенным смертным чести не делает»?11
Еще более странно, впрочем, что даже столь очевидная и пугающая пропасть между словом и делом нисколько не насторожила последователей (и, добавим в скобках, исследователей) славянофильства. Никто из них даже не спросил себя, как, собственно, следует судить о нём – по делам его или по его декларациям? Еще, однако, поразительнее, что и по сей день ведь не спрашивают.
Вот пример. Один из видных идеологов сегодняшнего русского национализма, инициатор печально известного «письма пятисот» о запрете в РФ еврейских религиозных организаций, публикует столетие спустя после смерти Соловьева толстенный (734 страницы) том «Тайна России». Так вот, усматривает ли этот идеолог, М.В. Назаров, какое бы то ни было противоречие между высокой миссией России, состоящей, по его мнению, в том, чтобы «спасти мир от антихриста», и маниакальным стремлением его дореволюционных пращуров непременно водрузить православный крест над Св. Софией в
Соловьев B.C. Сочинения в 2 т. М., 1989. Тл, С. 630.
Константинополе? Нисколько. Напротив, представляется ему это стремление совершенно естественным.
Более того, даже праведным, богоугодным, поскольку «открывало возможность продвижения к святыням Иерусалима, всегда привлекавшим множество русских паломников, которым ничего не стоило заселить Палестину; для этого митрополит Антоний (Храповицкий) мечтал проложить туда железную дорогу... вновь вспомнились древние пророчества об освобождении русскими Царьграда от агарян; уже готовили и крест для Св. Софии»[2]. Это накануне Первой мировой войны, когда попытка реализовать мечту об «освобождении Царьграда» как раз и означала «национальное самоуничтожение» России.
Даже подробно проштудировав «Тайну России», я так, честно говоря, и не понял, почему, собственно, спасение православной души от соблазнов антихриста непременно требовало завоевания Константинополя и подчинения Ближнего Востока. Просто не понял, почему нельзя противостоять этим соблазнам без того, чтобы зариться на чужие земли, имея за спиной гигантскую незаселенную Сибирь. Не понял даже, почему столь безутешно горюет Назаров в 1999 году по поводу того, что коварная Антанта кощунственно предназначила Палестину «для создания еврейского национального очага» вместо того, чтобы отдать её русским паломникам.
Впрочем, это лишь заметки на полях, невольные сегодняшние маргиналии и, конечно же, в статье о Соловьеве, которую готовил я в 1967 году для Маковского, ничего подобного не было. Но рассказ о могущественном мифе, который искусно использовал православную риторику для откровенной агрессии, был. И о том, что, когда Соловьев публично задал роковой вопрос о жестоком противоречии между высокой риторикой Русской идеи и ее агрессивной политикой, попал он нечаянно в самое уязвимое место мифа, тоже было. Так же, как и о том, что оказался он в результате в своей среде один против всех.
Но не был бы он Соловьевым, когда бы удовлетворился лишь вопросом. Однажды выступив против деградации национализма, Владимир Сергеевич пошел дальше, попытавшись обратить внимание общества на то, что столь откровенный разрыв между словом и делом смертельно опасен для России. Что новая война за Оттоманское наследство, в которую опять упорно втравливали эти люди страну, была точно так же обречена на позорное поражение, как и прошлые – Крымская в 1850-х и Балканская в 1870-х.
Берлинский трактат 1878 года так же неопровержимо об этом свидетельствовал, как и постыдный для России Парижский договор 1856-го, завершивший кровавую севастопольскую эпопею. Так разве не стало бы вам на его месте страшно смотреть на бывших союзников, когда и после этих драматических поражений продолжали они настаивать на своём? Когда, словно обезумев, упрямо толкали они правительство на еще одну завоевательную, обреченную и, самое ужасное, чреватую «национальным самоуничтожением» войну – ради того же Константинополя (или Галиции, или проливов, или Сербии)? Почему вообще не хватало национал-патриотам (или, что в конечном счете всегда, как мы еще увидим, оказывалось тем же самым, национал-либералам) в такой громадной стране, как Россия, еще и куска-другого чужой землицы?
Конечно, удивительное долголетие этой жадной национал-пат– риотической агрессивности, так ярко отразившееся в полубезумных признаниях православного фундаменталиста М.В.Назарова, отдельная тема и требует специального исследования. Пока что скажем лишь, что Назаров вовсе не одинок. И вопрос, заданный почти полтора столетия назад Соловьевым, в равной степени относится и к сочинениям самых последних лет, ничего общего не имеющих с православным фундаментализмом и даже претендующих на некоторую, я бы сказал, академическую солидность. Вот лишь два примера.
С.В. Лебедев не скрывает своего национал-патриотизма, даже гордится им, но претендует тем не менее на объективность своего анализа истории этого течения общественной мысли. И привел его этот анализ, между прочим, к заключению, что «для века великих колониальных завоеваний требования русских национал-патриотов были на редкость умеренными»[3]. В подтверждение он ссылается на
известные стихи Тютчева: «Москва и град Петров и Константинов град /Вот царства Русского заветные столицы/Но где предел ему? И где его границы?/На Север, на Восток, на Юг и на закат?/Семь внутренних морей и семь великих рек/От Нила до Невы, от Эльбы до Китая/От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная /Вот царство Русское...и не прейдёт вовек/Как то предвидел Дух и Даниил предрек».
Стихи и впрямь великолепные. Одна беда, нелепые. Вернемся, впрочем, к нашему современнику. И спросим: если границы России, включающие Индию, Ирак и Египет (не говоря уже о половине Европы) представляются С.В. Лебедеву «на редкость умеренными», то как, по его мнению, должны были выглядеть неумеренные? И зачем, спрашивается, следовало владеть этими далекими странами России, и без того раскинувшейся, в отличие от Англии, на шестую часть земной суши? И возможно ли было для неё завладеть ими без великой, если угодно, мировой войны? И самое главное, стала ли бы от этих завоеваний жизнь людей в России лучше? Вот ведь они, вопросы, которые поставил в 1880-е Соловьев и которые не пришли в голову С.В. Лебедеву – даже в 2007-м. Почему?
Еще более интересно, что не пришли эти вопросы в голову и Е.Г. Костриковой во вполне уже академической книге, изданной Институтом российской истории и посвященной внешней политике России в канун первой мировой войны. Вот, допустим, совершенно бесстрастно цитирует она чудовищный пассаж из газеты Московские новости: «История требует исчезновения Турции»14.
Имея в виду территориальную протяженность тогдашней Турции, тотчас ведь и поставило бы на повестку дня её «исчезновение» ту самую тютчевскую претензию на границы России по Евфрату. И что же Е.Г. Кострикова? Устрашилась она, подобно Соловьеву, неминуемости эпохального поражения России, которую возвещали такие людоедские требования (в конце-концов именно это ведь и произошло после цитированных С.В. Лебедевым аналогичных притязаний Тютчева после Крымской войны)? Да ничуть! Для неё это в порядке вещей, просто еще одна национал-патриотическая цитата среди
Московские новости. 1912. 9 ноября; цит. по Кострикова Е.Г. Российское общество и внешняя политика накануне первой мировой войны. 1908-1914. M., 2007.
сотен других подобных. Ничему, выходит, не научила печальная участь «тютчевских» притязаний ни постниколаевские элиты, ни, что еще трагичнее, наших современников.
Оставим покуда в стороне, однако, сегодняшних интерпретаторов национал-патриотизма постниколаевской России. Спросим лишь,что же все-таки застило глаза тем ярким, красноречивым и, казалось бы, расчетливым людям, кто на протяжении всей истории постниколаевской России проповедовал под видом патриотизма откровенную, как мы видели, агрессию? Почему не заметили они очевидного? Право же, без формулы Соловьева мы никогда не смогли бы понять эту загадку и тем более представить себе, к чему она должна была привести. Вот что объясняет нам, между прочим, его формула. Пока славянофильство оставалось в 1840-е диссидентской сектой, изнывающей под железной пятой николаевской цензуры, все его отвлеченно-философские декларации о «гниении Европы» и о «богоносности России» могли и впрямь казаться безобидным салонным умничаньем, модным тогда «национальным самодовольством». Тем более невинным на фоне грубой сверхдержавной агрессивности николаевского режима.
Едва, однако, Великая реформа 1860-х вывела славянофилов из барских салонов на арену открытой политики, превратив их во влиятельную интеллектуальную и политическую силу, вчерашний диссидентский миф вдруг разом утратил свою абстрактность и безобидность. Разгром России в Крымской войне, беспощадно обличивший её застарелую отсталость по сравнению с «гниющей» Европой, унизительные условия парижской капитуляции и, главное, нестерпимая ностальгия по внезапно утраченной сверхдер– жавности, та самая, которую назвали мы во второй книге трилогии фантомным наполеоновским комплексом, очень быстро трансформировали вчерашнее безобидное национал-либеральное «самодовольство» в ослепляющий, агрессивный, помрачающий рассудок «бешеный» национализм. Соловьев с ужасом наблюдал эту драматическую метаморфозу, и у него, единственного в тогдашней России, достало мужества и проницательности, чтобы не только выступить против безумия вчерашних друзей и союзников, но и свести свои наблюдения в четкую формулу, предупреждавшую, что национализм погубит страну.
В разгар «патриотической истерии» по поводу Константинополя он заявил: «Самое важное было бы узнать, с чем, во имя чего можем мы вступить в Константинополь? Что можем мы принести туда, кроме языческой идеи абсолютного государства, принципов цезарепапиз– ма, заимствованных нами у греков и уже погубивших Византию? Нет, не этой России, изменившей лучшим своим воспоминаниям, одержимой слепым национализмом и необузданным обскурантизмом, не ей овладеть когда-либо Вторым Римом»15.
Надо знать одержимость националистических пророков, чтобы представить себе их реакцию на такое «ренегатство». Они были в ярости. Соловьев ведь, по сути, говорил то же самое, что Герцен в разгар Варшавского восстания и антипольской «патриотической истерии» 1863 года. Он размышлял, он пытался понять умом то, во что позволено было только верить. И пощады ему, как Герцену, ждать было за такую ересь нечего. Зато теперь мы знаем, что именно застило глаза его оппонентам: выродившийся патриотизм,незаметно для участников этой политической драмы трансформировавшийся в «национальное самообожание».
Мы уже говорили довольно подробно о феномене фантомного наполеоновского комлекса в предшествовавших книгах трилогии. Здесь я хотел бы лишь напомнить читателю о его последствиях. Так устроена мировая политика, что абсолютное военное превосходство одной из великих держав над другими – «сверхдержавность» на современном политическом жаргоне – не бывает постоянным. Подобно древним номадам, кочует она из одной страны в другую, неизменно оставляя за собою жгучую, нестерпимую тоску по утраченному величию. И почти необоримое, как видели мы на примере славянофилов, стремление любой ценой вернуть стране потерянный сверхдержавный статус.
Соловьев B.C. Цит. соч. С. 226.
Самый известный пример пронзительности этой ностальгии продемонстрировала миру, как мы уже говорили, Франция, непосредственная предшественница России на сверхдержавном Олимпе. На протяжении полутора десятилетий между 1800 и 1815 годами её император повелевал континентом, перекраивал по своей воле границы государств, стирал с лица земли одни и создавал другие, распоряжался судьбами наций. В конце концов, однако, коалиция европейских держав во главе с Россией – и на английские деньги – разгромила Наполеона и заставила Францию капитулировать.
Казалось бы, даже величайший злодей не мог принести своей стране столько горя, сколько её прославленный император. Целое поколение французской молодежи полегло в его вполне бессмысленных, как выяснилось после 1815 года, войнах. Даже рост мужчин во Франции, говорят историки, оказался после них на несколько сантиметров меньше. Страна была разорена, унижена, оккупирована иностранными армиями – в буквальном смысле пережила национальную катастрофу. (Мы еще увидим дальше, что подобные катастрофы неизменно сопровождали падение со сверхдержавного Олимпа всех без исключения стран, имевших несчастье добиться в XIX-XX веках злосчастного статуса мировой державы.)
И что же? Прокляли своего порфироносного злодея французы? Не тут-то было! Они его обожествили. Он стал легендой. И еще четыре десятилетия маялись они в тоске по утраченной с его падением сверхдержавности, покуда не отдали, наконец, Париж другому, маленькому Наполеону – в надежде, что он им это величие вернет. Надо ли напоминать читателю, что ничего, кроме нового унижения и новой капитуляции, не принес им еще 20 лет спустя этот трагический опыт?
Что даёт нам пример Франции для понимания драмы патриотизма в России ? Две вещи. Во-первых, получили мы здесь экспериментальное, если хотите, подтверждение простого факта: поставленная в те же условия, что и любая другая великая держава Европы, Россия ответила на них точно так же, как другие великие державы Европы: расцветом национализма и его деградацией. Условия, о которых я говорю, включали как триумфальное пребывание на сверхдержав-
2 Янов
ном Олимпе, так и скандальное изгнание с него. Во всех случаях ответ на эти условия состоял в одинаковом вырождении национального самосознания и в трансформации патриотизма в его противоположность – в национализм. Другими словами, в том, что я, собственно, и называю драмой патриотизма.
Так ответила на изгнание с Олимпа после 1815 года Франция. Так ответила на него после 1918-го Германия. И так же ответила на него после 1856-го Россия. Разумеется, каждая из них нисколько не сомневалась в своей исключительности и уникальности. Каждая была совершенно уверена, что, как слышали мы от Достоевского, никогда не сможет примириться со второстепенною ролью в человечестве и даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. А также в том, что предназначена для этой первой роли в человечестве именно она, т.е. в одном случае Франция, в другом – Россия, в третьем – Германия. При всем том, однако, отвечали они на изгнание с Олимпа абсолютно одинаково – фантомным наполеоновским комплексом. И в этом смысле все их высокомерные претензии на исключительность были бы смешны, когда б не принесли их народам столько горя.
Во-вторых, не только оказалась их реакция стандартной, во всех случаях заключалась она в одном и том же: страна заболевала. Надолго. Да, великие нации, учит нас этот эксперимент, болеют, точно так же, как люди. И называется их болезнь сверхдержавным реваншем. Протекает она так. Прежде всего изгнание со сверхдержавного Олимпа ассоциируется с заговором внешних врагов или с ударом ножом в спину со стороны предателей внутри страны. Чаще всего и с тем и другим вместе. Потом болезнь требует исправления трагедии, кактрактуется изгнание с Олимпа. Иначе говоря, возвращения стране статуса мировой державы. И настолько могущественна оказывалась эта ностальгия по утраченному величию, что способна была полностью помрачить национальный рассудок. Следующий шаг – война во имя восстановления «исторической справедливости». Кончалась эта война во всех случаях, естественно, новым, еще более страшным поражением, сопоставимым с тем, что Соловьев называл «национальным самоуничтожением».
Особое коварство этой болезни в том, что больные ни на минуту не подозревают о том, что они больны. Чтобы обнаружить роковую болезнь, нужен взгляд со стороны. Вот эту функцию и исполнил в заболевшей постниколаевской России Владимир Сергеевич Соловьев.
У Надеюсь, что теперь, когда читатель получил некоторое представление о последствиях сверхдержавного реванша, ему будет понятнее, почему плохо становилось Соловьеву при мысли, что еще одна «патриотическая истерия» может оказаться последней. Отсюда, надо полагать, его удивительное пророчество: «Нам уже даны были два тяжелых урока, два строгих предупреждения – в Севастополе, во-первых, а затем, при еще более знаменательных обстоятельствах, в Берлине. Не следует ждать третьего предупреждения, которое может оказаться последним»16.
Мороз по коже подирает, когда читаешь эти строки. Ну, просто как в воду глядел человек. Именно так ведь всё и случилось в момент следующей «патриотической истерии» между 1908 и 1914 годами. Она и впрямь оказалась последней.
Положительно, писать об этом времени, не упомянув Соловьева, все равно, что писать о музыке XIX века, не упоминая, скажем, Чайковского. Ничего этого, как мы видели, не заметила Е.Г. Кострикова, хотя агония постниколаевского национализма как раз и представляла, казалось бы, предмет ее исследования. Получается, что, годами it
самоотверженно вдыхая архивную пыль и добросовестно перелистывая пожелтевшие газеты, так никогда и не заметила Е.Г. Кострикова суть гигантской исторической загадки, сформулированной Соловьевым. В том-то и беда с нашими «академиками», что очень уж как-то безнадежно не видят они за деревьями леса.
Загадка тут между тем двойная. 1914 год все-таки не 1863-й, когда, по словам Герцена, «до сих пор нас гнала власть, а теперь к ней присоединился хор. Союз против нас полицейских с доктринера-
· ми»[4]. Тогда славянофилы первенствовали в культурной элите и вели
16
Соловьев B.C. Сила любви. М., 1991. С. 60-61 (выделено мною- А.Я.).
за собою общественное мнение. Даже и в 1870-е, во времена истерии балканской, могли они опереться на Аничков дворец, на контрреформистскую клику наследника престола, будущего императора Александра 111. И это сделало их давление на правительство практически непреодолимым.
Но в 1914-м, когда пик контрреформы давно миновал и выросли сильный средний класс и западническая интеллигенция Серебряного века, ничего уже от былого славянофильского преобладания вроде бы не осталось. К тому времени они опять, как в 1840-е, превратились в диссидентскую секту. Первую скрипку в культурной элйте – от государственной бюрократии до оппозиционных партий в Думе, от футуристов до символистов – играли теперь западники. Как же, спрашивается, смогли в этом случае снова вовлечь их славянофилы в свою очередную – и, как мы теперь знаем, последнюю – «патриотическую истерию»?
В том, что их самих накрыла эта истерия с головою, сомнений, конечно, быть не может. Послушаем хотя бы известного знатока славянофильских древностей С.С. Хоружего: «Кровавый конфликт между ведущими державами Запада означал [для славянофилов] явное банкротство его идеалов и ценностей и с большим вероятием мог также означать и начало его конца, глобального и бесповоротного упадка... Напротив, Россия явно стояла на пороге светлого будущего. Ей предстоял расцвет, и роль её в мировой жизни и культуре должна была стать главенствующей. "ExOriente lux" [провозгласил Сергий Булгаков], теперь Россия призвана духовно вести европейские народы. Жизнь, таким образом, оправдывала все ожидания, все классические положения славянофильских учений. Крылатым словом момента стало название брошюры Владимира Эрна "Время славянофильствует"»18.
Ничего нового для читателя, уже знакомого с «лестницей Соловьева», здесь, конечно, не было. Стандартная картина национализма на ступени «самообожания», когда разум умолк окончательно. Тут вам и Россия «на пороге светлого будущего», когда лишь три года оставалось ей до гибели. Тут и очередное видение «начала конца
Начала. №4. М., 1992. С. 19.
Запада», которому предстояла еще долгая жизнь.
Непонятно другое. Непонятно, как смогла эта столь явно утратившая рассудок секта заразить своим безумием – и увлечь за собою в бездну – западническую элиту страны. А ведь увлекла же. Ведь это факт, что вся она – от министра иностранных дел Сергея Сазонова до философа Бердяева, от председателя Думы Михаила Родзянко до поэта Гумилева, от «высокопоставленных сотрудников» до теоретиков символизма, от веховцев до самого жестокого из их критиков Павла Милюкова – в единодушном и страстном порыве столкнула свою страну в пропасть «последней войны». И не хочешь, а вспомнишь, что предсказывал-то Соловьев вовсе не уничтожение России, но её САМОуничтожение. И вправду ведь можно сказать, что совершила русская культурная элита в июле 1914-го коллективное самоубийство. Как могло такое случиться?
Отчасти объясняет нам это князь Николай Трубецкой, один из основателей евразийства, того самого, которому суждено было после Катастрофы начать реабилитацию русского национализма. Трубецкой указывает на странное поветрие «западничествующего славянофильства», которое «за последнее время [перед войной] сделалось модным даже в таких кругах, где прежде слово национализм считалось неприличным»19. Правда, Трубецкой вообще был убежден, что «славянофильство никак нельзя считать формой истинного национализма»20. Князь усматривал в нём «тенденцию построить русский национализм по образцу и подобию рома– но-германского», благодаря чему, полагал он, «старое славянофильство должно было неизбежно выродиться»21.
Но откуда все-таки взялось в России накануне Катастрофы это «западничествующее славянофильство» (точнее, наверное, было бы назвать этот странный гибрид славянофильствующим западничеством или национал-либерализмом), Трубецкой так никогда и не объяснил. За действительным объяснением придется нам обратиться
Цит. по: Россия между Европой и Азией, M., 1993, С. 46. Там же. Там же.
к «Тюремным дневникам» Антонио Грамши, где показано, как некоторые диссидентские идеи, пусть даже утопические, но соблазнительные для национального самолюбия, трансформируются в могущественных идеологических «гегемонов», не только полностью мистифицируя и искажая реальность в глазах единомышленников, но постепенно, шаг за шагом завоевывая умы оппонентов.
Другими словами, если верить Грамши, идея, раз запущенная в мир интеллектуалами-диссидентами, не только начинает жить собственной жизнью, она может оказаться заразительной, как чума. И в случае, если ей удаётся «достичь фанатической, гранитной компактности культурных верований», способна завоевать элиту страны.[5] Очень помогает ей в ее борьбе с конкурентами за статус «гегемона», если «первоначально возникшая в более развитой стране, вторгается она в местную игру [идеологических] комбинаций в стране менее развитой»[6].
Сам того не подозревая, Грамши описал драму славянофилов. Их идеи действительно первоначально возникли, как мы уже знаем, не в России, а в Германии. И действительно были ими заимствованы у тамошних романтиков – тевтонофилов начала XIX века.
^ Тевтонофильство, возникшее из ненависти к тогдашней сверхдержаве Франции, было первым в Европе интеллектуальным движением, которое противопоставило космополитизму Просвещения националистический миф Sonderweg («особого пути» или, как заклеймил его Соловьев, языческого особнячества). Романтический миф провозглашал, что Германия – не Европа, что её Kultur духовнее, чище, выше материалистического европейского Zivilization. Столицей этой германской «духовности» стал, в противоположность западническому Берлину, Мюнхен.
К 1830-му, когда заимствовали её у немцев славянофилы, процесс превращения Sonderweg в «идею-гегемона» был в Мюнхене в полном разгаре. В конечном счете Мюнхен победил Берлин. Sonderweg стал идейной основой германской сверхдержавности в 1870-1914 годах, а впоследствии и фантомного наполеоновского комплекса (в 1918-1933). Как и следовало ожидать, за победу романтического мифа заплатила Германия страшно. Три национальных катастрофы в одном столетии (в 1918-м, в 1933-м и в 1945-м) – такова оказалась цена особняческой идеи, что «Германия не Европа» и что, говоря словами Гитлера, которые мы уже в первой книге трилогии цитировали, «Германия либо будет мировой державой, либо ее вообще не будет».
Значение, которое придается здесь идеям Грамши (или Соловьева), может показаться преувеличенным. Особенно нам, воспитанным на постулатах, что бытие определяет сознание, материя первична и т.п. Не вступая по этому поводу в спор, замечу лишь, что еще за столетие до Грамши аналогичную мысль высказал в своей «Апологии сумасшедшего» один из самых проницательных российских мыслителей Петр Яковлевич Чаадаев. «История каждого народа, – завещал он нам, – представляет собою не только вереницу следующих друг за другом фактов, но и цепь связанных друг с другом идей... Чрез события должна нитью проходить мысль или принцип, только тогда факт не потерян, он провел борозду в умах, запечатлелся в сердцах... и каждый член исторической семьи носит её в глубине своего существа»24.
Конечно, предстоит нам еще подробный разговор о злосчастном – и страшном – мифе, искалечившем судьбу двух великих народов Европы. Пока что подтвердим лишь сам факт заимствования. Вот уже известное нал* свидетельство такого компетентного современника, как Борис Николаевич Чичерин: «Пишущие историю славянофилов обыкновенно не обращают внимания на то громадное влияние, которое имело на их учение тогдашнее реакционное направление европейской мысли, философским центром которого был Мюнхен. Из него вышли не только московские славянофилы, но и люди, как Тютчев, которого выдают у нас за самостоятельного мыслителя, между тем как он повторял только на щегольском французском языке ту критику всего европейского движения нового времени,
которая раздавалась около него в столице Баварии»[7].
Другое дело, что это «реакционное направление» было талантливо адаптировано группой русских национал-либералов к чуждой ему поначалу российской реальности (Трубецкой сказал бы «построено по чужому образцу»). Конечно, адаптируя чужой националистический миф к русским условиям, славянофилы полностью его перелицевали. Что германская Kultur (духовность) оказалась неожиданно передислоцирована в Россию, это само собою разумеется. Но какая мрачная ирония заключалась в том, что и сами изобретатели этой Kultur, тевтонофилы, угодили вдруг – под рубрикой рома– но-германской цивилизации – в ненавистную им западную Zivilization! Один лишь миф Sonderweg перенесли славянофилы в свою «русскую» доктрину в целости и сохранности. Миф «Россия не Европа» оказался отныне ядром идеологии русского национализма по меньшей мере на полтора столетия вперед.
Единственное, таким образом, чего недооценил в славянофилах в своем презрительном отзыве князь Трубецкой, это что прежде, нежели выродиться, их националистический миф не только прижился в России, но и – прямо по Грамши – шаг за шагом завоевал русскую культурную элиту. Три поколения спустя, победив в «местной игре идеологических комбинаций» и обретя статус гегемона, работал он уже сам по себе, совершенно независимо от политического статуса породившего его движения. Вот почему даже вырождение славянофильства к началу XX века в маргинальную секту ничего на самом деле в судьбе мифа не меняло. К тому времени, переплетаясь с неостывающим фантомным наполеоновским комплексом, хозяйничал он уже и в умах даже тех, кто прежде яростно ему оппонировал.
И когда пробил в июле 1914-го решающий час, славянофилам нечего было беспокоиться за курс русской политики. Их дело было теперь в надежных руках давно завоеванной ими интеллигенции, хотя и западнической, но «национально ориентированной», иначе говоря, национал-либералов. Потому-то так отчаянно напоминала «патриотическая истерия» западнической элиты, начавшаяся в
25 Цит. по: Русские мемуары. 1826-1856. М., 1990. С. 179.
1908-м, славянофильское наваждение 1880-х, против которого поднял свой голос Соловьев. Вот почему оправдалось его роковое предчувствие. Вот, наконец, откуда коллективное самоубийство русской культурной элиты в июле 1914-го.
Ю Конечно, все это так лишь, если верить гипотезе Грамши. Чтобы проверить её, нужно подробно, шаг за шагом проследить, как именно переплеталось на протяжении десятилетий постепенное «заражение» западнической интеллигенции националистическим мифом с фантомным наполеоновским комплексом, которым заболела после Крымской войны Россия. Иначе говоря, именно то, чем и займемся мы в этой книге. Ибо Соловьев, не имея представления, что много лет спустя после его смерти появятся теории «идеи-гегемона» (и фантомного наполеоновского комплекса), такую работу не проделал. Ему вообще было не до научных изысканий. Он лишь предчувствовал, что впереди бездна, и боролся, сколько хватало сил, с «бешеным» национализмом, не щадя при этом и национал-либералов с их «национальным самодовольством», которые, как знаем мы из его формулы, и послужили, собственно, спусковым крючком всего процесса деградации национализма в России.
Прав ли был, однако, Соловьев, усмотрев в невинных вроде бы национал-либералах первопричину будущего «бешеного» национализма? К нашему удивлению поддерживает эту точку зрения и уже упоминавшийся? современный простодушный историк «национал-патриотической» мысли С.В. Лебедев (простодушный, говорю я, поскольку, не подозревая этого, он нечаянно повторил Карла Шмитта, знаменитого в свое время тевтонофильского идеолога, сотрудничавшего с гитлеровским режимом). На самом деле это ведь Карл Шмитт первым провозгласил, что в основе всякого «особняче– ства» (начало которому в России положили с легкой руки все тех же тевтонофилов в 1830-е, как мы помним, славянофилы) лежит «потребность в образе врага».








