Текст книги "Приключения Джона Дэвиса"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Ночь я провел не сомкнув глаз, раз двадцать вскакивая с дивана и подходя к окну посмотреть, не рассвело ли, и раз двадцать возвращался на свое ложе в тщетной попытке призвать сон, гонимый моим волнением. Наконец, первые лучи солнца скользнули через тростниковые ставни и вожделенный день настал.
Приступая к утреннему туалету, что обычно было делом быстрым и несложным, ибо весь мой гардероб состоял из двух купленных у Якоба костюмов, я выбрал более нарядный – албанский, лилового сукна с серебряным шитьем; поколебавшись между белым муслиновым тюрбаном, полотнище которого, проходя под подбородком, обрамляло лицо, и красной феской с длинной шелковой кисточкой, я остановился на феске, не желая скрывать свои светлые, красиво вьющиеся от природы волосы. Должен признаться, что сделано все это было после долгих и тщательных раздумий, оказавших бы честь любой кокетке. В восемь часов Константин зашел за мною, хотя я был готов пойти за три часа до его появления.
Со спокойным лицом, но с трепещущим сердцем я последовал за ним. Мы спустились по внутренней лестнице, ключ от которой хранился у хозяина, и пересекли тот самый дворик, куда столько раз так жадно погружался мой взор. У двери домика я почувствовал, как у меня подкашиваются ноги, но в этот миг Константин обернулся, и опасение, что он заметит мое состояние, заставило меня взять себя в руки. Мы поднялись по лестнице, покрытой мягким, как мох, турецким ковром – от него исходил аромат роз и ладана, – и вошли в первое помещение, где Константин ненадолго оставил меня. Комната была обставлена на турецкий лад; ее резной потолок был покрыт яркими рисунками в византийском стиле; по белому фону стен вились причудливые, выполненные с отменным вкусом и фантазией арабески из цветов, рыб, беседок, птиц, бабочек и фруктов. Вдоль стен, оставляя свободными лишь дверные проемы, располагались крытые лиловым атласом с серебряными цветами диваны, по углам громоздились груды подушек из такой же ткани, и еще множество было разбросано повсюду.
Посредине, в маленьком круглом бассейне, под свежей журчащей струей фонтанчика сверкали лазурной и золотой чешуею вывезенные из Китая и Индии рыбки; сюда прилетали поворковать и напиться воды серо-розовые с нежно-перламутровым отливом горлицы (вряд ли такие водились у самой Венеры на Пафосе или на Кифере). В углу на треножнике античной формы курились веточки алоэ и жасминное масло; тяжелый дым уходил в растворенное окно, оставляя в комнате тончайшее благоухание. Я подошел к решетчатым ставням: они смотрели прямо в мое окно, и ведь именно сквозь их приподнятый нижний край показалась маленькая ручка, сводившая меня с ума.
Тут возвратился Константин; он извинился, что заставил меня ждать, и сослался на причуды женского характера: накануне Фатиница после трехдневного недомогания согласилась было меня принять, но вдруг заупрямилась, приводя тысячу доводов, и только в последнюю минуту позволила мне войти. Испугавшись, что она передумает, я поспешно воспользовался разрешением и попросил Константина немедленно проводить меня к ней; он шел впереди, а я последовал за ним.
Вряд ли мне удалось бы описать вторую комнату, так как все мое внимание было приковано к юной больной, в которой я мгновенно узнал Фатиницу. Она лежала на шелковых подушках, откинув голову на диван, словно у нее не было сил ее держать. Я остался в дверях, а отец подошел к девушке, чтобы сказать ей несколько слов на греческом, так что у меня было время рассмотреть ее.
Как это принято у турецких женщин, она скрывала лицо маленькой треугольной вуалью (вроде маскарадной бороды), украшенной понизу рубинами; на голове у нее была золотая шапочка, расшитая цветами естественной окраски, с кисточкой из множества мелких жемчужин. Две пряди, завитые, как у наших английских дам, спускались вдоль щек; сзади волосы были заплетены в косы, покрытые наложенными одна на другую, словно рыбья чешуя, золотыми монетками; струясь по плечам, они ниспадали к коленям. Ожерелье из венецианских цехинов, соединенных колечками, обвивало шею, полностью закрывая ее; шелковый корсаж плотно облегал плечи и грудь, подчеркивая их изящные очертания. Рукава с разрезами до локтей, скрепленные с одной стороны золотым шнурком, с другой – жемчужными пуговицами, позволяли видеть белую округлую руку, всю унизанную браслетами и заканчивающуюся дивной маленькой кистью с покрытыми лаком вишневого цвета ногтями; в пальцах девушка небрежно держала янтарный мундштук наргиле. Приподнятый на спине кашемировый пояс застегивался под грудью пряжкой из драгоценных камней; сквозь прозрачные складки газовой рубашки просвечивала нежная розовая кожа живота. Пояс стягивал шаровары из индийского муслина, усеянного букетами золотых цветов; шаровары свободно ниспадали к щиколоткам, откуда, словно из расшитого облака, выглядывали миниатюрные босые ножки с ногтями того же цвета, что и на пальцах рук. Внезапно Фатиница поджала ноги под себя, и они, точно пугливые лебедята, прячущиеся под крыло матери, скрылись в складках муслина.
Едва я завершил свой беглый осмотр, утвердивший меня в мысли, что девушка тщательно обдумала свой наряд, позволив увидеть все, что не запрещено показать, как Константин подал мне знак подойти. При моем приближении она, вздрогнув, словно газель, отпрянула и в ее глазах, единственной открытой части лица, вспыхнуло беспокойное любопытство, которому черная окраска век придала что-то дикое. Шаг за шагом я медленно подошел к ней скорее с мольбой, чем с вопросом:
– Что с вами, – спросил я по-итальянски, – и что у вас болит?
– У меня больше ничего не болит, – живо ответила она.
– Глупенькая, – возразил Константин, – вот уже неделя, как ты жалуешься, вот уже неделя, как ты ходишь сама не своя, тебе все наскучило – голуби, гузла и даже наряды. Будь же благоразумна. У тебя болит голова?
– Ах да, – отозвалась Фатиница, словно вспомнив о боли и снова откидывая голову на диван.
– Дайте мне, пожалуйста, вашу руку, – сказал я.
– Мою руку, зачем?
– Чтобы я смог судить о вашей болезни.
– Ни за что! – воскликнула Фатиница и спрятала ручку.
Я повернулся к Константину, как бы призывая его на помощь.
– Не принимайте это близко к сердцу, – сказал он мне, точно боясь, что строптивость девушки обидит меня. – Наши дочери никогда не принимают посторонних мужчин; им дозволено видеть только отца и братьев. Если они появляются на людях – пешком или на лошади, – то лишь под покрывалом и с телохранителями; встречные обязаны отвернуться и переждать, пока они не пройдут.
– Но я пришел не как мужчина, я пришел как врач. Излечив вас, я никогда больше вас не увижу, а вам необходимо быстрее поправиться.
– А зачем? – спросила она.
– Разве вы не выходите замуж?
– Это не я, а моя сестра, – с живостью ответила Фатиница.
У меня вырвался вздох облегчения, сердце затрепетало от радости.
– Все равно, – возразил я, – вам нужно поправиться, чтобы присутствовать на свадьбе вашей сестры.
– Я бы очень хотела выздороветь, – вздохнула девушка, – но зачем вам моя рука?
– Чтобы прощупать ваш пульс.
– А разве нельзя прощупать его через рукав?
– Нет, шелк заглушит удары.
– Ничего, он бьется очень сильно.
Я улыбнулся.
– Хорошо, – вмешался Константин, – давайте изберем среднюю меру.
– Что именно? – спросил я. – Я готов сделать все, что вы сочтете подходящим.
– Быть может, через газовую вуаль?
– Превосходно.
– Что ж, так и сделаем.
Константин взял кусок ткани, брошенный на диван среди множества других вещиц; я протянул его Фатинице, она окутала им руку и после недолгих препирательств протянула ее мне.
Наши руки соприкоснулись, странный трепет перетек из одной в другую, и трудно было сказать, чья дрожала сильнее. Пульс Фатиницы бился прерывисто и учащенно, но это могло быть как от болезни, так и от возбуждения. Я снова спросил ее о самочувствии.
– Мой отец, – ответила девушка, – уже объяснил вам, что меня мучают головные боли и бессонница.
Это была та самая болезнь, от которой последние дни страдал и я, менее всего желая от нее избавиться. Я повернулся к Константину.
– Что же с ней? – спросил он.
– В Лондоне или Париже, – улыбнулся я в ответ, – я бы сказал вам, что подобное недомогание надлежит излечивать посещением оперы или поездкой на воды; на Кеосе, где цивилизация не столь развита, мой совет будет проще: головная боль вызвана недостатком свежего воздуха и развлечений. Отчего бы синьорине не совершать верховых прогулок? Вокруг горы Святого Илии раскинулись восхитительные долины, по одной из них протекает ручей и ведет к чудному гроту, где можно помечтать или почитать. Вам он знаком? – спросил я Фатиницу.
– Да, это было любимое место моих прогулок.
– Так отчего же вы не ездите туда более?
– Оттого, что после моего возвращения, – вмешался Константин, – она не желает никуда выходить и заперла себя в четырех стенах.
– Что ж, – сказал я, – с завтрашнего дня синьорина должна гулять.
Затем, опасаясь, что столь немудреная рекомендация вызовет дурное впечатление о медицине, я прописал еще как можно более горячие ножные ванны по вечерам, после чего, сколь ни велико было мое желание остаться, поднялся, боясь, как бы затянувшийся визит не показался подозрительным, и покинул больную, снова рекомендуя ей свежий воздух и развлечения. Притворяя дверь, я заметил, что висевший напротив ковер приподнялся; это была, конечно, Стефана; не смея присутствовать при посещении врача, она прибежала узнать о его результатах. Но Стефана меня не интересовала; все мое внимание, все мои желания, вся моя любовь принадлежали ее сестре.
Константин проводил меня до комнаты, извиняясь за Фатиницу; однако Богу известно, что она не нуждалась в этом. Ее застенчивость, незнакомая нашим западным девицам, не только не отпугнула меня, но придала в моих глазах девушке новое очарование. В нашей первой встрече было нечто столь необычное, что, мне кажется, пройдет сколько угодно времени, но ни одна подробность не изгладится из моей памяти. Действительно, даже сегодня, когда я пишу эти строки, двадцать пять лет спустя с того мгновения, когда я вошел в ее комнату, стоит мне прикрыть глаза, я снова вижу Фатиницу такой, как она предстала тогда передо мной, – возлежащей на подушках, в золотой шапочке, с длинными волосами, перевитыми бизантиями, ожерельем из цехинов, шелковым корсажем, кашемировым поясом, расшитыми шароварами, я вижу ее миниатюрные, такие милые розовые ручки и ножки, и мне кажется, что, протянув руку, я коснусь ее!
Увы! Господь мой! Воспоминания порою дар твоего милосердия, но чаще они посланцы твоего отмщения!
XXVII
Мне было бы трудно описать, что происходило со мной в этот день. Едва я возвратился к себе, две голубки проскользнули под ставни и принялись порхать у меня на окне. Для зарождающейся любви все служит магическим знаком: я увидел в них посланцев Фатиницы, и сердце мое переполнилось радостью.
После обеда я взял томик Уго Фосколо и, спустившись в конюшню, сам оседлал Красавчика, пустив его свободно бежать привычной тропинкой, ведущей к гроту, куда на следующий день должна была прийти Фатиница.
Около часа я провел там, предаваясь сладостным мечтам, целуя одну за другой страницы, которых касались ее пальцы и которые читали ее глаза; мне казалось, что, вновь открыв книгу, она найдет в ней следы моих поцелуев. Затем я положил книгу на прежнее место, заложив страницу, на которой остановился, веточкой цветущего дрока.
Я вернулся к вечеру, но не смог усидеть в комнате: мне необходим был свежий воздух. Обойдя стену сада, я увидел, что она не столь высока, как казалось мне раньше, и подумал, что с помощью веревочной лестницы ее легко можно будет преодолеть. Ночью мне не удалось уснуть; последнее время это стало у меня привычкой. Впрочем, порою в мечтах отдыхаешь лучше, чем во сне.
В восемь утра Константин, как и накануне, зашел за мной, чтобы мы снова посетили Фатиницу. Как и накануне, он нашел меня готовым: если я и не ждал его прихода, то во всяком случае надеялся на него. Я последовал за ним без промедления, и мы направились в домик.
Открыв дверь комнаты Фатиницы, я в нерешительности остановился. С нею находилась ее сестра Стефана; одетые совершенно одинаково, они лежали рядом на подушках, так что не было заметно, кто из них выше ростом; вуали скрывали лица, и Константин даже несколько потерялся, но глаза девушек были видны в прорезях маски, по ним я узнал Фатиницу и направился прямо к ней:
– Как вы себя чувствуете сегодня?
– Лучше, – ответила она.
– Дайте, пожалуйста, вашу руку.
На этот раз она, не смущаясь, не требуя ни шелка, ни газа, протянула мне ее, и я понял, что Константин говорил с нею и его поводы возымели свое действие. В состоянии больной не произошло никаких изменений: так же дрожала рука, столь же учащенно бился пульс.
– Вы утверждаете, что чувствуете себя лучше, – сказал я, – но мне кажется, что вам хуже; еще раз настойчиво рекомендую прогулки и верховую езду. Горный воздух и лесная прохлада принесут вам несомненную пользу.
– Я сделаю все, что вы пожелаете, – отозвалась она, – отец сказал, что, пока я больна, он отдает меня в вашу власть.
– И оттого вы попытались только что обмануть меня, говоря, что вам лучше?
– Я вас не обманывала, я только сказала, как себя чувствую. Сегодня мне лучше, головная боль прошла, и я дышу полной грудью.
То же самое было и со мною; решительно, я начинал верить, что мы страдаем одной и той же болезнью.
– Хорошо, – сказал я, – если вы чувствуете себя лучше, то следуйте и дальше моим предписаниям до полного выздоровления, а пока, – я повернулся к Константину, лицо мое было печальным, хотя мне предстояло ободрить его, – могу сделать заключение, что болезнь не опасна и долго не продлится.
Фатиница вздохнула; я поднялся, чтобы удалиться.
– Побудьте еще немного, – попросил меня Константин. – Я рассказал Фатинице, что вы хорошо играете на гузле, и она желает вас послушать.
Я не заставил просить себя дважды. Что значил для меня предлог? Главное, остаться рядом с нею как можно дольше. Я снял со стены инкрустированную золотом и перламутром гузлу и после нескольких аккордов восстановил в памяти сицилийскую песню, которую слышал от матросов «Прекрасной левантинки»; слова ее и нежный и грустный напев были у меня записаны. Вот она, хотя в переводе и утратившая свой первозданный аромат:
Пора отдать швартовы,
Корабль, к штормам готовый,
Уходит в море снова,
Но виснут паруса.
Они ждут бриза страстно,
Но ждут его напрасно:
Спят в знойной неге властной
И бриз и небеса.
Объяты волны ленью,
Нигде ни дуновенья
Хотя бы на мгновенье,
Спокойна моря гладь.
Лишь веслами влекомы
Плывем, полны истомы,
И капитан как дома
В гамак улегся спать.
Поют матросы хором
Иль предаются спорам.
Как жить мне с этим вздором,
Ведь милая моя,
Та, что всего дороже
И любит меня тоже,
Лежит на смертном ложе,
И так далёко я.
На взморье я ромашку
Сорвал, вздохнувши тяжко.
Она бледна, бедняжка,
А ты еще бледней.
Смяв стебелек жестоко,
Его лишают сока.
Так ты умрешь до срока
Без нежности моей.
Так суждена могила
Той, что меня любила,
Той, что зовет без силы
Меня и день и ночь.
Тебя, цветок прибрежный,
Лишь взгляд поил мой нежный,
И смерти неизбежной
Тебе не превозмочь.[26]26
Пер. Ю. Денисова.
[Закрыть]
Мой голос звучал таким неподдельным чувством, что при последнем куплете Фатиница приподняла вуаль и утерла слезу, приоткрыв при этом нижнюю часть лица, округлую и бархатистую, словно персик. Я поднялся, собираясь уходить, но девушка воскликнула:
– Я хочу это!
– Что? – спросил я.
– Эту песню.
– Я напишу вам ноты.
– И слова тоже.
– Я перепишу их.
– А знаете, вы правы, кажется, мне действительно лучше. Я поеду кататься верхом.
Я поклонился, и мы с Константином вышли.
– Это капризный ребенок, – сказал он мне. – Она дуется или заявляет: «Я хочу». Бедная мать избаловала ее, а я продолжаю баловать. Как видите, я необычный пират.
– Признаюсь, – отвечал я ему, – мне доводилось слышать, что подобные черты свойственны лишь порабощенным народам, где самые храбрые и благородные остаются вне закона, но раньше я этому не верил.
– О! Не судите по мне об остальных моих собратьях по ремеслу, – смеясь, возразил Константин. – Чувство ненависти и жажда истребления горят во мне лишь по отношению к туркам. Если набег заканчивается неудачей, то время от времени я нападаю на какое-нибудь встреченное безобидное судно, вроде «Прекрасной левантинки», просто чтобы не возвращаться с пустыми руками и не вызвать ропота команды. А так, сами видите, у себя на острове я царь, и, когда придет возвещенный пророчеством день, все до единого последуют за мной, куда я их поведу, так как эту крепость с помощью Святой Девы смогут оборонять даже женщины.
– И без сомнения, – ответил я, смеясь, – в этом случае за генералов вы оставите Фатиницу и Стефану.
– Не смейтесь, – возразил Константин. – Стефана это Минерва, она достойна носить доспехи и шлем Паллады. Что же до Фатиницы, она скорее своенравный капитан какой-нибудь маленькой бригантины.
– Вы счастливый отец.
– Да, – согласился он. – В моем горе Господь благословил меня. Когда я с ними и с Фортунато, я забываю обо всем: и о своем ремесле, и о попирающих нас турках, и даже об обещанном нам будущем, которое вряд ли наступит.
– Но скоро вы расстанетесь с одной из дочерей?
– Нет, Христо Панайоти живет здесь.
– Не будет ли нескромностью спросить вас, когда состоится свадьба?
– Думаю, дней через восемь – десять. Вам будет любопытно посмотреть на этот греческий обряд.
– Разве меня пригласят?
– А разве вы не член семьи?
– Но я вошел в семью, нанеся рану.
– Но той же рукой вы и исцелили ее.
– Как женщины могут присутствовать на пиршестве, будучи в вуалях?
– О, во время торжественных церемоний они снимают их; и вообще не мужская ревность, а скорее привычка заставляет их закрывать лица; есть здесь свой расчет и у кокетства – некрасивые прячут лица, а красивые умудряются показать их, когда хотят. Вы поедете с нами на прогулку?
– Благодарю, – ответил я, – но разве мне не дано задания? Ведь Фатиница, с ее характером, как вы мне его описали, смертельно обидится, если я не перепишу ей немедленно эту песню, а я не хочу оставить в вашей семье, покинув ее, недобрые чувства.
– Чувства, что вы оставите, как и те, что увезете с собою, послужат, надеюсь, к благотворным воспоминаниям и когда-нибудь вновь приведут вас в нашу несчастную страну, если она наконец бросит клич свободы. Грецию можно отчасти считать прародительницей всех наций, и каждый, кому знакомо сыновнее чувство, обязан будет прийти ей на помощь. А пока я оставляю вас и прикажу принести из комнаты Фортунато письменный прибор. Вы знаете, что в мое отсутствие дом принадлежит вам.
Я попрощался с Константином и остался один.
Зная, что Стефана и Фатиница вот-вот выйдут, я тотчас же побежал к окну. Через несколько минут дверь домика отворилась и обе сестры пересекли двор; ни та ни другая не подняли головы, из чего я заключил, что Фатиница, как и я, страшилась навлечь подозрения.
Чудесное явление – зарождающаяся любовь! Как она умеет толковать в свою пользу тот же самый поступок, что вызвал бы отчаяние у любви уже состоявшейся! Фатиница не была больна, она придумала себе болезнь, чтобы встретиться со мною; если бы девушка была движима только любопытством, то на следующий день заявила бы, что вполне здорова; она же, напротив, сказала, что ей всего лишь лучше, значит, последует третий визит – словом, я мог надеяться еще раз или два увидеть ее, затем наступит день свадьбы Стефаны, после чего все будет кончено; но до свадьбы оставалось целых девять дней, а в любви счет идет на сутки.
Мне принесли чернила, бумагу и перья, и я принялся записывать песню, как вдруг за окном мелькнула крылатая тень голубки. Я взял линейку, которой чертил строчки для нот, привязал к ней шнурок, поднял ставни и подпер их ею, затем насыпал на подоконник пшеницы и, когда через мгновение голубка села и принялась клевать, дернул за шнур, линейка последовала за ним, ставни упали, и птичка оказалась у меня в плену.
Голубка доставила мне искреннюю радость, ведь она сидела на коленях у Фатиницы, руки Фатиницы ласкали ее, она принесла на себе аромат милых губ, которые ее столь часто касались. Не холодная неодушевленная книга, говорящая о чем угодно, только не о том, что жаждали ей доверить, – у меня в руках было живое трепещущее существо, символ любви, само преисполненное любовью и возвращавшее мне те поцелуи, какими я его осыпал.
Голубка оставалась у меня до тех пор, пока не послышался шум возвращающейся кавалькады. Я выпустил птицу, но она, вместо того чтобы улететь, осталась на окне, будто уже привыкла к нему, и, когда Фатиница шла по двору, вспорхнула и села ей на плечо, словно для того, чтобы немедленно передать тысячи любовных слов, услышанных от меня.
Час спустя ко мне пришли узнать, переписана ли песня.
Вечером, когда я вновь обходил стены сада, до меня вдруг донеслись звуки гузлы. Это Фатиница разучивала мою песню. Не желая показать, что она интересуется мною, девушка выбрала укромный уголок, откуда, как ей казалось, я не смог бы услышать ее.
На следующий день Константин не зашел за мною в привычный час. Поинтересовавшись, где он, я узнал, что он с утра отправился обсудить с отцом Христо Панайоти приготовления к свадьбе. Меня охватило отчаяние при мысли, что, быть может, сегодня мне не удастся повидать Фатиницу, но тут вместо отца появился Фортунато.
На этот раз меня призвали, чтобы поблагодарить, так как Фатиница уже совсем поправилась: прогулка накануне пошла ей на пользу; девушка неукоснительно выполнила все мои предписания и посетила грот. У нее на столике лежал томик Уго Фосколо! Я поискал глазами веточку дрока, но ее не было. Она поблагодарила меня за сицилийскую песню. Я спросил, разучила ли она ее, но тут вмешался Фортунато и сказал, что накануне вечером Фатиница исполняла песню для него и отца. Убежденный, что в устах девушки она приобретет новое очарование, я попросил спеть ее мне. С кокетством, достойным лондонской или парижской виртуозной певицы, она принялась было отказываться, но я настоял, заявив, что требую платы за свои врачебные консультации, и девушка уступила.
У Фатиницы было меццо-сопрано широкого диапазона с неожиданными и смелыми фиоритурами, какие не допустила бы более совершенная постановка голоса, но именно эта необработанность придавала ее пению какую-то особую печаль и нежность в среднем регистре и нечто щемящее на высоких нотах. При исполнении ей пришлось приподнять вуаль, и я смог рассмотреть вишенки губ и прекрасные, похожие на жемчужины, белые зубы.
В это время одна из голубок опустилась Фатинице на колени, другая вспорхнула на плечо. Это была ее любимица, та самая, которую я приручил накануне. Пользуясь своим положением фаворитки, она соскользнула с плеча на грудь и, едва Фатиница окончила петь и собралась отложить гузлу в сторону, нырнула головкой в вырез ее корсажа и достала оттуда – не оливковую ветвь, которую ее соплеменница по ковчегу несла в знак мира, а увядшую веточку дрока, ту самую, что я безуспешно искал глазами в книге.
Я с трудом сдержал восклицание; Фатиница вспыхнула и быстро опустила вуаль, но даже сквозь ткань было видно, как жарким пламенем загорелись ее щеки. Ничего не подозревавшие Стефана и Фортунато не заметили нашего волнения. Фатиница, видимо желая наказать меня за то, что я открыл ее тайну, поднялась и, опершись на руку сестры, промолвила: «Прощайте!»; потом, словно бы убоявшись жесткой безнадежности этого слова, добавила:
– Вернее, до свидания, я вспомнила, как отец говорил, что через восемь дней вы придете на свадьбу моей сестры.
С этими словами она упорхнула в комнату Стефаны, а мы с Фортунато вышли в противоположную дверь.
Восемь дней тянулись бесконечно, но они были полны очарования, ибо были полны надежды. Каждое утро меня навещала голубка – предательница своей хозяйки, и, думая, что из-за этого она впала в немилость, я ласкал ее с удвоенной нежностью. Остальное время я проводил в тщетных попытках набросать портрет Фатиницы, играющей на гузле: ее глаза в прорези вуали, приоткрытую нижнюю часть лица; нередко у меня возникала мысль дополнить портрет, дорисовав по догадке скрытые черты, но каждый раз меня останавливала мысль, что придумывать здесь что-то было бы кощунством. Наконец эти восемь дней, показавшиеся мне вечностью, истекли и наступил девятый – день свадьбы.