Текст книги "Приключения Джона Дэвиса"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)
– В конце концов, – говорил он, – видишь ли, Дэвид, это всего лишь один миг. Галстук сжимается посильнее – и готово. Тебе случалось когда-нибудь подавиться? Ну так это то же самое. Я видел однажды, как у нас на борту повесили тридцать пленных бразильских пиратов. Все было сделано за полчаса, ведь это приходится по минуте на человека; тебя еще скорее отправят, поскольку мы все будем здесь с тобой, а тогда вся команда разбрелась кто куда.
– Я боюсь не самого мгновения смерти, – ответил Дэвид достаточно твердым голосом, – я боюсь приготовлений.
– Приготовления, Дэвид, пройдут как между друзьями, и не будет в них для тебя ничего тяжкого. Вот если бы тебя вздернули, скажем, за воровство на суше, о, там все шло бы по-другому. Там палач и его помощники, а это всегда противно. Вокруг стоят зеваки и презирают тебя за то, что ты не захотел жить трудами своих рук как честный человек. Здесь все иначе. Здесь все тебя жалеют, Дэвид, и, если бы матросам предложили отдать месяц своей жизни, чтобы сохранить твою, я уверен, ни один бы не отказался, не говоря уже об офицерах, – они, уверен, отдали бы вдвое больше, точно вместе с двойным окладом им причитается двойной срок жизни. И наш капитан, хоть он и старик и ему мало осталось жить, отдал бы втрое.
– Ты облегчил мне душу, Боб, – сказал Дэвид, вздыхая, точно у него гора с плеч свалилась. – Я боялся, что все меня будут презирать, ибо смерть моя презренна.
– Презирать тебя, Дэвид? Никогда, никогда!
– И все же ты веришь, Боб, что в предсмертную минуту перед строем кто-нибудь из офицеров, пусть даже самый низший по званию, пожелает меня обнять, как обнял сегодня благородный мистер Стэнбоу? Ведь он обнял меня, Боб, как будто я такой же человек, как и он. Правда, мы были одни.
– Что до этого, Дэвид, то осмелюсь сказать, такого офицера я знаю. Он тебе не откажет, если узнает, что тебя это порадует. Это мистер Джон.
– Да, да! Мистер Джон был добр ко мне, и я не забуду его ни здесь, ни на Небесах.
– Дэвид, если ты хочешь, я передам ему твое пожелание?
– Нет, Боб, нет. Это я сказал в порыве гордости, а гордость не пристала христианину, готовящемуся к смерти. Нет, пусть все идет заведенным порядком. Но потом, Боб, кто похоронит мое бедное тело?
– Как, Дэвид, кто?.. Я, – ответил Боб, задышав, словно кит. – Никто, кроме меня, не прикоснется к тебе, слышишь? И ты можешь гордиться, что тебя зашьют в твой гамак так же старательно, как у лучшего портного с Пикадилли. Потом я привяжу тебе к ногам мешок с песком, чтобы ты легко опустился на дно. И там, Дэвид, ты будешь покоиться, подобно настоящему матросу, в прекрасной могиле, где тебя ничто не стеснит, как в жалком гробу, и туда я однажды приду лечь с тобой рядом, слышишь, Дэвид? Потому что я надеюсь остаться истинным моряком и окончить свои дни на борту корабля, а не сдохнуть в постели, точно нищий из приюта. Так что об этом не беспокойся, Дэвид, и положись на своего друга.
– Спасибо, Боб, – ответил осужденный. – Сейчас я спокоен, так спокоен, что желал бы уснуть.
– Спокойной ночи, Дэвид, – откликнулся Боб. – Я не хотел первым заговаривать об этом, но я тоже не прочь поспать.
Оба друга улеглись, и минуту спустя послышался громкий храп Боба и тихое дыхание бедного Дэвида.
Я поднялся к себе в каюту без надежды последовать их примеру и действительно провел всю ночь не сомкнув глаз. На рассвете я уже был на палубе.
По пути с юта на бак нога моя споткнулась обо что-то лежащее у подножия грот-мачты, и, наклонившись, я увидел блок, прикрепленный к палубе.
– Зачем здесь этот блок? – спросил я стоявшего рядом матроса.
Не отвечая, он показал мне пальцем на второй блок, прикрепленный к грота-рею, и третий, возвратный, который прибивали на полуюте. Тогда мне стало понятно все: это завершались приготовления к казни. Я поднял глаза к верхушке грот-мачты и увидел двух матросов, привязывающих к грот-трюм-стеньге флаг правосудия; он был еще свернут, и его держал спускавшийся на палубу фал. Во время казни за него потянут, и освобожденный флаг заполощется.
Приготовления производились в глубоком молчании, нарушаемом лишь Ником: словно предвестник смерти, он, взъерошив перья, уселся на конец грота-рея, тоскливо и пронзительно крича. Погода была серая и пасмурная; пепельное море покрылось зыбью; горизонт сузился и затуманился. День оделся трауром, как и наши сердца.
В восемь утра сменилась вахта. Поднимавшиеся на палубу бросали взгляд на прикрепленный к палубе блок, переводили глаза на блок рея и останавливали их на блоке полуюта. Видя, что все готово, они безмолвно занимали свои места. В половине девятого, как обычно, была произведена поверка; в девять капитан вышел из каюты, где заседал суд, и по трапу левого борта поднялся на полуют. Каждый из нас украдкой посмотрел на него и при виде этого лица, несшего отпечаток твердой покорности, убедился, что, хотя он испытывает жесточайшие душевные муки, вынесенный им приговор не будет отменен.
В половине двенадцатого барабан созвал всех на палубу. Морские пехотинцы выстроились по правому и левому борту в нескольких футах от фальшборта; их строй делал поворот у трапа и перед бизань-мачтой, оставив полуют офицерам, а бак и часть верхней палубы – матросам. За десять минут до полудня из офицеров недоставало только мистера Бёрка, а из матросов – Боба.
Достали веревку, пропустили ее через блок на палубе и завели на блок, прикрепленный на полуюте; конец со скользящей петлей свисал с блока реи, другой конец держали шесть крепких матросов.
За пять минут до полудня на трапе бака появился Дэвид; по одну сторону его шел священник, по другую – Боб. Лицо осужденного было бледно, как парусиновый колпак, покрывавший его голову, но поступь тверда. Он взглянул на приготовления к казни, затем, видя, что следующий за ним конвой замедлил шаг, спросил:
– Святой отец, что еще осталось сделать?
– Поручить свою душу Господу, сын мой, – ответил священник.
– Да, да, – пробормотал Боб. – Час настал. Мужайся, Дэвид.
Дэвид грустно улыбнулся и подошел к подножию грот-мачты. Остановившись, он обвел взором выстроившийся экипаж, как бы посылая ему последнее прости. Его глаза остановились на мне. Вспомнив о высказанном им вчера пожелании, я, пройдя сквозь строй пехотинцев, приблизился к нему:
– Дэвид, не хотите ли вы поручить мне еще что-нибудь относительно вашей жены и детей?
– Нет, мистер Джон. Вы слышали, что сказал капитан, и я знаю, что он до конца будет верен своему слову.
– Тогда обнимите меня и умрите с миром.
Он сделал движение, чтобы броситься к моим ногам. Я обнял его. В этот миг склянки отбили полдень.
– Спасибо, мистер Джон, – воскликнул он, – спасибо! А сейчас отойдите. Мой час пробил.
Действительно, два матроса подошли к нему; один надел петлю на шею, другой надвинул колпак на глаза. Воцарилась торжественная и страшная тишина; все взгляды были устремлены на несчастного страдальца. Офицер судовой полиции подал знак, и матросы, державшие веревку, приступили к делу.
– Господи, помилуй… – только и успел вымолвить бедняга: узел остановил его молитву, тело повисло в воздухе. В это же самое мгновение прогремел пушечный выстрел и на верхушке грот-мачты развернулся флаг правосудия. Все было кончено: Дэвид был мертв.
Едва печальная церемония завершилась, все удалились и на палубе остались лишь те, кого к этому обязывала служба, и двое морских пехотинцев, оставленных охранять труп казненного в течение часа. Через час они обрезали веревку и сняли тело. Все это время Боб ожидал у подножия грот-мачты.
Верный своему слову, он поднял, словно ребенка, тело друга и отнес его на нижнюю палубу, чтобы подготовить к погребению, как и обещал. Несколько матросов предложили ему помощь в этой скорбной работе, но он отказался. В четыре часа пополудни приготовления были завершены. Барабанная дробь вновь созвала всех на палубу. Матросы с несвойственной им медлительностью, один за другим, бесшумно, словно призраки, возникали из люков.
Согласно обычаю, тело было завернуто в холст гамака и заботливо зашито. К ногам Боб привязал мешок с песком вдвое тяжелее обычного, чтобы труп быстрее опустился в морские глубины. Достойный матрос положил тело на доску и поставил ее на шкафут; вперед выступил корабельный священник. Людской суд свершился – пришел черед святого дела религии. Смерть стала искуплением, не было больше преступника, перед нами лежала лишь бренная оболочка, над которой будут вознесены молитвы.
На эту торжественную и скорбную церемонию наложила свой мрачный отпечаток и окружавшая нас обстановка. Солнце едва блеснуло на западе и тут же опустилось в море, бросив на его поверхность широкие фиолетовые полосы; свет мерк с обычной для южных широт быстротой. Экипаж обнажил головы, священник открыл молитвенник, и каждый благоговейно и безмолвно выслушал заупокойную службу, и каждый повторял ее про себя начиная от слов: «Я есмь воскресение и жизнь, – молвил Господь» и до «Мы вверяем тело его морской пучине».
Раздалось всеобщее «Да будет так!». Боб приподнял доску; зашитое в холст тело скользнуло в сомкнувшиеся над ним волны, и корабль величественно отошел, стирая бороздами кипящей за кормой пены круги, расходившиеся от падения трупа несчастного Дэвида. Это событие ввергло команду в глубокую печаль, и она еще не изгладилась из наших сердец, когда через десять дней мы подошли к Мальте.
XII
Не успел корабль войти в гавань победоносного города, называемую Английским портом, как его окружили лодчонки, груженные дынями, апельсинами, гранатами, виноградом и берберийскими фигами. Торговцы на разные голоса расхваливали свой товар, и их выкрики звучали так разнообразно и на таком причудливом наречии, что вполне можно было вообразить себя среди туземцев какого-нибудь дикого острова из южных морей, если бы перед нашими глазами не вставала Мальта – одно из чудес человеческой цивилизации. Мальта – это скопление обожженного кирпича, нагроможденного, казалось, на вулканический пепел.
Я не стану говорить о великолепных укреплениях, делающих Мальту неприступной. Это они заставили Каффарелли, который посетил их вместе с Бонапартом и французскими офицерами, удивленными своей легкой победой, воскликнуть: «Знаете, генерал, получилось весьма удачно, что гарнизон сам открыл нам ворота!»
Любой план, на который будет угодно взглянуть читателю, расскажет ему больше, чем самые красноречивые описания, но ни один план не в силах, так же как и я (сколько бы я ни верил в свой талант рассказчика), дать точную картину дебаркадера города Валлетты. Даже наша форма, снискавшая себе повсюду столь великое уважение, с трудом открывала нам проход сквозь толпу торговцев, приготовлявших свой кофе чуть ли не у нас под ногами, женщин, бегущих за нами с корзинами фруктов в руках, продавцов воды со льдом, оглушительно кричащих «Acqua para»[9]9
Чистая вода! (ит.)
[Закрыть], и едва прикрытых лохмотьями нищих, что, стоя с протянутыми шляпами, образовывали нечто вроде барьера, преодолеть который можно было лишь на манер Жана Барта. Впрочем, эта профессия, несмотря на конкуренцию, очевидно, была прибыльной: каждый нищий завещал сыну место, занимаемое им на strada[10]10
Дорога (ит.).
[Закрыть] – пути, который ведет от порта к городу, подобно лорду, завещающему свое место в верхней палате. Даже само имя этого уголка, где происходила наследственная передача собственности, казалось, предназначило его исключительно тем, кто его занимал: это был знаменитый «Nix mangare». Ученым стоило бы большого труда объяснить происхождение столь причудливого названия, но я опережу их. Какой-то старый арабский нищий, не знавший ни итальянского, ни мальтийского языка, научился обращаться к прохожим со следующей фразой: «Nix padre, nix madre, nix mangare, nix bebere», что означает: «У меня нет ни отца, ни матери, ни еды, ни питья». На матросов, изо всех стран света прибывающих на Мальту, такое сильное впечатление производила почти трагическая интонация, с которой он произносил слова «Nix mangare», что они стали обозначать ими ступени, на которых бедняга имел обыкновение заниматься своим промыслом.
Костюм мальтийцев состоит из маленькой куртки, украшенной тремя или четырьмя рядами металлических пуговиц, формой своей напоминающих колокольчик. Голову они повязывают красным платком, а на талии носят пояс того же цвета. У большинства из них жесткие, резкие черты лица, и черные глаза, выражающие неприкрытую дерзость или вероломную низость, нисколько их не смягчают. У женщин ко всему добавляется еще и отвратительная нечистоплотность. Единственные привлекательные создания, встречающиеся здесь, – уроженки Сицилии; с первого взгляда вы узнаете этих дочерей Греции: у них очаровательные лица, полные лукавства улыбки, мягкие и ласковые бархатные глаза, взгляд которых так любит останавливаться на эполетах офицеров или аксельбантах и кортиках гардемаринов; и в основном именно к ним обращены чувства моряков. Мальтийки приложили, да и сейчас еще прилагают все усилия, дабы оспаривать у них сердца моряков, но понятно без слов, что победа почти всегда остается за их обворожительными соперницами.
Едва войдя в Валлетту, мы поразились контрасту между городом и портом: насколько порт шумен и весел, настолько город мрачен и угрюм. Увы, и в нем не столь давно свершились казни, и, хотя они не вызвали такого сострадания, как у нас муки бедного Дэвида, все же было очевидно, что своим размахом они погрузили город в траур. Взбунтовался целый полк, и весь он, до последнего человека, был уничтожен веревкой, мечом или огнем. Свершилось это при столь исключительных обстоятельствах, что рассказ о происшедшем, пусть и не связанный с моими собственными приключениями, будет, надеюсь, небезынтересен для читателя.
Война между Англией и Францией продолжалась, и новобранцев с Британских островов уже недоставало, чтобы покрыть убыль в войсках. Возникла необходимость найти новых рекрутов, чтобы пополнить английскую армию нужным количеством солдат. Правительство вошло в сношения с дельцами, взявшимися за соответствующее вознаграждение поставить новобранцев из других стран. Понятно, что взгляды честных негоциантов сначала обратились к албанцам – этим «швейцарцам Греции», продававшим свое мужество и кровь могучим державам Южной Европы, так же как обитатели Альп – мощным государствам Запада. Некий французский эмигрант, преданный Бурбонам и по этой причине не желавший возвращаться во Францию, предложил государственному секретарю по военным делам свои услуги, намереваясь отправиться в Грецию и на Архипелаг, чтобы там приступить к переговорам. Согласие было получено, и благодаря своей активности, подогреваемой ненавистью к Наполеону, он за короткое время сформировал солидную воинскую часть из немцев, словенцев, греков Архипелага и жителей Смирны. Этот полк, состоящий из столь непокорного материала, получил, не знаю почему, германское имя «Фрохберг». Как бы то ни было, очевидно из-за немецкого названия полка, офицеры-немцы, прибывшие с г-ном де Мерикуром, немедленно испробовали на солдатах дисциплинарные порядки своей страны, и людей, самых свободных в мире после арабов Великой пустыни, принялись три раза в день муштровать на прусский лад. Казалось, вначале это дало хорошие результаты, и через некоторое время полк волонтёров «Фрохберг» был достаточно обучен, чтобы держать строй на параде и нести гарнизонную службу. Его отправили на Мальту и разместили в казармах форта Риказоли, который расположен на остром выступе суши и вместе с находящимся напротив него фортом Святого Эльма контролирует вход в Большую гавань. Здесь дикий полк «Фрохберг» должен был приобщиться к европейской дисциплине. Для ускорения этого процесса к немецким офицерам-инструкторам присоединили несколько английских унтер-офицеров. Привыкшие к флегме и апатии уроженцев Севера, они захотели ввести те же порядки у пылких жителей Юга: за малейшие провинности следовали телесные наказания. Эти люди, для которых самый незначительный знак, жест или слово угрозы – смертельное оскорбление, смываемое лишь кровью, получали удары палкой и пощечины. Этих медведей Пелопоннеса, этих волков Албании били, словно презренных собак; они начали тихо ворчать, как бы предупреждая своих хозяев, что у них есть когти и клыки, но те не обращали на это внимание и удвоили строгости. И тогда с осторожностью и умением хранить тайну, свойственным грекам, стал подготавливаться бунт. Однажды, когда какого-то солдата хотели подвергнуть позорному наказанию за ничтожную провинность, все бросились к дверям, заперли их изнутри и накинулись на офицеров, так долго испытывавших их терпение. Они вцепились им в горло, словно львы – в гладиаторов, брошенных на арену цирка.
Шум резни вскоре достиг города. Войска под командованием генерала Вуга двинулись к форту. Но бунтовщики уже приготовились к защите: со стороны моря форт был неприступен, с суши им можно было овладеть, лишь захватив первую линию укреплений, что повлекло бы за собой огромные потери. Генерал установил блокаду.
Форт не был готов к такому повороту событий; он был обеспечен продовольствием лишь на несколько дней; пришлось сократить рационы и прибегнуть к тем крайним мерам, которые отмечают усиление блокады другими лишениями для осажденных. Несчастным выпали новые страдания, более страшные, чем предыдущие. Естественно, они еще тяжелее переносили голод, чем жестокости немецкой дисциплины. Не нашлось авторитета, достаточно сильного, чтобы руководить бережным распределением провизии. Между людьми, столь нуждавшимися в единстве, вспыхивали ссоры; они обособились по национальностям, образовав самостоятельные группы, и каждая из них держалась все враждебнее по отношению к другим. Всякий раз раздача пищи становилась сигналом к новым раздорам, и каждая личная перепалка грозила перейти во всеобщую драку. Словно в круге Дантова ада, воздух форта Риказоли полнился криками и стенаниями. Можно было подумать, что бунтовщики решили стать палачами по отношению друг к другу. Так, возможно, и случилось бы, но тут часть гарнизона решила открыть ворота и тайно сдаться англичанам. Оставшиеся же сто пятьдесят человек, по-видимому, намеревались защищать крепость до последнего.
Впрочем, после бегства их товарищей положение несколько улучшилось: с уменьшением численности защитников соответственно увеличились рационы. Это давало оборонявшимся время, и, принимая бездействие противника за страх, они надеялись добиться почетной капитуляции. Кроме того, все оставшиеся были греки без примеси албанцев и словенцев, и они сумели установить относительную дисциплину. Судя по всему, остаток гарнизона не собирался сдаваться, и ежедневно их, молчаливых, суровых и грозных, можно было видеть на крепостной стене.
Но однажды ночью, когда, привыкнув к этой пассивной осаде, они спокойно уснули, их разбудил крик: «К оружию!» Капитану Коллинзу, офицеру королевского военно-морского флота, надоело это промедление, и он добился у генерала Вуга разрешения под свою ответственность совершить ночную вылазку с добровольцами. Смело и ловко проведенная операция отчасти удалась, и, несмотря на отчаянное сопротивление осажденных, англичане на рассвете овладели всеми укреплениями. Тридцать или сорок бунтовщиков были убиты, остальные захвачены в плен, кроме семи солдат, укрывшихся в пороховом погребе. Для людей несомненного мужества и притом доведенных до отчаяния уже само место укрытия стало грозным оружием. Поэтому капитан Коллинз, вместо того чтобы преследовать их, приказал прекратить атаку и, разместив солдат в наружных укреплениях, вернулся к тактике Вуга, то есть к спокойной и упорной осаде, выдерживать которую становилось тем труднее, чем меньше защитников (и так доведенных до крайности) оставалось внутри. Были отрезаны все пути к примирению: генерал Вуг запретил вести всякие переговоры с несчастными. Им оставалось лишь сдаться на милость победителя.
А тем временем шел суд над попавшими в плен во время вылазки. Все они были приговорены к смерти. Впервые со времен английской оккупации Мальты была применена столь жестокая кара; до сих пор самым строгим наказанием были удары палками для солдат и аресты для офицеров. Понятно, какое впечатление произвел на жителей этот приговор, касающийся более ста человек. Со свойственной военным быстротой на площади Консерваторери, где должна была совершиться казнь, соорудили виселицы, и на следующий день туда привели осужденных. Но эшафоты делали неопытные в этом ремесле люди, а палачи, впервые взявшиеся за дело, тоже проявили мало сноровки. Из пятерых приговоренных, которых пытались повесить, двоих пришлось прикончить ударами кинжала, поскольку оборвалась веревка. Это зрелище взволновало пылкие души мальтийцев; ропот недовольства пробежал по толпе, всегда бунтующей против насилия. Еще одна попытка повешения не удалась: несчастный взмолился о помощи и крик его отозвался во всех сердцах; сами англичане, видимо из жалости, отдали приказ прекратить эту пытку. За два часа казнили всего шесть человек; с такой скоростью экзекуция продлилась бы несколько дней, и кто знает, чем бы все это завершилось! Итак, приговоренных снова увели в тюрьму и ночью переправили во Флориану. У мальтийцев забрезжила было надежда, что наказание будет смягчено, но они ошиблись. Несчастных ждал лишь иной вид смерти: вместо виселицы – расстрел. Как мы увидим, это была скорее жестокость, чем милость.
Военный плац Флорианы представляет собой большое открытое пространство близ внутренних укреплений. С одной стороны его на всю длину окружает невысокая стена городского сада, с другой – нависающий над ним бастион; по остальным сторонам располагаются казармы и гласисы.
На следующий день после того как приговоренных перевезли в нижнюю часть города, они были выведены на плац, и если у них еще теплилась хоть какая-то надежда, то здесь она окончательно угасла, поскольку не было приложено даже малейших усилий, чтобы скрыть от обреченных ожидающую их участь. Более того, их сделали свидетелями роковых приготовлений: очевидно, палачам показалось слишком долгим и хлопотным завязывать глаза девяти десяткам людей и они довольствовались тем, что просто поместили их в середину каре, где несчастные увидели, как солдаты берут ружья из козел, заряжают их и прицеливаются. По команде «Огонь!» весь гарнизон выстрелил, и две трети приговоренных упали убитыми или ранеными.
Вид истерзанных товарищей и расположение плаца позволили остальным пленникам, чьи глаза не были завязаны, оценить благоприятный момент, и это придало им сверхчеловеческую силу и быстроту. Воспользовавшись беспорядком, воцарившимся среди солдат после первого выстрела, они, словно обезумев, бросились врассыпную. Одни спешили укрыться в ближайших укреплениях, другие перепрыгнули через стену сада, добрались до видневшейся неподалеку деревни и побежали по ней. Но англичане проявили предусмотрительность, и пикеты солдат, расставленные у ворот бастионов святого Луки, святого Иакова и святого Иосифа, бросились за ними. Началась настоящая охота: дичью служили человеческие существа. Всех поочередно догнали и убили; настичь же тех, кто спрятался в укреплениях, оказалось еще проще, и их прикончили штыками.
Среди этой бойни, когда, как легко себе представить, можно было насмотреться всякого, произошел эпизод, особо привлёкший внимание присутствующих: один из беглецов, вместо того чтобы бежать вместе со своими товарищами, бросился к расположенному в центре плаца старому колодцу, прикрытому большими камнями (приходя за водой, жители города сдвигали их). Надеялся ли он на более легкую и быструю смерть, желая броситься в колодец, а быть может, просто сошел с ума и бежал сам не зная куда, но за несколько шагов до цели он споткнулся о камень и упал. Это, казалось, тотчас же изменило его планы – вскочив, он побежал к гласису и прыгнул с пятидесятифутовой высоты. Бедняга упал прямо в болото, по пояс погрузился в трясину, и чем больше он прилагал усилий, чтобы выкарабкаться, тем больше она его засасывала. Прибежавшие на бастион солдаты видели, как несчастный утопал, хватаясь руками за жидкую грязь, которая должна была стать его могилой. Вот исчезли уже и руки, на поверхности оставалась лишь голова. Какое-то время еще слышались его крики, пока грязь не забила ему рот; тогда из болота вновь поднялись две сведенные судорогой руки; наконец один из солдат сжалился и прицелился прямо ему в голову, казавшуюся лишь маленькой точкой посреди этого озера тины. Пуля достигла цели – хлынула кровь, трясина пришла в движение, и через мгновение все исчезло – лишь кровавое пятно расплывалось на месте гибели несчастного.
Семеро оставшихся в форте Риказоли все еще занимали пороховой погреб. Услышав выстрелы, они поняли, что это убивают их товарищей, и пришли к заключению, что, если их захватят с оружием в руках, им тоже нечего ждать пощады. Они попытались вступить в переговоры с генералом Вугом, но все предложения несчастных были с презрением отвергнуты – им отвечали одно: «Сдавайтесь!» Сдаться означало верную смерть, а она и без того приближалась к ним достаточно быстро: как бы мало их ни оставалось и сколь бы экономно они ни расходовали провизию, она таяла не по дням, а по часам. Каждый день они делали новые попытки начать переговоры, и каждый день их отвергали со все возрастающей жестокостью; солдаты сторожили осажденных словно диких зверей в клетке; время от времени генерал Вуг приходил взглянуть на них и всякий раз отмечал на лицах мятежников все более отчетливую печать голода и отчаяния. Верные инстинкту самосохранения, они пускались на всевозможные хитрости, что могли бы повести к продолжению переговоров, столь презрительно отвергаемых: то просили перемирия на несколько часов, то обещали сдаться, если им дадут еды, но все разбивалось о непреклонность генерала. Так прошла неделя, и каждый день, глядя на их бледные, исхудалые лица, осаждавшие ожидали, что вот-вот они упадут от слабости и умрут от голода. На седьмой день один из них, избранный командиром (его звали Анастас Иремахос), пришел на обычное место, где велись переговоры, изложить новую просьбу. Это был умный и хитрый (что свойственно его нации) грек, современный Улисс, достаточно смелый, чтобы не отступить, когда из двадцати шансов на успех имеется лишь один, но достаточно осторожный, чтобы не идти на излишний риск. Как обычно, он просунул бледное, изможденное лицо в маленькое окошко, через которое осаждающие общались с осажденными, и попросил встречи с представителем губернатора. Эта милость была ему оказана, и к окошку подошел офицер. Дрожащим голосом поведал Иремахос об отчаянном положении своих товарищей: бурдюки с водой опустели и со вчерашнего дня их атакует самый страшный за все эти дни враг – жажда. Они обращаются к великодушию губернатора и просят немного воды, хорошо зная, что сдаться означает неминуемую гибель, и желая прожить еще хоть несколько дней. Если им откажут в этой ничтожной просьбе, то они, будучи доведены до отчаяния и не в силах дольше терпеть эти муки, решили сегодня же ночью взорвать себя вместе с пороховым погребом; они просят во имя всех святых несколько капель воды, которую турки дают даже посаженным на кол, и катастрофа будет предотвращена; в противном же случае в девять часов вечера, с первым ударом колокола собора святого Иоанна, все взлетит на воздух.
То ли угрозу Иремахоса не приняли всерьез, то ли генерал Вуг пожелал остаться верным букве воинского устава, запрещающего всякие уступки солдатам-бунтовщикам, только и эта мольба, как все предыдущие, осталась без ответа. Окошко захлопнулось; офицер вернулся на свой пост. Солдатам гарнизона был уже хорошо знаком решительный характер тех, с кем они имели дело, и весь день прошел в томительном ожидании возможных ужасных событий. Время от времени окошко открывалось, Иремахос, с лицом еще более бледным и голосом еще более слабым, вновь просил воды, возобновляя после очередного отказа свои угрозы; всеобщий страх нарастал по мере того, как назначенный час приближался.
Стоял октябрь, и в половине восьмого наступила ночь, темная и тихая, без единой звезды на небе, без единого звука, лишь каждые десять минут слышались горестные вопли осажденных. Так прошел еще час, и вот семеро греков с пылающими факелами в руках появились на плоской крыше порохового погреба и снова попросили воды. Молчание было ответом на этот последний отчаянный призыв. Тогда, размахивая огнем, они пустились в предсмертный танец, сопровождая его выкриками и проклятиями. Капитан Коллинз, видя впечатление, производимое на его людей этим фантастическим шабашем, приказал взводу солдат тихо подняться на платформу укреплений, а там, в темноте, поточнее прицелиться и открыть огонь. Но или по чистой случайности, или потому, что руки стрелявших дрожали, пули лишь просвистели в воздухе, не задев цели. Тем не менее залп прозвучал как предупреждение, и мятежники, погасив факелы, скрылись во тьме, точно тени или демоны, возвращающиеся в ад.
С этих минут не оставалось никаких сомнений относительно их намерений, и капитан Коллинз тотчас отдал приказ отходить. Солдат обуял такой непреоборимый страх, что они поспешно и беспорядочно ринулись к воротам, избирая самую краткую дорогу. Они были уже на полпути к выходу, но тут колокол церкви святого Иоанна пробил первый удар девяти часов; в тот же миг земля содрогнулась будто от ужаса, послышался страшный гул, порт осветился как днем, все окна разлетелись вдребезги. Остров затрепетал, будто настал его последний час, и все вновь погрузилось во тьму; воцарившееся молчание нарушали лишь жалобные крики раненых, и по ним можно было судить, что творцы этого бедствия, как они и предрекали, устроили себе кровавые похороны.
Настал день и высветил всю силу опустошения, произведенного взрывом порохового погреба: форт со всеми своими укреплениями превратился в груду развалин, где повсюду валялись человеческие останки. От тел же осажденных не осталось ни малейшего следа.
Так как погибшие солдаты были англичане, не имевшие на острове ни родственников, ни семьи, вся жалость обратилась на несчастных мятежников, столь бесчеловечно доведенных до последней крайности. Никого больше не удивляло, что эти клефты, доселе вольные, как орлы своих гор, не смогли вынести унизительных прусских порядков. И хотя причиной разрушений на острове были греки, ненависть обратилась на англичан.
Уже начали не то чтобы забывать о происшедшем – ведь развалины еще дымились, и трупы лишь недавно похоронили, – но, по крайней мере, меньше им заниматься, как прошел слух, что призрак одного из бедных греков явился старому священнику, возвращавшемуся в свою casale[11]11
Деревушка (ит.).
[Закрыть] в глубине острова. Говорили, что он ехал по дороге, сидя на осле, груженном, в соответствии с правилами предусмотрительности, присущей церковникам, фруктами, мясом и рыбой; свесив ноги по одну сторону и разгоняя гнусавым голосом дорожную скуку песней, которую только его национальность могла рекомендовать священнослужителю: вся Мальта узнала бы ее с первых же слов: «Tёn en hobhoc jaua calbi»[12]12
Вот примерный смысл первого куплета этой песни: «Я люблю вас от всего сердца, но при людях я вас ненавижу. Не спрашивайте отчего, дорогая, вы это хорошо знаете». (Примеч. автора.)
[Закрыть].