Текст книги "Приключения Джона Дэвиса"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
Эта восхитительная ночь, как и первая, пролетела быстро; наши души звучали столь дивным согласием, что прошлое – такое различное у каждого – исчезло, будто мы знали друг друга целую вечность и полюбили друг друга, едва появившись на свет.
Я возвратился к себе преисполненный благодарности за бесконечные чудеса, какие Всеблагой Господь, таящий их в своем лоне, являет нам день за днем, одно за другим, словно листая страницы неведомой книги. Кто бы мог предсказать, когда я бежал из Константинополя, полагая свое будущее безвозвратно утраченным и растерянно озираясь кругом в поисках какого-нибудь выхода, что ход событий, таких странных и в то же время естественных, приведет меня, едва минет два месяца, к жизни, столь богатой новыми ощущениями, и в сравнении с ними все пережитое прежде покажется тусклым и бесцветным? Что было бы со мной вместо всего этого, если бы первопричины его не существовало и я остался на борту «Трезубца»? Какому счастливцу пришлось бы пережить все эти события, которые дремали за укрывшей их пеленой? Кого вместо меня полюбила бы Фатиница? Кому достались бы эти сокровища целомудрия и нежности, опьяняющие меня? Нет, все идет заведенной чередою, случается то, что должно случиться; у каждого человека своя дорога жизни; на обочинах ее дремлют счастливые и несчастливые события, пробуждающиеся от звука его шагов; они то забегают вперед, распевая, как флейтист консула Дуилия, то преследуют его, завывая, как привидения Леноры. Но мне выпал благословенный путь, и я вкусил счастье, превзошедшее все мои чаяния.
Увы! Надо было бы вспомнить Поликрата из Самоса и постараться обезоружить ревность судьбы, бросив в море какой-нибудь драгоценный перстень!
К середине дня возвратились с Андроса Константин и Фортунато; я хотел было встретить их у причала, но мне недостало мужества. Впрочем, сколько бы ни откладывал я минуту встречи, избежать ее не было возможности. Мгновение спустя после того как я услышал, что они вошли в комнаты Константина, дверь отворилась и появился он сам.
Хозяин дома сообщил, что через две недели они покидают остров Кея и отправляются в плавание, затем, не ставя мне никаких условий, спросил, не хочу ли я воспользоваться их стоянкой на Хиосе, чтобы добраться до Смирны и выполнить печальную миссию, перед смертью возложенную на меня Апостоли, то есть посетить его мать и сестру.
Судя по всему, Константина вовсе не интересовало, останусь ли я на острове в отсутствие его и Фортунато, тем не менее несколько сказанных им слов внезапно разрушили все здание моего счастья. Я вспомнил черное облачко в Бискайском заливе, разросшееся в страшную бурю. Покинуть Фатиницу! Мысль о том, что рано или поздно все же придется сделать это, даже не приходила мне в голову; однако и остаться было невозможно, не вызвав странных подозрений Константина и Фортунато. Передо мною было два выхода: последовать за Константином или во всем ему признаться, покинуть Кеос или открыто остаться здесь женихом Фатиницы.
С завязанными глазами пустился я неведомой дорогой, куда завела меня любовь, но вот безжалостная рука сорвала повязку, и я очутился лицом к лицу с суровой действительностью. Я отослал с моим крылатым курьером записку, что из-за возвращения ее отца и брата буду сегодня позднее обычного. Пробыв у себя, пока Константин не запер свою дверь, я бесшумно спустился вниз и проскользнул, словно тень, вдоль стен. Подойдя к нашему условленному месту, я забросил лестницу; ожидавшая меня Фатиница закрепила конец, и я тотчас же очутился подле нее.
Нога моя еще не успела покинуть последнюю перекладину, как девушка уже заметила мое уныние.
– О Боже мой! – воскликнула она с беспокойством. – Что с тобою, любимый?
Я печально улыбнулся и прижал ее к своему сердцу.
– Говори же, – настаивала она. – Ты убиваешь меня… Говори, что случилось?
– А то, моя дорогая Фатиница, что твой отец через две недели уезжает с острова.
– Да, я знаю, он сказал мне об этом сегодня. Боже мой, любовь совсем затмила мне разум, и я все забыла! Но ведь это моя печаль, а не твоя… Что тебе до того, уезжает он или нет… Ведь он не твой отец…
– Да, Фатиница… но он забирает меня с собою, он дал мне понять, что я должен приготовиться к отъезду вместе с ним… Мне нельзя остаться, не вызвав подозрения, без веского для того основания… Но я не могу и уехать, покинув тебя.
– А что тебе мешает сказать ему все, милый? Мой отец относится к тебе как к сыну… Мы будем вместе, мы будем счастливы…
– Послушай, Фатиница! – начал я, после недолгого молчания, во время которого она с глубокой тревогой смотрела на меня. – Послушай и не спеши осудить то, что я тебе скажу.
– Говори.
– Представь себе, что твоя мать еще жива, а ты далеко от нее и от отца, – вышла бы ты замуж без их согласия?
– О нет, никогда.
– Вот и я, Фатиница, сегодня вдалеке от моих дорогих родителей; я причинил им слишком много горя, ибо они знают, как разбиты все надежды, которые они возлагали на меня; мне вынесен смертный приговор, навсегда закрывающий мне двери моей страны.
– Но как там посмели вынести тебе этот приговор? Твой вызов был ответом на оскорбление. Разве не позорно было бы поступить иначе?
– И однако таковы наши законы, Фатиница. Едва я ступлю на землю Англии, как меня ждет неминуемая смерть.
– О! Не возвращайся туда никогда! – воскликнула Фатиница, бросаясь мне на шею. – Что тебе до этой гадкой страны! Весь мир перед тобою, и в этом мире наш бедный остров; я знаю, он не стоит твоей Англии, но здесь тебя так любят! В какой еще другой стране найдешь ты подобную любовь?
– Бог мне свидетель, моя Фатиница, – сказал я, взяв ее лицо в ладони, и посмотрел ей в глаза, стремясь вложить в этот взгляд всю душу, – не по стране я тоскую. Моя страна – это уголок земли, где живешь ты и где ты мне говоришь о своей любви. Скала посреди океана и твоя любовь… мне больше ничего не надо… Только чтобы отец с матерью написали: «Будьте благословенны, ты и твоя невеста!»
– Но разве ты не можешь написать им? Скажи моему отцу то, что ты сказал мне, и он терпеливо будет ждать благословения твоих родителей.
– А вот этого я не хочу ему говорить, Фатиница. Послушай меня (я обвил ее рукой и прижал к сердцу). Ты сама заметила, что у меня в стране странные законы, и, увы! она, к тому же, полна ужасных предрассудков. Я последний отпрыск старинной дворянской фамилии…
Фатиница резко отстранилась и гордо посмотрела на меня.
– Не более древней и знатной, чем наша, Джон. Разве тебе не известно второе имя моего отца, разве ты не видишь, что окружающие обращаются с ним как с князем? Ты считаешь, что происходить от спартанцев и называться Софианос – это мало? Пойди в кафедральный собор Монобазии, и ты найдешь наши титулы среди подписей под договором, заключенным в этом городе, что три года под водительством одного из наших предков выдерживал осаду твоих соплеменников с Запада. Если тебя останавливает только это, напиши своей матушке, что ты нашел ей дочь из семьи более знатной, чем любая из тех, что пересекла пролив вместе с Вильгельмом Завоевателем.
– Да, я знаю об этом, Фатиница, – ответил я с глубоким беспокойством, ибо понимал ее гордость, ей же не дано было понять нашей английской щепетильности, – но события, обстоятельства, деспотизм сделали из твоего отца…
– Пирата? Но они и Маврокордато, и Боццариса сделали клефтами. Однако настанет день, Джон, когда эти пираты и клефты заставят мир покраснеть от стыда, что он так называл их. А пока… ты прав, дочери пирата или клефта остается лишь смиренно слушать. Продолжай.
– О моя дорогая Фатиница! Если бы матушка могла видеть тебя – день, час, мгновение! О да, я успокоился бы и отбросил сомнения!.. Если бы я сам мог пасть к ее ногам и сказать, что моя жизнь зависит от тебя, что я не могу жить без тебя, что твоя любовь для меня все… Да, да, я был бы уверен в успехе. Но письмо… Фатиница, бездушная бумага способна лишь холодно передать мою просьбу. Откуда матушке догадаться, что каждое слово в нем написано кровью моего сердца, – она может отказать мне!
– А если она откажет, что ты сделаешь? – холодно спросила девушка.
– Я сам поеду просить ее благословения, без которого не смогу жить; я поеду с риском для жизни, ибо моя жизнь ничто по сравнению с любовью. Я поеду сам, слышишь, Фатиница, и это такая же правда, как то, что ты ангел добродетели.
– А если она и тогда откажет?
– Тогда, Фатиница, я вернусь и настанет твой черед принести великую жертву – покинуть, как и я, свою семью. Мы укроемся в каком-нибудь уголке земли, где нас никто не знает, и будем жить я для тебя, ты для меня… а вместо родных на нас будут взирать звезды, которые погаснут одна за другой, прежде чем я перестану любить тебя.
– И ты сделаешь это?
– Клянусь честью, моей любовью, твоей жизнью! Начиная с этого часа, Фатиница, ты моя невеста.
– А я – твоя супруга! – воскликнула она, бросаясь мне в объятия, и ее уста слились с моими.
XXX
Слова Фатиницы не были пустым звуком; она стала моей супругой. С этого дня и до моего отъезда каждая ночь соединяла нас и была ночью счастья. Ангельски чистая душа девушки не ведала сомнений; даже на нашу разлуку она смотрела лишь как на временный перерыв, призванный связать нас еще теснее. Разумеется, я был достоин ее доверия, и она имела все основания так обо мне думать.
Однако наше взаимное доверие, хотя и покоилось на глубокой внутренней убежденности в наших чувствах, омрачалось в глубине души странными и какими-то смутными опасениями. Мы оба обладали самой действенной и неколебимой волей, но между двумя человеческими существами при разлуке тотчас встает грозное божество – не Провидение, нет, но Случай. Я был во власти подспудной тревоги, и она лишала мои слова столь необходимой для Фатиницы твердости.
Мы условились о том, как мне действовать. Вначале я поеду в Смирну, куда меня призывали два обстоятельства: первое – выполнить в отношении матери и сестры Апостоли святую миссию, завещанную мне перед смертью несчастным молодым человеком; второе касалось Англии – необходимо было узнать, нет ли оттуда каких-либо вестей. По прибытии в этот город, средоточие связей между Востоком и Западом, я должен написать в Англию и ждать ответа; затем два-три месяца (время более чем достаточное для его получения) провести в Смирне – именно столько продлится плавание Константина и Фортунато, в котором я, естественно, не мог принять участия. Я дождусь их и вместе с ними вернусь на остров. Однако я должен был все скрыть от них, чтобы не вызвать их гнева, в случае отказа моих родителей. Если мне придется возвратиться одному, я обращусь к Стефане (ей сестра все рассказала).
План наш был несложен и прост в исполнении, мы были уверены друг в друге как в самих себе, но грустные предчувствия терзали нас. Последняя ночь, которую я провел с Фатиницей, прошла в слезах; ни мои обещания, ни мои клятвы, ни мои ласки не могли ее успокоить. Когда мы расставались, она буквально умирала от горя, а я возвратился к себе, обезумев от страданий. Я написал ей прощальное письмо, полное заверений и клятв – всего, что могло ее успокоить, послал его с нашей любимой голубкой: та уже на рассвете сидела у меня на окне, будто узнала о моем отъезде и хотела проститься со мною.
В восемь часов Константин и Фортунато прошли через двор, чтобы попрощаться с Фатиницей. Меня не пригласили, я же не осмеливался ни о чем просить; впрочем, действительно, лучше совсем не увидеться, чем притворяться равнодушным. Отец с братом оставались у нее около часа, а затем пошли ко мне. Услышав на лестнице их шаги, я выпустил мою пленницу, и она тотчас же полетела к окну своей хозяйки. Таким образом, последним прощальным приветом Фатинице стал мой. Никто уже не стоял между нашими воспоминаниями.
Мне потребовалась вся сила характера, чтобы не выдать себя, впрочем, отец и сын были слишком захвачены собственными чувствами, чтобы обращать внимание на мои. Никогда до этого не доводилось им видеть Фатиницу в таком отчаянии и такой печали, и обоим она была слишком дорога, чтобы не отозваться на ее скорбь, причиной которой они полагали подстерегавшие их опасности.
Итак, пришло мне время покинуть эту комнату, где два месяца я провел, отдаваясь столь сладостным чувствам. По выходе я притворился, будто что-то забыл и взбежал наверх, чтобы еще раз окинуть ее взглядом. Словно дитя, я перецеловал каждую вещь и, упав на колени посреди комнаты, вознес молитву Господу, прося вновь привести меня сюда. Оставаться дольше, не вызывая подозрений, не было возможности, и мне пришлось поспешить. Константин и Фортунато, оживленно разговаривая по-гречески, ждали меня у ворот. Я присоединился к ним, по мере сил постаравшись придать своему лицу естественное выражение равнодушия. И в самом деле, о чем в их глазах я мог жалеть, покидая Кею?
Стефана вместе с мужем ждала нас в порту; как у замужней женщины, лицо ее было открыто. Своими большими черными глазами она посмотрела мне в глаза, словно пытаясь прочесть, что творилось в глубине моей души. В ту минуту, когда я ставил ногу на трап барки, она подошла и сказала:
– Помните о вашей клятве!
Я поднял взгляд на домик Фатиницы, призывая прошедшее стать залогом будущего. Те же рука и платок, что приветствовали наше прибытие, посылали нам теперь свое прощание.
Мы подошли к фелуке, ожидавшей нас у входа в гавань. На пути к ней я, рискуя привлечь внимание Константина и Фортунато, не отводил взгляда от руки и платка; невольные слезы заволакивали мой взор, будто облако проходило между мною и Фатиницей. Я отворачивался, стараясь скрыть их, но вновь и вновь взгляд мой обращался к милой руке и красноречивому платку, посылавшим мне последний привет. Дул встречный ветер, и я был благодарен ему за то, что он не торопит нашу разлуку. Однако гребцы делали свое дело: фелука вышла в открытое море и, подняв паруса, обогнула высокий мыс, вскоре скрывший от нас и город Кею, и дом Константина.
Я впал в глубокое уныние; казалось, меня привязывает к жизни лишь этот последний знак прощания и, если он исчезнет, все перестанет существовать для меня в земном мире. Я сослался на недомогание, что казалось вполне естественным из-за жары, ушел в каюту и, бросившись в гамак, вдоволь выплакался. Потом наступил штиль; можно было подумать, что это Бог с сожалением разлучает нас. Весь этот день был виден наш остров и даже на следующий день голубоватым облачком на горизонте еще маячила гора Святого Илии. Мы вошли в пролив, отделяющий мыс древней Эвбеи от острова Андрос, и, отклонившись вправо, скоро потеряли ее из вида.
Потребовалась неделя, чтобы выйти на широту острова Скирос, этой поэтической колыбели Ахилла. Там, наконец, поднялся ветер, но он был или встречным, или переменным, и нам понадобилась еще неделя, чтобы достичь Хиоса; так что лишь к вечеру семнадцатого дня после отплытия мы увидели Смирну и бросили якорь на рейде. При всех симпатиях соотечественников к Константину он не решился войти в столь оживленный и крупный порт.
Прежде чем нам расстаться, Константин и Фортунато предложили мне все, чем располагали, но в этом не было нужды: у меня оставалось еще около семи-восьми тысяч франков золотом и векселями, я только взял у них обещание забрать меня на обратном пути, если я еще буду в Смирне. Покинув их, я ощутил странное облегчение: рядом с ними мне было неловко и даже как-то унизительно, издали же они виделись мне окутанными поэтической дымкой, напоминая беглецов из древней Трои, с оружием в руках отправившихся на поиски родины.
Условным сигналом мы известили, что есть желающий высадиться на берег, и тотчас от пирса за мной отошла лодка. Едва ступив на землю, я немедленно осведомился, где можно найти мать Апостоли. Вот уже три недели она жила в небольшой деревушке, расположенной в полульё от Смирны. Один из лодочников вызвался проводить меня туда.
По прибытии я нашел слуг, одетых в траур. Весть о кончине их молодого хозяина стала известна от пассажиров «Прекрасной левантинки», обязанным этой смерти своим освобождением. Тогда мать и сестра Апостоли продали торговый дом, который они держали только для того, чтобы приумножить состояние их сына и брата, и, использовав вырученные деньги, удалились в деревню, чтобы там нести свой траур.
Едва прозвучало мое имя, как тут же распахнулись двери дома: мать знала о нашей дружбе с Апостоли и о том, как я заботился о нем. Она стоя встретила меня в глубине покоев, затянутых черной материей, тихие слезы струились у нее по щекам, а опущенные обнаженные руки напоминали руки Матери Всех Скорбей. Я преклонил колени перед этой великой скорбью, но несчастная подняла меня и попросила:
– Расскажите мне о моем сыне.
В этот миг вошла сестра Апостоли. Мать сделала ей знак снять вуаль в знак того, что я для них не чужой человек. Она повиновалась, и передо мной предстала красивая молодая девушка шестнадцати-семнадцати лет. Вероятно, я нашел бы ее очаровательной, если бы образ, таившийся в глубине моего сердца, полностью не затмил тот, что был у меня перед глазами. Я передал им то, что было завещано усопшим: матери прядь волос, сестре кольцо и обеим письмо. Затем мне пришлось как можно подробнее поведать о болезни и смерти бедного юноши. Я знал, что слезы – единственное облегчение их глубоких страданий, и поэтому рассказал все то, что могло бы обрисовать ангела, которого они потеряли при его вознесении на Небеса. Обе тихо плакали, не предаваясь безысходному отчаянию: так должны плакать истинные христианки.
Забыв о себе, я провел весь день с ними, а вечером, возвратившись в город, направился к консулу. Офицеры «Трезубца» во время захода корабля в Смирну, несколько дней спустя после моего бегства из Константинополя, уже осведомили его обо всем происшедшем. Они рассказали, что на следующий день после моей дуэли с мистером Бёрком капитан Стэнбоу получил депеши, предписывающие ему срочно возвратиться в Англию. В остальном же, как я и думал, все жалели меня, и сам капитан вызвался по возвращении в Лондон представить лордам Адмиралтейства мое дело в его истинном свете. Консул передал мне письмо от родителей, посылавших мне на случай нехватки денег вексель на пятьсот фунтов стерлингов. Письмо было написано три месяца назад, когда весть о гибели мистера Бёрка еще не дошла до Лондона.
Я прожил восемь дней в Смирне, ожидая оказии, чтобы отправить домой свое послание, и проводил почти все время в семье Апостоли, где меня полюбили как родного, и много рассказывал о своих родителях.
На девятый день, когда я возвратился в гостиницу, мне сообщили, что в порт вошел английский шлюп, отбывший из Лондона двадцать три дня назад. Через два часа консул переслал мне письмо; весь дрожа, я взял его. Теперь-то моя бедная матушка, без сомнения, уже знала обо всем происшедшем на борту «Трезубца», и я встревожился при мысли, что она писала мне в порыве отчаяния. Я внимательно рассмотрел надписанный ее рукою адрес, надеясь различить в почерке что-нибудь, что могло бы развеять мои опасения: он был обычен, тверд и спокоен.
Наконец я вскрыл письмо, и с первых же строк огромная радость охватила меня – в нем содержалось известие, о котором я не мог даже и мечтать. Оказывается, еще по прибытии в Гибралтар капитан Стэнбоу, возмущенный поведением мистера Бёрка по отношению к несчастному Дэвиду, испросил у лордов Адмиралтейства разрешения на замену своего лейтенанта, обосновывая это неприязнью, возникшей между ним и офицерами экипажа. Репутация капитана была столь безупречна, что его просьба была больше чем просто просьбой, и лорды Адмиралтейства поспешили перевести мистера Бёрка на должность старшего помощника корабля «Нептун», снаряжавшегося в Плимуте и предназначенного для сопровождения и защиты каравана в Индию. Новое назначение было подписано за неделю до нашей дуэли в Константинополе, следовательно, выходило, что я убил не вышестоящего по службе, а просто одного из офицеров английского флота. Это существенно меняло дело. Тем не менее морской трибунал приговорил меня к ссылке, скорее всего потому, что меня не было на суде. Отец нимало не сомневался, что, в случае если бы я лично присутствовал на суде, меня бы оправдали. Следовало поспешить и явиться в суд для снятия с себя заочного приговора. Матушка уже писала, что умрет от тревоги, если по получении письма я незамедлительно не приеду сам успокоить ее. Необходимость ехать домой как нельзя лучше совпадала с моими планами. Теперь отпала надобность в письмах: легче было защитить наше – свое и Фатиницы – дело устными мольбами, чем пером. Я помчался в порт – там готовилось к отплытию в Портсмут торговое судно; осмотрев его и посчитав, что оно на хорошем ходу, я заказал себе на нем место. На военном корабле мне, не нарушая устава, можно было плыть лишь в качестве арестанта, мое же желание, напротив, состояло в том, чтобы, повидав вначале матушку, предстать пред лордами Адмиралтейства свободным человеком. Я побежал поделиться доброй вестью с матерью Апостоли и в первый раз увидел луч радости, мелькнувший в ее глазах, и улыбку, слегка тронувшую губы. Быть может, ее дочь испытывала совсем иные чувства. Бедное дитя! Не знаю, что писал ей обо мне Апостоли и какие строил планы, но мне показалось, что она питала надежды на мое более длительное пребывание в Смирне.
Я уехал из этого города через двенадцать дней после моего прибытия и спустя почти месяц после разлуки с Фатиницей. Матери Апостоли наше прощание причинило новую боль: казалось, уже потеряв сына во плоти, она расставалась теперь с его душою. Я заверил ее, не раскрывая подробностей, что в мои планы входит скорейшее возвращение на Восток.
Как и следовало ожидать, «Бетси» оказалась отличным парусником, и на второй день плавания уже показался остров Икария с поднимавшимся вдалеке холмом, на склоне которого покоился Апостоли. Почти каждый остров Архипелага навевал мне то или иное воспоминание.
Через пять дней показалась Мальта, но мы, не останавливаясь, миновали этот воинственный остров – капитана «Бетси», похоже, сжигало столь же сильное нетерпение, что и меня, да и ветер был благоприятен. Спустя неделю мы прошли Гибралтарский пролив и, таким образом, через двадцать девять дней после отплытия из Смирны бросили якорь на рейде Портсмута.
Чтобы скорее попасть домой, я отказался от почтовой кареты, столь известной своей скоростью. Вильямс-Хауз отстоял от Портсмута льё на девяносто, и верхом, мчась во весь опор, мне удалось бы преодолеть их за двадцать – двадцать два часа. На этом решении я и остановился.
Встречные форейторы, наверно, принимали меня за какого-то безумца, заключившего пари. Я выехал из Портсмута в три часа пополудни, проскакал всю ночь, на рассвете был уже в Нортгемптоне, к десяти утра пересек границу Лестершира, в полдень на большой скорости промчался мимо Дерби – и вот, наконец, увидел Вильямс-Хауз: тополиную аллею, ведущую к замку, распахнутые ворота, пса на цепи у своей будки в глубине двора, Патрика, чистящего скребком лошадей, и Тома, сходящего по ступеням крыльца. Мы столкнулись с ним у нижней ступеньки и, бросив поводья, я закричал:
– Матушка! Где матушка!?
Бедная моя мать, услышав мой голос, шатаясь, выбежала из сада; я бросился к ней и подхватил ее в тот самый миг, когда она чуть было не упала; отец, торопясь, насколько позволяла его деревянная нога, присоединился к нам; все еще держа в объятиях и покрывая поцелуями матушку, я протянул ему руку; ликующий Том подбрасывал вверх свою шапку, размахивал руками, глядя на меня, и выкрикивал весь свой набор ликующих бранных слов. Короче, некоторое время мы составляли безрассудную, исступленную и наперебой рыдающую группу, вскоре увеличившуюся за счет всех обитателей и посетителей замка, ибо весть о моем возвращении мгновенно облетела окрестности. Прибежала миссис Дэнисон, чей ирландский диалект так славно послужил мне при посещении таверны «Зеленый Эрин»; появился из своего домика в конце аллеи достойный управитель мистер Сандерс, а в час обеда показался добрый доктор (чьи уроки, к счастью, я так хорошо усвоил), не подозревавший, что обнимает собрата по ремеслу; вечером пришел мистер Робинсон, наш почтенный пастор, сохранивший давнюю слабость к висту и пришедший, по заведенному порядку, сыграть партию, но не помышлявший, что встретит в замке нового партнера.
Вместе с матушкой мы обошли дом, навестили мой вольер, благоговейно содержавшийся в полном порядке и заселенный добровольными гостями, грот Капитана – любимое место его прогулок, и, наконец, озеро, мое прекрасное озеро, казавшееся мне в детстве морем и напоминавшее теперь скорее небольшой пруд. Все осталось как было, и жизнь моих родителей протекала столь же спокойно и размеренно, как до моего отъезда. И когда я сравнил все происшедшее со мной за год с этой тихой, однообразной жизнью, мне показалось, что я прихожу в себя после длительного кошмара, в котором меня посещали то страшные, то чарующие видения. Подобные чувства, вероятно, испытывал Данте, прошедший с Вергилием круги ада, чистилище и выведенный Беатриче из рая на землю.
Моя бедная матушка, как и я, не могла прийти в себя от волнения, не в силах поверить, что перед ней ее любимое дитя, ведь она не чаяла уже увидеть его; она крепко сжимала меня в объятиях, прижимала к сердцу, стремясь убедиться, что я не бесплотный дух, и то беспричинно смеялась, то утирала слезы; потом она вдруг замерла, пристально вгляделась в меня и заявила, что я вырос и стал настоящим мужчиной. На самом же деле мне только должно было исполниться восемнадцать лет, но за этот год я сильно возмужал.
Мы вошли в гостиную; завязался разговор о моем плавании и моих подвигах, но я ограничился лишь рассказом о дуэли с мистером Бёрком и о том, как мне пришлось спасаться на Архипелаге, где и дождался матушкиного письма – из него я узнал, что могу возвратиться. Отец принял решение на другой же день отправиться в Лондон, ибо, хотя висевший на мне приговор и не пятнал моей чести, все же это был приговор, и капитан, с его щепетильностью в подобных вопросах, желал, чтобы он был отменен как можно скорее. Матушка сопровождала нас, ни за что не соглашаясь расстаться со мною после столь долгой разлуки. Она ссылалась на свое отменное здоровье, позволявшее ей не опасаться утомительной дороги в почтовой карете, снабженной к тому же некоторыми удобствами. Что же касается исхода процесса, никто из нас в нем не сомневался.
В Лондоне первый визит мы нанесли в Адмиралтейство; там я заявил, что прибыл добровольно отдаться в руки правосудия, и осведомился, отправят меня в тюрьму или отдадут на поруки. Согласились на последнее, но, поскольку «Трезубец» крейсировал в Ла-Манше, а для пересмотра старого приговора и вынесения нового необходимо было дождаться его возвращения – оно предполагалось не ранее чем через месяц, однако не позднее чем через полтора месяца, – то, хотя эта задержка самым роковым образом нарушала мои планы, ничего нельзя было поделать.
Мы провели это время в Лондоне. Я не знал этого великого Вавилона, но, при всей своей занимательности, он не смог вытеснить из моего сердца пожиравшую его постоянную глубокую тоску. Прошло уже больше четырех месяцев, с тех пор как я покинул Кеос, а ведь вся боль разлуки падает на того, кто остается. Что делает Фатиница, о чем думает она – единственное из всех моих видений Востока, живущее в душе и неизменно стоящее перед глазами?
Но вот пришла весть, что «Трезубец» бросил якорь на рейде Портсмута, а поскольку там же находился флагманский корабль, то было решено, что на нем и состоится пересмотр моего дела. Мы покинули Лондон немедленно: я так дорожил каждым днем, что не хотел терять ни секунды.
Впрочем, каково бы ни было мое нетерпение, подготовка судебного процесса заняла еще почти месяц, пока, наконец, не наступил долгожданный день. Отец пожелал сопровождать меня, для чего облачился в свой парадный мундир контр-адмирала, я же надел форму гардемарина, которую не носил со дня смерти мистера Бёрка. В семь часов утра с флагмана прогремел пушечный выстрел, предупредивший, что в девять начнется заседание военного суда. Мы явились к назначенному времени, и я был взят под стражу; затем один за другим прибыли капитаны – члены суда. Их встретил взвод морских пехотинцев, отсалютовавший им.
В половине десятого собрался суд и вызвали меня. Я вошел в зал суда. Во главе длинного стола сидел в качестве председателя адмирал, направо от него – капитан-обвинитель. С двух сторон по старшинству располагались по трое шесть капитанов. В противоположном конце, напротив адмирала, находился адвокат, а слева от него стоял я с непокрытой головой как обвиняемый. Предыдущий процесс был признан недействительным, и вторая процедура должна была основываться на новых фактах и доказательствах. Мне предъявлялось обвинение в убийстве на кладбище Галаты офицера английского военного флота без вызова с его стороны. Все подтверждало, таким образом, что мистер Бёрк погиб на дуэли, а не в результате убийства. Вопрос нарушения субординации был полностью снят.
Почтительно и молча я выслушал обвинение, после чего, попросив слова, просто и спокойно рассказал, как все произошло, и попросил в свою защиту заслушать офицеров и команду «Трезубца», предоставив самим судьям выбрать тех, кому они окажут честь давать показания в качестве свидетелей. Судьи решили вызвать капитана Стэнбоу, старшего помощника Троттера, гардемарина Джеймса Перри и боцмана Томпсона.
Четырем матросам предстояло дополнить этот список свидетелей защиты; свидетелей обвинения не было. Нет необходимости говорить, что показания были единодушны. Всю вину возложили на мистера Бёрка; кроме того, каждый офицер заявил, что, будучи на моем месте и получив подобное оскорбление, поступил бы так же. Матросы, и среди них в числе первых фигурировал Боб, дали показания в том же духе, более того, один из них, состоявший в тот день на дежурстве при мистере Бёрке, рассказал о доселе неизвестном мне факте: через приоткрытую дверь он видел, как старший помощник замахнулся на меня тростью.
Выслушав свидетелей, суд приказал всем удалиться и остался на совещание. Свидетели вышли с одной стороны, я – с другой. Через четверть часа меня пригласили войти вместе со свидетелями и публикой. Члены суда стояли с покрытыми головами. Наступила торжественная тишина; признаюсь, я, несмотря на явную доброжелательность судей, почувствовал беспокойство. Затем председатель, положив руку на сердце, громко возгласил:
– Повинуясь голосу совести, пред Богом и людьми объявляем: нет, обвиняемый не виновен в убийстве!