Текст книги "Знойное лето"
Автор книги: Александр Кутепов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
К вечеру Саша Иванович не выдержал.
– Все, мужики, хватит… Иначе до зимы прокопаемся. Завтра спускаем на воду и там доделаем, если что не так.
Много народу сбежалось смотреть, как волокли косилку к Большому озеру. Зрители ждали, что вот спихнут корыто на воду, заведут мотор и начнет косилка кромсать камышовые заросли. Но сразу не получилось. То лебедка барахлила, то заклинивало транспортер для сброса камыша. Грязные и мокрые изобретатели провозились чуть не до вечера, и только терпеливые пацаны дождались торжественного момента.
Егор Харитонович сел на водительское место, поправил и потуже натянул фуражку.
– Полный вперед! – заорал он.
Забурлила вода под гребным колесом, покачиваясь, лодка тронулась с места. Застрекотала косилка, уткнувшись в зеленую стенку камыша. Дрогнули высокие остролистые стебли и толстым пластом легли на воду.
ИЮЛЬ
1
Ольга расчертила лист бумаги на клетки, долго и старательно заполняла их: что будет делать, куда пойдет в каждый отпускной день. Это занятие чуть заглушило неотвязную изматывающую тоску. Она стала замечать за собой желание закрыть глаза и больше их не открывать. Затаив дыхание, Ольга подолгу сидела неподвижно, со страхом прислушиваясь к себе, пытаясь понять, что же такое происходит с ней. «Так недолго и свихнуться», – ругала она себя, но какое-то время спустя опять сидела затаясь, уставившись в одну точку…
Свои расчеты она показала Алексею, но выбрала для этого не совсем удачное время. Он целый день мотался по дальним болотинам, где косили сиротское сено из осоки.
– Глупости это, – сказал он, посмотрев график отпуска. Сказал не домашним голосом, а будто бы находился в конторе и будто бы эту бумагу ему подали на подпись. – Нет ничего скучнее отдыха по заранее намеченной программе. Прелесть и ценность отдыха в его стихийной организации.
«Порой он просто невыносим», – подумала Ольга и посмотрела на Алексея без обиды, а скорее сожалеючи. Он заметил это и добавил, словно оправдываясь:
– Я высказал лишь свое мнение. Отпуск твой и распоряжайся им, как сочтешь нужным.
К тому моменту, как ехать в райцентр оформлять отпуск, Ольга вконец извела себя подозрениями, что или Алексей окончательно разлюбил ее, или сама она разлюбила, но жизнь становится в тягость. Стали вспоминаться разные давние мелкие обиды, непонятости, лепиться одно к другому, образуя мрачную картину.
Побродив в таком настроении по райцентру, Ольга написала заявление об уходе из библиотеки и отнесла в отдел культуры.
Московский поезд через Увалово проходит в четырнадцать десять. Алексей сам повез Ольгу на станцию. Всю дорогу она молчала, зачем-то все снимала очки и старательно протирала стекла. Без очков ее глаза делались большими и удивленными.
Он тоже молчал, хотя понимал, что надо бы говорить и говорить. Что-нибудь легкое, веселое, отвлекающее. Но не находилось таких слов.
До поезда оставалось еще с полчаса. На пыльной привокзальной площади ветер кружил обертки от мороженого и хлопья рваных газет. Солнце было в самой силе, жгло неистово, в его сторону невозможно глянуть.
Они прошли на перрон, сели на скамью, приваленную к толстому корявому стволу могучего разлапистого тополя, усеянного белыми пуховыми сережками. К ним подошла бездомная дворняга со свалявшейся шерстью, просительно глянула на одного; другого. Ольга открыла сумку, достала из целлофанового пакета кусок мясного пирога. Благодарно виляя хвостом, дворняга без жадности взяла пирог и убежала в кусты.
– Не забывай поливать цветы, – напомнила Ольга. – Через день.
– Ладно, не забуду, – пообещал Алексей.
И опять замолчали.
Горячий, запыхавшийся в долгом пути поезд плавно затормозил, и мимо медленно поплыли зеленые вагоны. Первый, второй, третий, четвертый…
– Ввиду опоздания поезда стоянка сокращена! – всполошным железным голосом известил репродуктор.
Ольга заторопилась, поцеловала Алексея в мокрую соленую щеку, подхватила полотняную сумочку и побежала к вагону. Только теперь, в эти суматошные мгновения Алексей вдруг понял, что все происходит не просто так, что Ольга уезжает навсегда, насовсем, что все, кроме него, уже знают об этом или догадываются. Эта мысль была столь неожиданной, что Алексей остановился, поставил чемодан и в растерянности начал озираться. Словно бы ждал, что кто-то сейчас же подойдет и объяснит ему все.
– Оля! – испуганно закричал он. – Не уезжай! Я прошу тебя. Не надо.
Он догнал Ольгу, обнял ее и стал торопливо целовать – губы, щеки, шею.
– Может, ты не поедешь? Лучше мы потом, вместе?
– Але-ша! – с расстановкой сказала она и засмеялась. Все еще улыбаясь, Ольга поднялась в вагон, из-за плеча проводницы, уже закрывающей дверь, помахала Алексею рукой. Но когда поезд тронулся, он увидел: Ольга стоит у окна и плачет.
Он сам готов был заплакать, но стиснул зубы. Уже и поезд пропал из виду, стал неслышен, а он все стоял и смотрел в ту сторону, куда уехала она.
– Да вернется она, вернется! – услышал он сочувствующий, но насмешливый голос. Это киоскерша высунулась из своей стеклянной будки. – Поругались на дорожку, да?
– Нет, – ответил он, – мы не ругались.
– А я грешным делом подумала… Сколь годов тут сижу, на всякое насмотрелась, замечаю, что к чему…
«Газик» ревел и стонал, а ему все казалось, что едет медленно. Промелькнули бурые унылые бугры глиняных карьеров, дорога нырнула в душные березняки, выскочила в поля с чахлой бледной кукурузой и подсолнухами, до шляпок обглоданными еще одной напастью этого лета – луговым мотылем.
Алексей думал, что этот шалый год полон всяких неожиданностей не только в погоде, но прежде в людях. Все путается, мешается, поворачивается какими-то не видимыми раньше гранями. И у него сегодня нарушилось равновесие, без которого непрочен мир. Начинается иной отсчет времени. Еще он подумал, уже в который раз, что скорей бы кончилось это лето, чтобы… И резко остановил себя: не надо домысливать и терзаться призрачными виденьями будущего, когда с настоящим сладу нет…
Он зашел в свой дом, сразу ставший пустым и неприветливым. Начинал его строить прежний председатель, рассчитывая на свое многолюдное семейство, а достраивал Глазков, тоже имея расчет на переезд стариков с хутора. Комнаты обставлены случайной мебелью, попавшей сюда по прихоти сельпо. Только кухня сияет одномастными ящиками, шкафчиками, табуретками, да в самой просторной комнате, которую он занял под кабинет, стоят мягкие удобные кресла и массивные книжные полки.
Алексей постоял на кухне, зашел в одну комнату, в другую. Там постоял, медленно обводя взглядом стены, словно попал сюда впервые. Потом лег ничком на диван.
Он не заметил, сколько прошло времени – минуты или часы, но вот в сенях, а потом в прихожей заскрипели половицы. Алексей догадался, кто это: сейчас прийти мог только Кутейников.
Николай Петрович потоптался посреди комнаты, подвинул стул к дивану, сел. Алексей слышит, как он достает из кармана платок, встряхивает его, долго и старательно вытирает пот. При этом протяжно и глубоко вздыхает. Глазков представил, какое у Николая Петровича лицо – страдающее, беспомощное, наивное, глаза удивленные, широко раскрытые, испуганные. А правая рука по привычке мнет широкий мягкий подбородок.
– Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой, – глухо заговорил Кутейников, – размышляя о смысле жизни, выразился примерно так: тревога, труд, борьба, лишения – это необходимые условия, из которых человек не должен выходить ни на секунду. А еще он сказал…
– При чем тут великий Толстой? – Алексей сел и уставился на Кутейникова.
– Ни при чем, – быстро согласился Николай Петрович. – Это я так, к слову… Вероятно, мы не умеем думать о жизни. Не придаем значения ее сути. Нам все некогда, откладываем на потом. Но и потом недосуг. В старину ради этого ходили к святым местам. Вероятно, не столько привлекали святыни, сколько сам длинный путь. Человек шел и думал. И о всякой всячине, и о смысле своего существования.
– Так что ты предлагаешь? – угрюмо усмехнулся Глазков. – В принципе и я не возражаю уйти куда-нибудь до зимы, а еще лучше – на целый год. Но разве райком отпустит!
– Далеко не надо, – Николай Петрович поднялся, заковылял по комнате, заскрипел протезом. – А сходи-ка ты, Алексей Павлович, на хутор. Право слово!
– Я уже думал. Вечерком доскочу.
– Ты сейчас иди. Ничего колхозу, вероятно, не сделается, если председатель малость прогуляется. – Кутейников помолчал и добавил виновато и скорбно: – Я же ей как говорил? Поезжай в отпуск, а там видно будет, увольняться или не увольняться. Нет, не послушала старика.
– Как увольняться? – вздрогнул Алексей. – Когда?
– По собственному желанию. Она что, не сказала?
– Нет, – как в пустоту уронил Алексей.
– Вот те раз! – Кутейников совсем расстроился. – Как же так? То-то я смотрю последние дни…
…Отрешенный, как бы оглохший и ослепший, Алексей не замечал, где он идет, почему не дорогой, а напрямую, держась по солнцу. Только какое-то время спустя он почувствовал, что начинает выходить из мрака и вновь обретает слух и зрение, что вокруг не пустота, а живой земной мир, полный пронзительного раскаленного света, неясных звуков, рассеянных в громадном просторе между землей и небом. Тут только с удивлением он обнаружил, что стоит посреди черного пустого поля. «Неужели человеческая жизнь может быть такой же, как это поле? – спросил он себя. – Значит, такая жизнь не выдумки, а жуткая правда. Значит, она действительно может выгореть так же, как эта выжженная солнцем земля? Неужели Николай Петрович специально послал меня, чтобы я сравнил и узнал, какой я теперь есть? Выходит, он знает, видел, понимает, как в один час выгорает у человека душа? Но ведь это жестоко! Видеть и чувствовать такую пустоту дано лишь в последний миг. Это же страшно!.. Нет, здесь что-то другое, какой-то иной смысл. Ну да, конечно! Не вся же земля похожа на это черное мертвое поле. Вот же начинается лес, он зелен и густ. А где зелень, там и жизнь…»
Сразу за лесом в глаза ударила слепящая белизна равнины, бывшей Луговым озером. Одна искристая соль – и больше ничего. Шагая по дну бывшего озера, Алексей заторопился, а потом побежал.
Опять начался лес. В рединах, обгоняя друг друга, тянутся уже крепкие сосны. Алексей всегда удивляется терпению и мужеству неприметных лесников, которые вот уже лет двадцать режут пустоши и вырубки широкими бороздами и рассаживают новые леса. Они созреют, когда никого из нынешних сеятелей не будет в живых…
Белые бабочки, издали похожие на снежинки, невесомо кружат над полянами. Всполошно стрекотнула сорока. На прогалину выскочила лиса, заметила человека, взметнулась, распушив огненный хвост, и сразу пропала, будто ее и не было.
Сколько хожено-перехожено по этим местам – и вьюжной зимой, и пасмурной осенью, и пахучим летом, но сейчас Глазков будто заново открывал для себя неброскую красоту родной земли и утверждался в мысли, что лишь она вечна. И сколько бы испытаний, вроде нынешнего, не выпало ей, земля найдет силу поднять все, что должно украшать мир, и поможет человеку осознать себя.
Постепенно Алексей настроился на покаянный лад и стал перебирать в памяти все, что было между ним и Ольгой за эти пять лет. Привыкший к анализу, сопоставлению фактов, он и сейчас попытался определить долю своей вины. Он забывал, что Ольга воспринимает и понимает жизнь как-то иначе, чем он. Это истина. Он же не научил ее жить в деревне, и она томилась, отбывая бессрочную повинность. У него шла череда сельскохозяйственных кампаний. Посевная – не до нее. Уборка – не до нее. Зимой тоже – не до нее. Представив все это сразу, Алексей только удивился ее долготерпению… «Завтра же напишу ей письмо, – решил он. – Объясню все и попрошу прощения. Начну прямо так: встаю на колени и умоляю. Пусть это не в современном стиле, но важна суть».
Лес поредел, расступился, в просветах открылась белесая, чуть-чуть синеватая даль Большого озера. Еще сотня шагов – и вот он, Максимов хутор. Одинаково сильно трепыхается в груди, в какой бы час и с какой бы стороны ни подходил к родному дому – старому, приземистому, с покосившимися черными воротами, черными же наличниками и черной же тесовой крышей. Раньше дом стоял почти в центре хутора, но как солнце растворяет края льдины, так и время загладило окраины хутора, и дом оказался первым в недлинном порядке улицы.
Двор чисто выметен, здесь не растет ни единой травинки. Уж что-что, а за этим отец следит. Коль растение во двор полезло, считает он, значит нету в доме хозяина и работника.
Мать сидит на крылечке и вяжет носок.
– Ольга уехала, – чуть слышно сказал Алексей.
– Как уехала, так приедет, нашел об чем горевать, – скороговоркой ответила Семениха. – Взяли моду шататься. Раньше баба от мужа шагу не делала. Все при ём, все при ём. Волю дали, волю, избаловали себе на голову. Твоя нисколь не лутше.
– Ольга совсем уехала.
– Господи! – испуганно ахнула мать и уронила спицы. – Чё деется, чё деется на белом свете! Вот жисть-то пошла! Сколь говорила тебе, сколь говорила! Не послухался.
Алексей сел на широкую саманную завалинку, оплывшую и заглаженную, сцепил побелевшие пальцы и угнул голову. Мать отложила вязанье, подошла, погладила по щеке.
– Худой ты какой стал… Вот ростили, ростили…
– Будет, мать, не надо, – остановил ее Алексей. – Даже на этом жизнь еще не кончается… Ольга не виновата. Ни в чем и нисколько. Тут вся причина во мне. Понимаешь, мать, какая скверная штука может случиться в благополучной вроде бы семье? Я больше узнал за эти пять лет о каждом из колхозников, чем о собственной жене. Да и не хотел, наверное, узнавать, считал, что тут все до ясного ясно и до понятного понятно… Пятнадцатого числа у нее был день рождения, но я не вспомнил. Прихожу домой вечером, почти ночью. «Ты почему не спишь? – удивляюсь. – По какому случаю вырядилась?» Она еще как-то странно смотрела на меня… Потом заплакала. Я рассердился, наговорил черт знает что…
– Ничё, ничё, – стала успокаивать его Семениха. – Перемелется – мука будет.
– Отец где? – опросил Алексей.
– Ой отец, ой отец! – плаксиво забормотала Семениха. – Окочурится с этим сеном. Цельный день в лодке. Туды-сюды, туды-сюды! Скажи ты ему, Алешка, ради христа.
– Тут я не советчик.
Алексей пошел огородом на берег. И это озеро мелеет, вода откатилась, белый песок, будто просеянный частым ситом, лежит широкой полосой. Деревянные мостки, с которых еще прошлым летом черпали полным ведром, теперь оказались на сухом месте, замыты песком. Подкатываясь к мелководью, волны вспениваются и гаснут с тяжелым вздохом, не дойдя до берега.
Алексей взял прислоненные к стогу вилы и начал собирать высохший камыш. Набрался десяток хороших навильничков. Подобрав граблями мелочь, он долго сидел на самом солнцепеке.
Из дальних камышей показалась лодка. Осев по самые борта, она еле движется. Видно, как изгибается в напряжении отец, упираясь длинным шестом. Раздевшись, Алексей забрел далеко в воду, ухватился за мокрую веревку и потащил лодку к берегу.
– Ольга нынче уехала, – сказал он отцу. – Совсем.
Павел Игнатьевич не ответил. Взял вилы и стал выбрасывать камыш на песок. Только когда очистил лодку, переспросил:
– Говоришь, уехала?
– Да… Сегодня.
– Бить тебя, парень, некому, а мне некогда, – строго заметил старик и погрозил кулаком. – Чего скукожился? Ольга тебя не бросит. Я ведь маленько в людях разбираюсь.
– Откуда тебе знать.
– Оттуда! – Павел Игнатьевич начал перетаскивать камыш к стогу. Алексей тоже взялся за вилы, но отец вдруг закричал: – Не лезь, это моя работа!
Потом они сидели на береговом обрывчике, когда-то, в полноводье, подбитом волнами озера.
– Что мне делать теперь, отец? Впрочем, зачем я спрашиваю, когда знаю ответ. Сейчас ты скажешь свое любимое изречение: надеяться и ждать, ждать и надеяться.
– Оно так, – Павел Игнатьевич тянет с ног хлюпающие резиновые сапоги. – Слабые вы насчет прощаний-расставаний. Жизни не видали, не кружило вас, не жамкало. А жизнь иной раз такой разворот сделает – сто лет думай, а мудренее не выдумаешь.
– Она ж с работы уволилась, – опять за свое Алексей, – а мне не сказала. Это что значит? Ты можешь объяснить?
– Не могу! – Павел Игнатьевич уже сердится. – Сам разбирайся, ищи виноватого. Шмыгать носом проще простого, – старик помолчал и добавил: – Лучше скажи, как по колхозу и району положенье? Мы тут-ка поистине живем в лесу, молимся колесу, за попа филин, за попадью сова.
– Я, кажется, весьма полно и регулярно информирую тебя.
– Ну и что с того? Живой он о живом и думает. Выдюжит колхоз? Сам ты, Алеха, выдюжишь?
Алексей ответил не сразу.
– Про себя не скажу, а колхоз устоит. Уже готовим людей и технику к отправке на юг. Солому будем прессовать.
– Видал я тамошнюю соломку. Ею печи топить вместо дров.
– Станем доводить до съедобности. Резать, молоть, запаривать, сдабривать, сластить, подсаливать… Что касается других дел, то вот приспособили под камыш силосные комбайны.. Этим делом теперь полностью Егор Басаров заправляет. Вообще это большая загадка природы. Видимо, нужны какие-то особенные обстоятельства, чтобы человек раскрылся полностью. Просто молодец Егор! За что его осталось ругать, так за излишнюю болтливость.
– Не сглазь, – заметил Павел Игнатьевич. – Скажи-ка матери, чтоб баню затопила. Продрог я на воде.
– Она сама догадалась.
Парился Павел Игнатьевич с жутким остервенением. Сидел на полке́ в шапке, в рукавицах и только покрикивал:
– Алеха, поддай!
Алексей ползком подобрался к кадушке с водой и выплеснул полный ковшик на каменку, которая взорвалась клубами обжигающего пара. Не выдержав, он выскочил наружу.
«Ну, дает батя!» – восхитился Алексей, прислушиваясь к хлестким ударам веника.
Тем временем, прослышав, что председатель будет ночевать на хуторе, к дому потянулись старики, молча рассаживались на длинной лавке у ворот, а то и прямо на земле. Собрались тут в основном те, кому некуда приклонить голову и суждено в одиночку одолевать маятные старческие дни. Всю весну они пребывали в страхе и вроде даже обрадовались, что засуха может еще на годок удлинить жизнь хутору.
Разговором правит дед Андрюха Веселуха. Прозвище давнее, а в теперешней жизни старика мало что веселого: сгорбленный, с костылем, глаза слезятся, руки трясутся. Еще зимой схоронил он старуху, а сыновья, дочери и внуки по сей день рядятся, кому достанется старик. Веселухе советуют подавать в суд, раз у детей по совести не получается, но он боится. Сейчас хоть надежда какая есть, а после суда могут вообще бросить его. Поэтому кто о чем, а Веселуха про свое.
– Чем больше нарожаешь и вырастишь, тем дольше пристанишша не обретешь. Воистину. Раньше, покуль старуха живая бегала, ребетешек на лето свозили сюды. Доглядывали, обихаживали. А теперя чё? Надысь Гришка-меньшак прикатил. На легковушке. Гостинцев привез. Эти самые, желтые, апельсины называются. Штук десять. А я простодырый давай на радошшах Гришку да его друзьёв водкой поить. Пропили мою пензию, с тем и уехали. Мне-то как жить теперя? – Гришку спрашиваю. Мы, грит, промеж себя решенье вынесли: будешь жить по три месяца у каждого. Первому, грит, выпало Степке. А где тот Степка? До Степки тыщу верст ехать, у Степки самово инвалидность, а ребетешек шесть штук… Вот покуль на людях хожу, то ничё, а один остануся – давай думать: скореича помереть бы да к старухе под бок лечь. Смерть мне теперь слаще. Ладно сватья Семениха доглядывает, варево какое приташшит, рубаху постирает, а то бы.
Веселуха замолчал и уставился в землю красными мокрыми глазами. Старухи разом захлюпали из жалости к старику и к себе. За этим и не заметили, как ожидаемый председатель уже вышел со двора и стоит, привалясь к покосившемуся столбу ворот. Слушая Веселуху, он содрогался перед бездной человеческой неблагодарности и подлости, дружно продемонстрированной детьми старика. В прежние годы Веселуха был лучшим в округе пчеловодом, держал большую пасеку, и столь же большие тысячи базарных денег, минуя его карман, разошлись по детям, превратились в машины, в квартиры, в золотые колечки и сережки, но не прибавили ни ума, ни совести, ни чести. Теперь вот пасеки нет, денег, кроме пенсионной тридцатки, тоже нет. Раньше приезжали на хутор, так только и слышно было: папулечка, мамулечка, а теперь вот разыграли старика в лотерею и три месяца житья у каждого определили из расчета, что старик едва ли успеет обойти один круг…
– Андрей Иванович, – в тишине слова Глазкова прозвучали неожиданно и громко, – может, в дом престарелых тебя определить?
– Да хоть куды! – старик машет рукой и тут же спохватывается: – Не возьмут, поди-ка. Туда ж безродных примают, а я с какой стати? Ты лутше, Лексей, ребятам моим напиши. Посовести их, дураков, может, чё и выйдет.
– Напишу. И лично, и по месту работы.
– Заступничек! Моёва Ваньку – так не пожалел! – закричала вдруг одна из старух, мать Ивана Скородумова, сильно набожная, но не менее злая на язык. – Бог все видит! Невинного в обиду не дасть!
Все последние дни она только и делает, что ходит из двора в двор по хутору и рассказывает, как в хомутовском клубе судили Ваньку и дали год условной принудиловки с вычетом денег из получки. Больше всего ее почему-то испугала условность наказания.
На старуху зашикали, и она стихла, обиженно поджав губы.
На скамейке подвинулись, дали место председателю и настороженно уставились на него, как на главного виновника, замыслившего порушить остатки хуторской жизни. И время для этого выбрал самое больное – на излете дней, когда старому человеку хочется лишь покоя и полной определенности в малом уже для себя будущем.
– Ну что, дедули и бабули, вопрос ваш ясен, – Алексей усмехнулся и строго оглядел престарелых земляков. – В этом году, сами видите, не до хутора. Так что успокаивайтесь и живите дальше, как жили. Магазинишко вам откроем, в любом пустом доме. Не каждый день, но работать будет, хлебом, солью, спичками обеспечит. Но не забывайте: специально для вас строим в Хомутово два больших дома. Печей там топить не надо, воду не таскать. Чем не жизнь!
Переглядываются, молчат. «Конечно, они не обрадовались, – подумал Алексей. – Сами не знают, что им надо теперь».
– Молчите? – спросил он. – Дело ваше. Но решение это, можно сказать, окончательное.
– Ты, Лексей, с хутором погоди, – подал голос Веселуха. – Конешно, спасибо, что заботу про нас в уме держишь. А счас мы по другому делу к тебе пришли. Люди мы старые, на семь рядов учены-переучены голодами и недородами, а такого сухменного лета не помним. Не подсекёт колхоз? Мы ж его по крошечки собирали.
Алексей стиснул зубы от внезапно нахлынувшей щемящей боли, которую не выразить словом, а только самому можно почувствовать: захолодает в груди, сожмется там все в маленький комочек, в глазах встанут слезы, готовые пролиться радостно-горьким плачем. «Когда же научусь я понимать людей? – спросил он себя. – Дано мне это или не дано?»
– Андрей Иванович, родной ты мой! – дрогнувшим голосом проговорил Алексей. – Прошу извинить за нехорошие мысли. Я ведь считал, что кроме хутора вас ничего уже не волнует… Как говорится, положение тревожное, но не безнадежное. Еще никогда мы не работали так дружно и так здорово, хотя люди прекрасно знают, что в этом году не будет никаких доплат за продукцию и почти никаких премий. Что касается конкретных дел, то они вот какие…
Он подробно рассказал старикам, как идет заготовка кормов, как животноводы в такую бескормицу держат надой молока. Старики вздыхали, ахали, качали седыми головами.
…Спал Алексей в огороде. Под кустом черемухи, на старом тулупе. Когда лег, то еще долго пялил глаза в мигающее звездами темное небо. Над хутором стояла глухая первозданная тишина, осторожно всхлипывало большое озеро, оттуда тянуло прохладой, пахло тиной и рыбой. Алексею сделалось легко и покойно, будто бы все, что сейчас волнует и тревожит, уже позади, и завтрашний день будет совсем иным.
Ему вспомнилось, отчетливо и зримо, как он бегал с хутора в Хомутовскую школу, проторив в лесу свою маленькую тропку. А потом уходил все дальше от старого дома, и мир раздвигался перед ним всеми своими просторами, словно бы поднимался Алексей в крутую высокую гору. Среднее образование он получил в Увалово, за высшим поехал в Москву, а за самым высшим, которое помогает понимать людей и явления их жизни, он опять вернулся в Хомутово. Одолеет ли он эту самую трудную науку? – часто спрашивает себя Алексей и сам же отвечает, что должен бы одолеть, поскольку хороших учителей оказалось много.
Проснулся он, едва стало светать. Не заходя в дом, подался в Хомутово. Теперь уже не полями, а самой короткой дорогой.
2
Через два дня Дубову ехать с отчетом на бюро обкома партии. Об организаторской и политической работе Уваловского райкома по усилению заготовки кормов. Нынче с утра принялся было за свое выступление, но никак не мог сосредоточиться: то телефонные звонки, то посетители, то работники райкома с неотложными делами.
Часов в одиннадцать явился начальник сельхозуправления Федулов и заявил прямо с порога:
– Виталий Андреевич, я опять по поводу Глазкова. Пора, наконец, принимать меры. Иначе дело зайдет слишком далеко.
– Вообще-то не ко времени, – Дубов указал на разложенные по столу бумаги. – Но коль пришел… Что опять случилось, Михаил Сергеевич? Только короче.
– Не знаю, получится ли, – заговорил Федулов, усаживаясь в кресло, – но я хотел бы перечислить уже известные и пока неизвестные факты, чтобы проследить некоторую отрицательную закономерность в его поведении и поступках.
Дубов поморщился: раз такое начало, то конца разговора ждать придется долго. Федулов завозился в кресле, устраиваясь поудобнее, достал из кармана блокнот в яркой розовой обложке.
– Куда же тянется эта нить преступлений? – спросил Виталий Андреевич и уставил на Федулова тот взгляд, по которому легко определить, что человек уже сердится: брови сомкнуты, глаза сузились.
– Я уже ставил вас в известность о том случае, когда Глазков, никого не спросив, перепахал поля пшеницы.
– Не поля, а одно поле, – уточнил Дубов. – То есть погибшие посевы. Он поступил разумно, как и подобает руководителю. С этим вопросом все ясно и возвращаться к нему нет смысла.
– Но сам факт… Дав весной корма колхозу «Ударник», он теперь требует с Коваленко вернуть долг. Базарный подход, если оценивать с позиции, что все мы делаем одно общее для районного хозяйства дело. Он увлекся строительством лодок-сенокосилок и раскулачил половину силосных комбайнов. Я склонен квалифицировать это как преступную акцию. Еще отказался сократить поголовье молодняка, упирая на то, что скот у него породистый. При этом оскорбил главного зоотехника управления, назвав его слепцом. На суде по делу колхозника Скородумова взял на себя роль обвинителя и запугивал народ, что если не прекратятся тайные покосы, он поставит на полях охрану с ружьями…
Говорил Федулов размеренно, на одной интонации, будто читал длинный и утомительный протокол. Виталий Андреевич слушал не перебивая, лишь пытаясь понять, к чему все это склонится.
– В такое ответственное время этот новатор в кавычках не нашел лучшего занятия, как проводить социологические исследования, ухлопав на них, по моим данным, около трех тысяч рублей. Согласитесь, Виталий Андреевич, это кощунство, это вызов! Мы призываем и обязываем отключиться от всего, что мешает выполнению главной задачи, а он носится с анкетами о действенности управленческих решений. Как это назвать?
Дубов не отвечает. Федулову уже начинает казаться, что он вообще не слушает. Но нет, Виталий Андреевич слушает, очень даже внимательно. Едва Михаил Сергеевич замолчал, как Дубов нетерпеливо тряхнул головой. Знак понятный: продолжай.
– Он противопоставил молодых руководителей так называемых цехов старым практикам, чем вызвал законную обиду последних. На должность главного инженера я рекомендовал ему опытного и спокойного человека, но…
– Это кого ты рекомендовал? – тут же спросил Дубов.
– Галахова. После той истории с аварией надо было пристроить его за пределами райцентра.
– Глазков правильно сделал, что отказался от такого подарка, – заметил Дубов и опять тряхнул головой. – Продолжай.
– Вместо этого Глазков откопал где-то пацана Рязанцева и носится с ним. Прирожденный инженер! Чародей! Талант!..
– Не отвлекайся, – напомнил Дубов.
– Это весьма существенные детали… И последний факт, вам известный. Напечатал в областной газете статью по тому же управлению, которую я расцениваю как откровенную саморекламу и попытку поставить под сомнение разумность действий районных организаций. Я уже не обращаю внимания на резкие выпады в мой адрес…
Слушая Федулова, Виталий Андреевич удивился не фактам (они ему известны, за исключением взыскивания долгов с Коваленко и оскорбления зоотехника), а той старательности, с какой Федулов собирает их и систематизирует. Не просто же так начальник районного управления выбрал одного Глазкова и методично клюет его.
«Где-то тут я не досмотрел, проморгал», – упрекнул себя Дубов.
Эх товарищ Дубов, Виталий Андреевич! Ты ведь просто не хочешь признаться себе, что с самого начала допустил оплошность, взяв на примету молодого механика отделения совхоза Мишку Федулова – бойкоязыкого, общительного, расторопного, веселого, послушного. Сделал из него неожиданно плохого секретаря райкома комсомола. Вовремя спохватился, вернул в совхоз и сделал хорошего главного механика, а потом и хорошего директора совхоза. И снова ты, товарищ Дубов, не удержал себя, и получил Уваловский район весьма посредственного начальника сельхозуправления. Опять ты не придал значения, что переход из одной стихии в другую не всегда дает пользу и человеку, и делу. Вот тут-то и подстерегла бывшего Мишку, а ныне Михаила Сергеевича болезненная страсть быть не руководителем, а начальником. И пошла писать губерния, изводя себя и других бумажно-заседательской активностью, которой скоро будет год.
Умен Дубов, далеко и глубоко видит, но только сейчас он окончательно раскусил и разжевал всю возню и беготню Федулова вокруг председателя «Нового пути». Понял Дубов, какую хитрую стратегию разрабатывает бывший Мишка, а ныне Михаил Сергеевич. Он, Дубов, не вечен, он болен и стар. Председатель райисполкома Нырков не болен, но тоже стар. Кто вслед за ними идет в районной упряжке? Федулов. Если глянуть в его личное дело, то там идеальная чистота и порядок. Возраст самый-самый, тридцать шесть. Опытен как хозяйственник, если вспомнить, как работал в совхозе. Не наказывался особо, хотя был в той группе, где наказания часты… Но вдруг кинут взгляд по району: нет ли там кого подходящего? А там Глазков – тоже умный, тоже общительный, тоже расторопный, а вдобавок хорошо воспринимает новое, принципиален. Как тут не пособирать факты.