Текст книги "Россия и Европа. Том 3"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)
Как и Бисмарк, оба автора считают такую позицию посредника в конфликтах сторон «объективным пониманием ситуации»76, даже не замечая жестокой иронии в самой попытке пропорционально «разделить ответственность» между теми, кто бил, и теми, кого били. Зачем, скажите, стали бы евреи создавать отряды самообороны, не будь погромов? Неужто следовало им, как баранам, покорно подставлять горло под ножи убийц?
Ведь в том-то же и дело, что между «высокими договаривающимися сторонами» было столько же равенства, сколько между тюремщиками и заключенными. И вовсе не о конфликте между равными шла речь, но об истязании бесправного и униженного меньшинства могущественным «административным ресурсом» самодержавной империи. О конфронтации, в которой и полиция, и бюрократия, и прокуратура, и церковные иерархи оказались поголовно на стороне погромщиков. Не только было самодержавие неспособно защитить это меньшинство, но и беспощадно, всей своей чугунной тяжестью на него обрушилось.
Кожинов В.В. Цит. соч. С. 107.
Там же.
Там же (выделено мною. – АЯ.).
За столетие с четвертью пальцем о палец оно не ударило, чтобы дать этому меньшинству гражданское равноправие, отказало ему в элементарном человеческом уважении, третировало его как изгоя, заперло его в гетто. И всё это по отношению к гордому народу, про который Владимир Соловьев сказал, цитируя «иудея из иудеев», по его словам, апостола Павла: «Это народ закона и пророков, мучеников и апостолов, «иже верою победиша царствия, содеяше правду, получиша обетования»77.Да возьмем хоть ту же оскорбительную процентную норму для приема евреев в гимназии и университеты, введенную в 1887 году в разгар контрреформы, ведь и ее Солженицын оправдывает. «Конечно же, – признает он, – динамичной, несомненно талантливой к учению еврейской молодежи – этот внезапно возникший барьер был более чем досадителен». Но, с другой стороны, «на взгляд коренного населения – в процентной норме не было преступления против равноправия, даже наоборот. Те учебные заведения содержались за счет казны, то есть средства всего населения, – и непропорциональность евреев виделась субсидией за общий счет»78.Значит так, не Россия выиграет от талантливости к учению части её молодежи, пусть еврейской, а «они» получают субсидию за счет «коренного населения». Явно же,что видит автор в евреях чужаков, «не наших». Явно не чувствует оскорбительности самой постановки вопроса. Не понимает, что не «досадительна» была процентная норма для этой части российской молодежи, а невыносимо, непередаваемо унизительна.
Неужели и впрямь нужно самому побывать в шкуре «не наших», как, скажем, сегодня русские в Латвии или в Туркмении, чтобы это почувствовать? Но вот ведь Короленко почувствовал. И Соловьев тоже. И лучшие из лучших русских юристов, защищавших в 1913 году Менделе Бейлиса на чудовищном средневековом процессе, затеянном против него российским Министерством юстиции, все это чувствовали. А вот Солженицын и Кожинов не чувствовали. Почему? Владимир Соловьев объяснил нам это еще 120 лет назад, когда ска-
Соловьев B.C. Сочинения: в 2 т. м., 19В9. Т. 1. С. 213.
Солженицын А.И. Цит. соч. С. 273.
зал, что «господствующий тон всех славянофильских взглядов был в безусловном противоположении русского нерусскому, своего – чужому»79. Потому-то, выходит, и не чувствовали, что унижая других, унижают самих себя ни Шарапов, ни Кожинов, ни Солженицын, что сами принадлежали к этой «особняческой» традиции. Не к той, декабристской, к которой принадлежали Короленко и Соловьев.
Удивляться ли после этого, что оба автора терпеть не могут Соловьева? Еще бы! Он в одной беспощадной фразе раскрыл настоящий секрет их шокирующей глухоты к переживаниям «не наших», глухоты, граничащей с атрофией нравственного чувства и вынуждающей их оправдывать чугунные мерзости разлагавшегося самодержавия. И оправдывать притом мучительно неловко. Тем, что и у других народов, дескать, тоже рыльце в пушку. Кожинов, например, сослался на то, что и в средневековой Европе тоже были еврейские погромы, например, в 1147 и 1188 годах во время второго и третьего крестовых походов80. И даже не подозревал человек, какую провел самоубийственную параллель. Ведь означает она невольное признание, что если в Европе средневековье умерло уже сотни лет назад, то в России начала XX века было оно всё еще живо. Право, не меньшего стоит это признание, нежели памятная декларация Бердяева, что «Россия никогда не выходила из Средних веков».Современной Америки, впрочем, Кожинов не касался, за исключением того, что объявил ее царством «идеологического тоталитаризма»81. Солженицын же, напротив, именно примером современной Америки оправдывает российскую процентную норму 1887-го. Покушайте, как: «в общем виде – вопрос [о процентной норме], уже теперь с предела низшего, «не меньше, чем» – и сегодня бушует в Америке»82.
Не знаю, право, на какую степень невежества читателей рассчитывал автор. Ведь не мог же он не знать, что в Америке-то спор идёт о чем-то прямо противоположном тому, что происходило в самодер-
Соловьев B.C. Цит. соч. С. 470.
Кожинов В.В. Цит. соч. С. 83.
Там же, с. 113.
Солженицын АИ. Цит. соч. С. 274.
жавной России. А именно о том, каким образом компенсировать даже правнуков некогда оскорбленного и униженного меньшинства, но уж никак не о его новом «досадительном» унижении.
И ничему не научил наших авторов даже развал советской империи, когда миллионы русских словно обратились во мгновение ока в евреев, в «не наших», оказались гражданами второго сорта, бесправным меньшинством в бывших советских республиках, а ныне суверенных государствах. Нет, конечно, им там не устраивают погромов, не запирают в какую-нибудь черту русской оседлости, не вводят для них процентную норму – но тяжко ведь всё равно, спросите их, тяжко чувствовать себя «не нашим» в своей стране.Не помню уже кто сказал, что не было в самодержавной России «еврейского вопроса». Был русский вопрос. Я понимаю это так. Полтора столетия боролись, как мы видели, в России две традиции – декабристская и особняческая. Утех, кто принадлежал к первой, сердце болело за всех униженных и оскорбленных. Те, кто принадлежал ко второй, болели за «своих», шельмуя «не наших» – даже в собственной стране. Какая из этих традиций возьмёт в конечном счете верх – к этому и сводится, кратко говоря, русский вопрос.
Судя по тому, что серьёзные (и несерьёзные) мыслители «державного» большинства и сегодня продолжают делить свой народ на «коренное население» и «не наших», верх пока что берет традиция особняческая. В этом, по крайней мере, смысле предвидение Шарапова и его единомышленников оправдалось. Печальное заключение это нечаянно подтвердил и сам Кожинов, заметив, что «ореол поклонения, который окружает сегодня «ретроградные» лики Розанова или Флоренского [их он, конечно, тоже зачислил в черносотенцы], свидетельствуют об их духовной победе»83. Что же тогда сказать об ореоле поклонения, окружающем сегодня Меньшикова?
83 Кожинов 8.8. Цит. соч. С. 82.
Глава восьмая
Уроненное знамя на финишной прямой
Но если, в отличие от идеологов национального эгоизма, ничего в дальней перспективе тогдашние либералы не угадали, то ближайшее будущее России они, по крайней мере, самые проницательные из них, как Борис Николаевич Чичерин, предвидели точно. На финишной прямой самодержавия всё случилось так, как предсказал он в словах, вынесенных в эпиграф этой главы. Действительно были война и банкротство и действительно дарована была конституция совершенно неподготовленному к ней обществу. Но вот что из всего этого выйдет, не предвидел никто из либералов, даже Чичерин. Почему?
Здесь еще одна громадная историческая загадка, которая совершенно очевидно выходит за пределы моей темы. Но поскольку она с нею соприкасается, вовсе обойти её невозможно. Вот как я вижу одну из основных причин политической слепоты тогдашних либералов.
Никто в России, и в первую очередь, как это ни парадоксально, люди, считавшие себя учениками Соловьева, не воспринял его как политического мыслителя, как учителя жизни, а не только философии. Знамя борьбы с национальным эгоизмом как основой средневековой политической системы упало с его смертью. Не стал он для своих учеников апостолом Павлом. Как «первого русского самостоятельного философа»84, как «блестящее явление» на небосклоне русской мысли85 Владимира Сергеевича превозносили. Его «философия всеединства» была, можно сказать, канонизирована. Особенно красноречиво хвалил его Бердяев: «Соловьевым могла бы гордиться философия любой европейской страны. Но русская интеллигенция Соловьева не читала и не знала, не признала его своим»86.
Допустим. Но Бердяев-то читал. И признал. Так почему даже ему, не говоря уже о Булгакове, который вообще не отличал Соловьева от славянофилов, никогда не понадобилась политическая интуиция учителя? Даже притом, что самая яркая статья Соловьева так и назы-
Вехи. M., 1990. С. 22. Там же. С. 21. Там же. С. 99.
валась «Славянофильство и его вырождение». Что целый том в его первом собрании сочинений посвящен был именно борьбе с национальным эгоизмом.
Редчайший ведь в русской истории случай. Учитель, мудрец, почитаемый пусть не всей либеральной интеллигенцией, но цветом её, самыми красноречивыми, самыми талантливыми её лидерами, объяснил им, в чем корень зла в стране, которую они любили и хотели спасти. Объяснил не только опасность этого зла, но и катастрофу, которая их ожидала. А они словно оглохли. Во всяком случае знаменитый сборник Вехи, большинство авторов которого полагало себя его учениками, полностью игнорировал вырождение славянофильства и патриотическую истерию, грозившую России не только волной черносотенства, но и попросту гибелью. Вместо того чтобы поднять знамя Соловьева, сосредоточились авторы Sex на беспощадной критике интеллигенции.
Что ж, и впрямь велики были ее грехи перед страною. Тут и «правовой нигилизм» (Богдан Кистяковский). Тут и «политический импрессионизм» и «рецепция социализма» (Петр Струве). И вообще «интеллигентский быт ужасен, подлинная мерзость запустения, ни малейшей дисциплины... праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, грязь и хаос в брачных и вообще половых отношениях... совершенное отсутствие уважения к чужой личности, перед властью – то гордый вызов, то покладливость» (Михаил Гершензон).
Все это верно, несомненно. Хотя было ведь и другое. Был декабристский патриотизм: стремление сделать страну «как можно лучше». Был и «укоренившийся идеализм сознания, этот навык нуждаться в сверхличном оправдании индивидуальной жизни, [который] представляет собой величайшую ценность»87. Не в этом суть, однако. В веховской критике отсутствовало главное.
Глава восьмая
Про6лбмз На*инишной"р™0*
«политического
воспитания»
А главное было в том, что веховцы так никогда и не поняли, что жили в заколдованном круге средневековой империи, в основание которой заложены были, как мы помним, даже не одна, а три «мины» громадной разрушительной силы: разлагающееся самодержавие, глухая враждебность ограбленного крестьянства и глубокая ненависть угнетенных, униженных империей народов. А в результате вырождения славянофильства и «правового нигилизма» общества (воспитанного, впрочем, правовым нигилизмом самодержавия) добавились к ним, как мы видели, еще и четвертая и пятая «мины». А именно грозный всплеск бешеного национализма, одержимого фантомным наполеоновским комплексом и потому отчаянно толкавшего Россию к «последней» войне. И не менее грозная готовность радикалов превратить эту войну в гражданскую, используя и крестьянскую пугачевщину и ненависть, накопленную подневольными нациями.
Взрыва любой из этих пяти «мин» было достаточно, чтобы надолго, на поколения похоронить вековую декабристскую мечту вырваться из заколдованного круга «гниющей империи». И поэтому любая политика, не ориентированная на то, чтобы разрядить эти «мины», обрекала петровскую Россию на неминуемый коллапс. Вот за что, стало быть, следовало критиковать интеллигенцию: за столетие после разгрома декабристов её политическая мысль не продвинулась ни на шаг. По-прежнему была она жестко зациклена лишь на самодержавии, на том, чтобы, как цитировал тогдашнюю публицистику Струве, «последним пинком раздавить гадину»88.
«Делали революцию в то время, когда задача состояла в том, чтобы все усилия сосредоточить на политическом воспитании и самовоспитании»89. Вот, казалось бы, и выставил на всеобщее обо-
там же. С. 145. Там же.
зрение Петр Бернгардович ахиллесову пяту российских либералов. Тут бы и объяснить им, в чем, собственно, это воспитание должно состоять. И поверьте, тут было о чем поговорить.
Первым пунктом, резонно предположить, должен был стоять вопрос о том, что же реально угрожало самому существованию петровской России – после несчастной русско-японской войны и потрясшей страну революции. После принятия двусмысленного Основного закона империи и двух досрочно распущенных царем Государственных дум. О том, в моих терминах, какая именно из этих «мин» могла взорваться первой, послужив детонатором для взрыва всех остальных? Было это «безрелигиозное отщепенство интеллигенции», на котором сосредоточили свой удар Вехи? Или затяжная патриотическая истерия, бушевавшая в стране с 1908 года, требуя немедленно «обезвредить главного врага и смутьяна среди остального белого человечества»? Другими словами, агрессивная, чреватая новой войной истерия?
Правительству Столыпина действительной угрозой представлялась как раз она. Во всяком случае «разрядить» пыталось оно именно эту «мину». Свидетельств тому сколько угодно. Возьмите хотя бы публичное заявление Столыпина: «Наша внутренняя ситуация не позволяет нам вести агрессивную политику»90. Премьеру вторил министр иностранных дел Извольский: «Пора положить конец фантастическим схемам имперской экспансии»91. «Решающе важно было тогда, – объяснял впоследствии Сазонов, сменивший в 1909 году Извольского, – любыми уступками утихомирить [placate] враждебность Германии к России»92.
Да и удивительно ли все это было, если, как заключило летом 1908-Г0 Адмиралтейство, «русский флот не в силах даже защитить столицу»?93 Если военный министр Редигер заявил на заседании Совета министров, что «вооруженные силы России не смогли бы даже отразить нападение противника, не говоря уже о том, чтобы его
Fuller W.C. Jr. Op.cit. P. 425. Ibid.
SazonovS. How the War Began. London, 1925. P. 33. Fuller W.C Jr. Op.cit. P. 421.
атаковать»?94 Короче говоря, не готова была Россия к новой войне катастрофически.
И сказано это было в том же самом 1909 году, когда Австро– Венгрия аннексировала Боснию, когда Шарапов с Аксаковым опубликовали Манифест, требовавший от лица «национально ориентированной» общественности немедленно обезвредить «врага и смутьяна», когда присоединилось к этому требованию большое число депутатов Думы во главе с её председателем Родзянко и, самое главное, когда вышли Вехи, ни словом об этой патриотической истерии не упомянувшие.
Попробуем теперь суммировать ситуацию.
«Патриотическая» общественность настойчиво требовала объявления войны Австро-Венгрии (а стало быть, и Германии, состоявшей с ней в военном союзе).
Война эта, по свидетельству всех цитированных выше государственных деятелей, чревата была неминуемой катастрофой, по сравнению с которой неудачи России в Крымской, Балканской и Японской войнах выглядели бы не более, чем рядовыми неприятностями.
На пути катастрофы стояло лишь неустойчивое правительство и мало что понимавший в большой политике самодержец, вдобавок еще благосклонный к черносотенной «общественности».
В условиях нарастающей патриотической истерии не было никакой гарантии, что в следующем конфликте царь устоит перед натиском симпатичной ему «общественности». В особенности если следующий конфликт коснется дорогой её сердцу Сербии. Несмотря даже на jo, что, как сообщал в Петербург посол в Белграде Евреинов, сербское правительство отреагировало на итоги русско-японской войны ошеломляющим отречением от России как от союзника95.
Перед лицом этой угрозы лидеры либерального общества, намеревавшиеся, по словам Струве, политически это общество «воспитывать», обрушились в Вехах не на тех, кто провоцировал чреватую катастрофой войну, а на «политический импрессионизм» интеллигенции.
Ibid. Р. Д22. ibid. Р. 413.
s
Не знаю, что подумает после этого об авторах Вех читатель. Я, честно говоря, не представляю себе, как умудрились все эти серьезные, умные, яркие люди совершенно, напрочь ничего не понять в том, что происходило в эти решающие годы в стране и в мире. И почему так невнимательно они читали своего учителя, все-таки «первого русского самостоятельного философа», что не заметили очевидного. Того, что петровская Россия стояла на грани самоуничтожения, что войне, надвигавшейся на страну, суждено было стать, по слову Соловьева, «последней».
Хотя бы просто потому, что даст она оружие в руки миллионов враждебных этой петровской России крестьян, которые в момент неминуемого поражения столь же неминуемо повернут его против нее. Да, конечно, и против царя, и против помещиков, и против их превосходительств тоже, но в первую очередь против дорогой либеральному седцу, пусть полуевропейской, но все же петровской России. И грозит ей поэтому возвращение в старую, чреватую «оце– пением духовной жизни» Московию..
Ведь из такого, единственно реального понимания ситуации вытекала совсем другая программа «политического воспитания» общества, нежели та, что была предложена в Вехах. В частности вытекала из него императивность направить все усилия культурной элиты России на борьбу с патриотической истерией и, следовательно, на предотвращение новой войны, которая, если верить Соловьеву, не могла не оказаться для России самоубийственной.
Вытекало из такого понимания ситуации также, что смерти подобно было для либеральной интеллигенции (и, стало быть, для России) уступить монополию на борьбу против надвигавшейся войны радикалам. Потому хотя бы, что еще за два года до выхода Вех состоялся Штутгартский конгресс II Интернационала, резолюция которого «обязывала социалистов, – по словам Ленина, – на всякую войну, начатую правительствами, отвечать усиленною проповедью гражданской войны и социальной революции»96. Вытекало из него, наконец, что не свертывать следовало, а многократно усилить начатую Соловьевым борьбу с реваншистским национализмом, насмерть
Ленин В.И. Собрание сочинений. 4-е изд. Т. 21. С. 15.
привязавшим внешнюю политику России к балканской пороховой бочке и Константинополю.
Все это были темы первостепенной, поистине жизненной важности. Само существование петровской России стояло здесь на кону – в буквальном смысле. А либеральная интеллигенция со своим укоренившимся провинциализмом была к ним безразлична. Погруженная сверх головы в перипетии дел домашних, она традиционно рассматривала международную политику как нечто чуждое, интересное разве что чиновникам да националистам и, в любом случае, третьестепенное.

Глава восьмая
На финишной прямой
На самом деле идеи-то у Струве и впрямь были.
Уже за год до выхода Вех он не только поделился ими с российской публикой (в Русской мысли, литературно-политическом журнале, который он редактировал), но и развернул активнейшую кампанию, в которой, естественно, участвовали и другие веховцы. Только идеи эти были свойства прямо противоположного тем, о которых ведем мы речь. Коротко говоря, авторы Русской мысли во главе со своим редактором и вместе с черносотенной «общественностью» дружно и целенаправленно подталкивали Россию к «последней» войне. Одним словом, работали, не щадя сил, на радикалов, на тех, кому только и могла быть эта война выгодна. Об этой удивительной метаморфозе веховцев и вообще «национально ориентированной» интеллигенции, оказавшейся в полной зависимости от геополитики выродившегося самодержавия, мы в следующей главе и поговорим.
Вот над этим легкомысленным внешнеполитическим нигилизмом интеллигенции и поработать бы, казалось, политическим воспитателям. Странным образом, однако, в Вехах, как знает читатель, нет об этих сюжетах ни слова. Упомянув политическое воспитание, Струве тут же и переходит к разоблачению «безрелигиозного отщепенства» интеллигенции. И сводит всё в конечном счете к вполне тривиальному призыву: «нужны идеи, творческая борьба идей».
Пока что скажем лишь, что Струве и Кистяковский были ведь еще серьёзнее других веховцев. Что уж говорить о Гершензоне, вся критика которого свелась к совершенно славянофильскому тезису: либералы, мол, не понимают, что «народная душа качественно другая»? И тем более о Булгакове, убежденном, что «соприкосновение интеллигенции и народа есть прежде всего столкновение двух вер, двух религий» и что «разрушая народную душу» либералы «сдвигают ее с незыблемых вековых оснований»?
Подумайте, насколько реалистичней был тот же черносотенец Меньшиков, уверенный, как мы помним, что «нынешний крестьянин почти равнодушен к Богу». Да и в любом случае, разве помешали крестьянам их «качественно другая душа» и «незыблемые основания» пойти за атеистами-большевиками, когда позвали они их делить помещичьи земли, грабить усадьбы и разрушать храмы? Поневоле вспоминаются пророческие слова Герцена, сказанные, как мы помним, еще за полвека до этого дня расплаты, о том, что «в передних и в девичьих, в селах и полицейских застенках схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и беспощадную месть, которую остановить вряд возможно ли будет».
Кто был виноват в этих страшных мартирологах? Крепостное право, законсервировавшее в крестьянстве московитскую менталь– ность? Самодержавие, до последнего стоявшее, как мы видели, за крепостное право? Постниколаевские правительства, ограбившие крестьян, умножая тем самым их вековую ненависть? Организаторы патриотической истерии, приблизившие день расплаты, одев миллионы крестьян в солдатские шинели и дав им в руки оружие? Радикалы, мечтавшие о гражданской войне?
Много было в России виноватых. Но уж меньше всего относилась к ним либеральная интеллигенция. Разве что винить её можно было за то, что ровно ничего она в этом сложнейшем клубке застаревших страстей и воинственной риторики не понимала. Но вот почему-то именно на неё ополчились в этот острый, решающий для самого существования петровской России момент авторы Вех.
Туг и открывается нам самая глубокая тайна веховских критиков. Эти несостоявшиеся воспитатели русского общества оказались на поверку до такой степени «политически невоспитанными», что вообще не предвидели и даже не предчувствовали надвигавшегося несчастья. Для них революция пятого года была концом, а не началом бури, которой предстояло снести не только псевдоконституционное, по словам Макса Вебера, «думское самодержавие», но и монархию, а за нею и республику. Лейтмотивом проходит через Вехи идея, что все утрясается, наступает штиль – и самодержавие уже не то, и интеллигенция не та, и вообще пришло время заняться «самовоспитанием».
Длинная тирада Гершензона дает об этом совершенно ясное представление. «Великая растерянность овладела интеллигенцией. Формально она всё еще теснится вокруг старого знамени, но прежней веры уже нет. Фанатики общественности не могут достаточно надивиться на вялость и равнодушие, которые обнаруживает интеллигентская масса к вопросам политики... Реакция торжествует, казни продолжаются – в обществе гробовое молчание; политическая литература исчезла с рынка за полным отсутствием покупателей... Вчерашнего твердокаменного радикала не узнать: пред модернистской поэзией широко раскрываются двери, проповеди христианства внимают не только терпимо, но и с явным сочувствием, вопрос о поле [имеется в виду секс] оказался способным надолго приковать к себе внимание публики»97.
Вот же в чем был корень ошибки. Веховские критики приняли перемирие за мир, передышку за начало новой эпохи, затишье перед бурей за долговременную стабильность. И поэтому все для них начиналось и заканчивалось отношениями народа и интеллигенции. Словно бы эти отношения, каковы бы они ни были, и впрямь могли остановить надвигавшуюся Катастрофу.
Мы-то теперь знаем, как жестоко ошибались веховцы. Проживи еще несколько лет Соловьев, он, наверное, все это им объяснил бы. Но его не было.
Глава восьмая На финишной прямой
большевизму?
Так или иначе, момент был упущен. Страна вползла в ненужную ей бойню и уже в 1915 году стало совершенно очевидно, что «думскому самодержавию» её не пережить. Было ли слишком поздно тогда думать о стратегии, которая могла бы перехватить инициативу у радикалов и дать новому либеральному правительству шанс выжить на обломках самодержавия? Иначе говоря, существовала ли еще альтернатива гражданской войне, военному коммунизму, тотальному террору и гибели петровской России? Одним словом, всему, что Геннадий Зюганов называет сегодня «одной из исторических вех российской и шире – всемирной истории»?[108]
Альтернатива
Не знаю. Но если и существовала, заключалась эта альтернатива, по-видимому, в том, чтобы опередить большевиков, перехватив их лозунги и выдернув у них таким образом ковер из-под ног. Что, естественно, требовало погасить патриотическую истерию – на этот раз насчет «войны до победного конца». Чего на самом деле хотела тогда решающая сила грядущей революции – миллионы вооруженных крестьян в солдатских шинелях и матросских тельняшках? Немедленного перемирия на фронтах и раздела помещичьих земель. Возможна ли была либеральная стратегия «перехвата» радикальных лозунгов, при которой массы всё это получили бы, но страна удержалась на краю бездны?
Может быть. При условии, конечно, что либералы первыми отказались бы от «войны до победного конца» и нашелся у них сильный, популярный лидер и штаб, способный такую стратегию выработать. К сожалению, условие это было неисполнимое: либералы и сами ведь были, как мы помним, «национально ориентированными» – и отказаться от Константинополя оказалось выше их сил (даже после революции министр иностранных дел временного правительства П.Н. Милюков всё еще публично требовал Константинополя). И потому не нашлось у них сильного лидера – ни в 1915-м, ни в 1916-ь, ни
даже в 1917-м. Не получилось и стратегии, способной одновременно погасить патриотическую истерию черносотенного меньшинства и «перехватить» лозунги меньшинства леворадикального. Судя по Вехам, это легко было предвидеть. В ситуации смертельного кризиса интеллектуальная элита России оказалась банкротом.
Жуткое, почти невероятное зрелище, которое должно было бы стать, но не стало, жестоким уроком для русской мысли – на века и века. Вот же как это происходило. Революционный вулкан готов был извергнуть кипящую лаву пугачевщины, хороня под собою петровскую Россию. Момент, предсказанный за три десятилетия до этого Соловьевым и подробно, как мы тоже увидим, описанный Петром Дурново еше в феврале 1914-го, настал.
И что же? У подножия вулкана беспомощно метались, по-прежнему сводя между собою никому кроме них не интересные счеты, стаи бюрократов и придворных пустомель, бешеных националистов, национально ориентированных либералов и «воспитывавших» их веховцев, все одинаково зараженные патриотической истерией, все одинаково неспособные хоть на минуту остановиться, оглянуться, вспомнить о здравом смысле. И не было между ними ни одного человека, достаточно серьезного, чтобы изменить курс государственного Титаника, даже в момент, когда совершенно отчетливо уже вырисовался на его пути страшный риф. Подумайте, в великой стране ни одного. Прав Н.В. Рязановский: таково было страшное николаевское наследство..
Еще хуже, что и 8о лет спустя российская пресса продолжает уныло пережевывать в многополосных статьях Александра Ципко или Андраника Миграняна все ту же, давно навязшую в зубах тему «Почему победили большевики?», ссылаясь на де Токвиля и на Бердяева, и демонстрируя тем самым, что так ничего и по сей день не поняли. Да как же могли большевики, спрашивается, не победить, если их оппонентам и в голову не пришли даже самые простые идеи, способные вывести их из игры? В таких условиях они были, можно сказать, обречены победить. Их, если угодно, принудили победить. Не сделав даже попытки выработать альтернативную политическую стратегию, российская интеллектуальная элита собственными руками провела эту политическую пешку в ферзи. И Токвиль здесь совершенно ни при чем.
Короче, даже если альтернатива большевизму была, думать о ней оказалось некому. «Национально ориентированные» либералы не были к ней готовы, не были для нее «политически воспитаны». Ведь даже отречение царя в феврале 1917-го, в котором виднейшую роль играли думские либералы (не говоря уже о корниловском мятеже), мотивировалось исключительно «патриотической» необходимостью продолжать самоубийственную войну, а вовсе не попыткой ее остановить. И стало быть, обречена была февральская революция еще до того, как началась.
глава первая ВВОДНЭЯ
глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
глава третья Упущенная Европа
глава четвертая ошибкэ герцвнэ
глава пятая Ретроспективная утопия
глава шестая Торжество национального эгоизма
глава седьмая Три пророчества
глава восьмая На финишной прямой
ДЕВЯТАЯ
Как губили
петровскую Россию
глава десятая Агония бешеного национализма
глава
одиннадцатая Последний СПОр
глава девятая
Как губили петровскую Россию
В некотором смысле Россия так никогда и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае. Александр П реформировал страну; Александр HI апеллировал к националистическим чувствам... В царствование Николая II страна обрела неустойчивое конституционное устройство. Но всё это оставалось каким-то неуверенным и неполным. И обрушившийся в пожаре 1917-го старый порядок был все еще тем же архаическим старым режимом Николая I.
W.R Рязановский
Я надеюсь, что неожиданный финал предыдущей главы, оборванный будто на полуслове, достаточно разочаровал и раздразнил читателя, чтобы он потребовал объяснений. Ведь то, что там утверждается, и впрямь почти невообразимо. Легко ли в самом деле представить себе, что Катастрофы семнадцатого года – а вместе с нею и «красной» эпопеи, затянувшейся на три поколения и, словно топором, разрубившей на две части мир, – могло и не быть? И что зависело быть^ей или не быть вовсе не от готовности большевиков штурмовать «самое слабое звено в цепи империализма» и даже не от социально-экономических условий, превративших Россию в это самое «слабое звено», как учили нас историки на протяжении десятилетий, но точно так же, как в XVI веке, от поведения ее культурной элиты? Тем более представляется это фантастическим, что лишь утверждается, но не доказывается.








