355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бартэн » Всегда тринадцать » Текст книги (страница 12)
Всегда тринадцать
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:54

Текст книги "Всегда тринадцать"


Автор книги: Александр Бартэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)

Глава вторая


1

По-стрекозиному узкохвостый, словно подвешенный к небу на тончайшей и потому невидимой нити, снизу, с земли, вертолет казался игрушечным. Но для Андрея Никандрова, выжимавшего свой вес на гимнастических кольцах под брюхом машины, все было иначе. Над головой ревел мотор, в стремительном вращении свистели лопасти, да еще неустанная вибрация: пробегая по тросам, на которых закреплены были кольца, она отдавалась в руки, в плечи, во все тело.

Вертолет поднялся на сравнительно небольшую высоту – такую, чтобы снизу можно было разглядеть упражнения гимнаста. Но стоило летчику лечь в вираж – в плечи больно ударило ветром. Земля стеной взметнулась к небу, и оно, только что незыблемое, вдруг накренилось и описало полукруг. Мгновение спустя Никандров одолел болтанку, а летчик просигнализировал: начинай.

Те, что наблюдали с земли, могли быть довольны. «Крепкий парень!» – признал один. «Такой и посреди небес не стушуется!» – поддакнул другой. Остальные молчали, не отрывая глаз. Временами создавалось впечатление, что Никандров не связан с вертолетом, что он самостоятельно и независимо парит в воздухе: солнечный свет скрадывал линии тросов.

Когда же, исполнив серию упражнений, Никандров приготовился к возвращению на землю и она (вертолет пошел на снижение) заполнила собой все пространство, горстка людей, стоявших посреди аэродрома, рассыпалась. Поспешили навстречу гимнасту.

Сознавая, что под машиной висит живой груз, летчик приземлялся с великой осторожностью. И все же, коснувшись ногами земли, Никандров не смог сохранить равновесие: пошатнулся и завалился на бок. Вокруг, прибиваемая к земле потоками воздуха, яростно бьющего из-под лопастей, трава трепетала каждым стебельком. Никандров спружинил, вскочил. Летчик, посадив машину, выключил мотор, и пришла тишина: такая внезапная, что казалось, не только мотор, но и все остальные звуки разом отключились. Так показалось тем, кто окружил Никандрова. Сам же он продолжал ощущать себя среди ветра, рева. К нему наклонялись, кричали что-то, но он (в ушах продолжало реветь) мог лишь догадаться по жестам, движениям губ. Врач проверил пульс и жестом показал – порядок.

Еще через полчаса, выйдя за ворота аэродрома, Никандров вскочил в проходивший мимо рейсовый автобус: времени оставалось в обрез, скоро должно было начаться совещание в штабе молодежного праздника.

Автобус бежал по безупречно ровной, асфальтированной дороге, и Никандров сперва удивился, поймав себя на неприятном ощущении: его начало укачивать, мутить. Затем догадался – виной тому не автобус и не дорога, а реакция после недавней предельной напряженности. Так и прежде иногда бывало. Чтобы справиться с этой тошной мутью, лучше всего переключить внимание, сосредоточить его на чем-нибудь постороннем.

Никандров так и сделал. Увидя впереди пассажира, читающего газету, наклонился к нему и заглянул через плечо. Тотчас бросился в глаза четкий заголовок: «Радости и огорчения цирковой программы». «Братцы! – чуть не воскликнул Никандров. – Это же я написал!»

Сперва рецензия ему не давалась. Несколько раз принимался заново, переделывал, переписывал, но все равно чувствовал: не то, не так. Потом, обозлившись, приказал себе не ложиться спать, пока не окончит. Точку поставил к утру, плеснул в лицо холодной водой и отправился в редакцию: «Поглядите. На большее не способен».

К его удивлению, рецензия понравилась.

– Дельно написал, без реверансов, – похвалил завотделом. – Великовата, правда. Ну, да это не грех. Малость подсократим.

Никандров ушел обнадеженный, но прошла неделя, вторая, а рецензия все еще не появлялась. «Раздумали, верно, – решил Никандров. – Да и какой я рецензент. Поделом!» Он решил не думать больше о своей незадачливой пробе – и вдруг. «Радости и огорчения цирковой программы». Неприятное самочувствие как рукой сняло.

На первой же городской остановке сошел с автобуса. Отыскал киоск Союзпечати, обзавелся газетой и с трепетом стал читать свое произведение. Рецензия была напечатана без изменений, лишь в самом конце чуть ужали. Однако оценку, выводы сохранили полностью. «Ай да я, – сказал себе Никандров. – Выходит, кое на что гожусь!»

Затем участвовал в совещании и обрадовано примечал: читают вокруг под шумок газету, у многих она в руках. Выходит, и рецензию читают. Совещание тем временем шло своим чередом: утверждалась окончательная программа праздника, а также календарь предстоящих сводных репетиций на стадионе.

– Сагайдачная как? – справился председатель. – Без изменений?

Никандров заверил, что молодая гимнастка вполне подготовлена, находится в должной форме.

– Добре. Оставляем в списке. Дальше!

Выйдя затем на улицу и посмотрев на часы, Никандров подумал: не зайти ли в редакцию газеты. Но передумал, побоялся, что в этом может быть усмотрена нескромность, даже назойливость. На следующий день, однако, газета сама разыскала его.

– Приходи, – сказал по телефону заведующий отделом и добавил, хмыкнув: – Получили только что благодарственное письмо в твою честь.

Вот письмо, которое, придя в редакцию, прочел Никандров:

«Уважаемый товарищ редактор! Во вчерашнем номере газеты помещена рецензия на программу Горноуральского цирка. Должны сигнализировать: рецензия крайне искаженно освещает программу. В то время как Партия и Правительство не жалеют сил, чтобы дальше развивать любимое советским народом искусство, некий А. Никандров, которому вы ошибочно поручили написать отчет о цирковой программе, огульно и необоснованно чернит лучшие в ней номера, позволяет себе безответственные выпады против признанных, опытнейших мастеров советского циркового искусства. Допустимо ли, товарищ редактор, такое нетактичное, недоброжелательное, больше того – голословное выступление в одном из органов большевистской печати?» Подписано было письмо: «Друзья советского цирка».

Никандров прочел и перевел недоуменный взгляд на заведующего отделом. Тот усмехнулся:

– По вкусу пришлось?

– Так ведь это же.

Никандров вскочил. Сперва даже слов не мог найти.

– А ты зря не кипятись, – сказал завотделом. – Сразу видно, что не газетчик. Выдержкой не обладаешь.

– Какая там выдержка! С начала и до конца возмутительное письмо. Кто мог такое написать?

– Сие неведомо. Оставлено на вахте. Да и так ли важно, кто именно написал. Если уж хочешь дезавуировать, иной для этого имеется способ – демократический, гласный. Что, если провести в цирке общественное обсуждение твоей рецензии?

– Согласен! Хоть сейчас!

– Ладно. Подскажем. Не скрою – это предложение главного редактора.

Вечером, проведя занятие с Жанной, Никандров, как обычно, вышел вместе с ней из спортклуба.

«Интересно, читала она мою рецензию? – подумал он. – Вряд ли. А если показать? Да нет, и без того враждебно относится к цирку!»

Однако именно в этот вечер Жанна сама заговорила неожиданно о цирке:

– В прошлый раз, Андрей, я не все тебе досказала. Тебе, наверное, странно показалось, что я от живого отца открещиваюсь и с ним, и с цирком избегаю встречи.

Сейчас объясню. Ты послушай.

Никогда еще не рассказывала Жанна с такой откровенностью. До дому дошли, назад повернули, снова вернулись к подъезду, а она все еще рассказывала. И про то, какое случилось несчастье когда-то с матерью на манеже. И про то, как гибельно отразилось несчастье это на ее жизни с Сагайдачным. И про то, как вскоре он бросил мать. И как с детских лет приходилось Жанне быть свидетелем материнских запоев – иногда до того тяжких и безобразных, что даже вспоминать больно. Ничего не оставалось тогда, как перебираться на время к тете.

Никандров слушал, смотрел в широко раскрытые, доверчиво к нему устремленные девичьи глаза, и все более жаркое, неотступное приливало к сердцу. Ему хотелось прижать к себе Жанну, заслонить от всего тревожного, несправедливого.

– Видишь, Андрей. Теперь я рассказала все. Разве могу я признать такого отца?

И вдруг (в третий раз уже возвращались к домовому подъезду) увидела, какая необычная взволнованность во взгляде Никандрова.

– Что с тобой?

Сильный, собранный, при любых обстоятельствах безупречно владеющий собой, сейчас Андрей Никандров стоял перед ней с лицом и счастливым и потерянным. И будто озаренным изнутри.

Ничего не ответил он Жанне. Перейдя на шепот, она еще раз спросила:

– Ты почему так смотришь? Не надо так смотреть!


2

Прасковья Васильевна, бабка Никольских, прочла рецензию, возвращаясь с рынка: газету только что расклеили на уличном щите. Прочла и пригорюнилась: «Я ли не предупреждала! Дождались!»

Всю свою жизнь Прасковья Васильевна провела в цирке. Родом была из циркового семейства, замуж сосватали за «своего», за музыкального клоуна, с которым долгие годы и проработала в одном антре («Жоржетта и Жорж» – значилось в программах). Затем, овдовев, пристала к дочери: детей помогала растить, хозяйство вела. «Наша бабка зря хлеб не жует! – великодушно признавал Никольский. – Правильная бабка!»

Павел Назарович был семьянином преданным, никаких излишеств себе не дозволял и на пятом десятке даже отказался от курения, справедливо рассудив, что бессмысленно обращать деньги в табачный дым. С деньгами Никольский был аккуратен: каждую получку, как свою, так и жены, заносил для памяти в особую книжечку и требовал ежедневного отчета по всем статьям домашних расходов. «Тьфу ты! – обижалась бабка. – Что я – чужой человек? Копейку лишнюю присвою?» Но не только этим одним омрачались ее отношения с зятем.

– Лидушенька, – несколько раз заговаривала Прасковья Васильевна с дочерью. – Погляди на Вавочку. Вытянулась до чего.

– Верно, мама. А вы к чему об этом?

– К тому, что время шибко бежит. Почему бы Вавочку не приспособить к номеру?

– Ну что вы, мама. У нее здоровье слабое. Да и ни к чему нам это с Павликом. Слава богу, в полной форме пока. Никто еще ни разу не сказал.

«С Павликом! – неодобрительно думала Прасковья Васильевна. – Плешивый, вторые зубные протезы завел – вот какой твой Павлик. А насчет того, что в лицо не говорят, – зато за спиной шушукаются, Вавочка и та слыхала. Переживает за родителей!»

В бабке, хотя и рассталась она давно с манежем, продолжало жить артистическое самолюбие. С горечью видела она, как оскудевает номер, некогда и в самом деле сверкавший мастерством.

И вот рецензия в газете.

«Двойственное впечатление производит номер эквилибристов Никольских, – писал рецензент. – Трюки исполняются сложные, но эстетическая их сторона страдает, так как слишком очевидно прилагаемое физическое усилие. Оно неприятно отяжеляет номер».

«Дождались!» – горестно повторила Прасковья Васильевна.

Вернувшись домой, ни дочери, ни зятя не застала.

– В цирк ушли, вместе с Вершининым, – сообщила Вавочка. – Очень был сердитым Федор Ильич.

«Еще бы, – подумала бабка. – И ему досталось».

Действительно, вершининский номер критиковался в рецензии как штампованный и тусклый, лишенный какой-либо оригинальности. Но не только это всполошило Вершинина. С похвалой отзываясь об аттракционе Сагайдачного, рецензент вместе с тем брал под сомнение ту комедийную сценку, что предшествовала непосредственно аттракциону. И спрашивал напрямик – есть ли надобность в таком довеске? Федор Ильич прочел и сразу почуял угрозу – одинаково и приработку, и тому покровительству, на какое мог рассчитывать, находясь вблизи признанного артиста.

По дороге в цирк он всячески настраивал Никольских:

– Нельзя, немыслимо так оставить! Я сперва глазам своим не поверил. Не подумайте, что за себя обижен, – прежде всего за вас!

В цирке увидел Васютина, репетирующего с Жариковым, и кинулся к нему:

– Это и к вам относится, Василий Васильевич. И ваш репертуар ругает рецензент. Бедный, дескать, репертуар!

– В общем-то оно и правильно, – согласился, подумав, Васютин. – Сколько уж раз на это обращали внимание главка.

Васютинское добродушие известно было в цирке каждому. Теперь же, когда из родильного дома вернулась жена и беспрерывным криком заявлял о себе долгожданный младенчик мужского пола, Василий Васильевич тем более настроен был миролюбиво.

– Стоит ли, Федор Ильич, портить кровь?

– Ах, вот как? – чуть не задохнулся Вершинин. – Другими словами, нам будут плевать в лицо, а мы.

– Федя, не надо так волноваться. Напрасно ты так волнуешься, – попыталась образумить жена.

– Напрасно? По-твоему, напрасно? – окончательно взъярился Вершинин. – Да попадись мне этот рецензент. Сопляк, вероятно, какой-нибудь. Теперь это принято – чтоб яйца курицу учили!

– А кто же курица? – с самым серьезным видом поинтересовался Жариков. – Ах, вы себя самого имеете в виду, Федор Ильич?

Среди тех, кто слышал этот разговор, была и Столбовая со своей новой помощницей.

– Чего он разорался? – кивнула Клавдия на Вершинина.

– Такая уж порода, – с усмешкой объяснила Варвара Степановна. – Тронь за карман – врукопашную лезть готов. Да и Никольский не лучше: ишь как глядит – туча тучей!

Клавдия брезгливо повела плечами и ушла назад – за кулисы, к птичьим клеткам. С питомцами Столбовой она и в самом деле быстро научилась ладить. Вот только Петя-попугай опять укусил за палец. «Ладно, попочка! – пообещала ему Клавдия, превозмогая боль. – Ты еще прощения у меня попросишь!»

Костюченко также успел с утра прочесть рецензию. Сперва огорчился: пусть и не все равноценно в программе, но разве сильное и талантливое в ней не преобладает? А затем, перечитав, подумал: «Впрочем, нет худа без добра. Пусть и не во всем хвалебна, зато дает материал для серьезного разговора!» (Именно такой разговор – всесторонний разбор программы – рекомендовала провести партгруппа.)

Придя в цирк, Костюченко сразу же, на пороге кабинета, столкнулся с Никольским и Вершининым.

– А мы к вам, товарищ директор, – елейно начал Вершинин. – Уж не взыщите, ежели несколько минут отымем.

Костюченко пригласил войти. И сразу, даже не присев, угрожающе заговорил Никольский:

– Хотелось бы знать, товарищ директор. Поскольку в газете уделено нам внимание. (Достал из кармана газету, прихлопнул ладонью.) Хотелось бы знать, какие на этот счет будут шаги предприняты?

– Шаги? Не понимаю.

– А что ж тут не понимать? – мотнул головой Никольский, и сразу на шее у него толсто набухли жилы. – Рецензия напечатана, ряд артистов в ней ошельмован.

– До слез обидно, – вставил Вершинин. Как всегда предпочитая роль не столько зачинщика, сколько подстрекателя, он держался немного позади, за спиной Никольского. – Павел Назарович вполне справедливо поднимает вопрос.

Костюченко не отозвался. Он внимательно всматривался в лица артистов.

– Так как же, товарищ директор? – вторично, на этот раз усилив голос, справился Никольский и насупил низкий, приплюснутый лоб. – Желательно знать, собирается ли дирекция опровергнуть необоснованные выпады? Или же у вас, в Горноуральске, порядок такой – кому не лень может дегтем мазать артистов?

– Дегтя, признаться, я не заметил, – откликнулся на этот раз Костюченко и также положил перед собой на стол газету. – Отдельные критические замечания – разве это деготь? Нам не возбраняется вынести их на коллектив, сообща обсудить, взвесить.

– Ах, вот как? На коллектив? Собственное мнение предпочитаете не высказывать?

– Да нет, почему же. Наряду с остальными товарищами приму участие. Я твердо убежден, что критика.

– Критика? А мы разве против? – перебил Вершинин. – Сделайте милость, критикуйте. Весь вопрос – как, с каких позиций. Нельзя же, чтобы критика травмировала, выводила из творческого состояния.

– Вот-вот! – подхватил Никольский. – А иначе что получается? Сколько лет с женой работаем на манеже, где не побывали только – всюду хорошими были, вот такой толщины могу предъявить альбом: все до одной рецензии в нем подклеены. А тут.

Костюченко продолжал пристально вглядываться. В этот миг ему припомнились многоопытные директора, что еще зимой, в Москве, старались внушить ему, что, мол, цирковые артисты – народ трудный, с ними нужно быть постоянно начеку.

Нет, и сейчас Костюченко не желал согласиться с этим утверждением. Хоть и сравнительно недолгим было его знакомство с артистами – успел разглядеть многих, ко многим почувствовать симпатию, уважение. Как же можно всех стричь под одну гребенку? Можно ли обо всех судить по этим двум?

– Вполне разделяю негодование Павла Назаровича, – заявил Вершинин. – О себе говорить не стану. Хотя и мог бы. Повсюду огромный успех!

Костюченко почувствовал, что ему невмоготу дальше слушать.

– Не понимаю, Федор Ильич. Стоит ли так огульно отвергать критические замечания? Если угодно – и меня далеко не все радует в вашем номере. Да-да, он мог бы быть интереснее, свежее. И в музыкальном отношении, как мне кажется, не все ладно. Рецензент справедливо указывает на это, а вы.

Улыбочка разом сползла с лица Вершинина. Откровенно злыми сделались глаза.

– Понятно. Теперь-то наконец понятно. Так бы и говорили, товарищ директор! Теперь хоть будем знать, как в здешнем цирке артистов настоящих ценят. – И обернулся к Никольскому: – Пошли, Павел Назарович. Как видно, нечего нам здесь больше делать!

Только сейчас, когда артисты удалились, Костюченко обнаружил, что при его разговоре присутствовал свидетель. Это был Станишевский, до того тихонько сидевший в углу.

– Поражаюсь вашей выдержке, Александр Афанасьевич!

– У вас ко мне дело? – перебил Костюченко.

Станишевский будто не услыхал вопроса.

– Нет, подумать только! – воскликнул он с жарким сочувствием. – Приходить к директору, время отнимать необоснованными претензиями. Я бы на дверь показал, а вы до последнего слова выслушали. Иначе не скажешь, армейская выдержка у вас, Александр Афанасьевич.

Вечером, переодеваясь к выходу, Лидия Никольская поймала себя на ощущении тягостной неловкости. Прежде никогда такого не испытывала. Всегда было привычно сбросить будничное платье, а затем увидеть в зеркале иной свой облик – нарядно-полуобнаженный, готовый к встрече со зрителями. Теперь же впервые усомнилась: по праву ли идет на манеж.

Вышла. Поклонилась залу. И тут же увидела Прасковью Васильевну, мать. Старуха стояла сбоку, за спиной пожарника, и горестный взгляд ее говорил: «Пора бы, Лидуша, тебе домой. Всему свое время. Пора!»

Номер был в середине; когда при сложном балансе на верху лестницы Лидия чуть не утратила равновесия. Хорошо, что униформист, державший лонжу, успел натянуть веревку.


3

С того дня, как он передал дела Костюченко, – Князьков ни разу не появлялся в цирке.

– Жить-то как дальше думаешь? – спросила жена, когда, вернувшись домой, он завалился на тахту. – Тебе же тянуть и тянуть до пенсии.

– Не скули. Придумаю что-нибудь. Не бывать такому, чтобы князя Горноуральского живьем слопали!

Жена отмахнулась: тоже мне князь. С работы прогнали, по партийной линии выговор. Одна похвальба, а на деле пшик.

В прежние годы на человека непосвященного Князьков мог произвести впечатление: громогласен был, размашист, и не сразу обнаруживалось, что это лишь показуха. Ну, а затем, все чаще прибегая к горячительному, стал Князьков позволять себе такие фортели, что о них не только в Горноуральске, но и в Москве, в самом главке, прослышали. Вызывали в главк, устраивали баню, и лишь одно до времени спасало Князькова – уж очень натурально каялся: «Слово даю! Вот увидите, не повторится!»

И верно – притих. Однако без малейшей пользы для цирка. Просто алкоголь, вконец пропитав директора, настолько им завладел, что не оставлял энергии для новых громких художеств.

С утра придя к себе в кабинет, грузно опускался в кресло и мог часами сидеть в полнейшей недвижимости, уставясь рачьим взглядом в борзую – каслинского литья собаку. Затем удалялся домой, чтобы переспать часок-другой до вечера. К вечеру появлялся снова и перво-наперво отправлялся во флигелек к Николо Казарини. Входил без стука: «Ну как, старичок, скрипишь?» Прикладывался к заранее припасенной бутылке и добрее становился: «Ну-ну, валяй себе, дальше скрипи!» Потом усаживался в зале, смотрел программу, обеими руками опершись на палку с резным набалдашником, лишь иногда добавляя пару вялых хлопков к аплодисментам зрителей. В антракте кивал Станишевскому: «Так я пойду. Без меня управишься!» Надо ли удивляться, что Филипп Оскарович Станишевский возомнил себя полновластным цирковым хозяином.

В отличие от своего патрона, Станишевский был подвижен, энергичен и при случае охотно объяснял, что эти свойства натуры унаследовал от предка, еще в прошлом веке сосланного за Уральский хребет: якобы был сподвижником Тадеуша Костюшко. Поди – проверь. Так или иначе, не видя над собой контроля, Филипп Оскарович избаловался. На первых порах, откупаясь от Князькова, подкидывал ему на выпивку: дескать, только не мешай, не суйся. Ну, а когда в дальнейшем, войдя во вкус, директор цирка стал уже не просить, а требовать, прибегать к откровенным поборам, – Станишевскому пришлось пустить в ход всю свою изворотливость: и шефа пьющего ублажать, и собственные интересы блюсти.

Как ни странно, сперва Станишевский обрадовался избавлению от Князькова. Цирковые дела к этому времени настолько пошатнулись, что – того гляди – можно было ждать капитальной ревизии. Она обнаружила бы слишком многое, и хитроумный администратор понимал: пора менять пластинку. И еще была одна причина. Зная, что Костюченко не обладает опытом цирковой работы, Станишевский рассчитывал неплохо при нем устроиться, стать незаменимой опорой. Рассчитывал, но горько обманулся. В первый же вечер сезона это обнаружилось со всей очевидностью. Костюченко не только категорически запретил продажу входных билетов (до сих пор это было немаловажной доходной статьей администратора), но и предупредил со всей прямотой и жесткостью, что впредь никаких махинаций не допустит: «Вы об этом крепко призадумайтесь, Филипп Оскарович. У меня характер такой – вторично предупреждать не стану».

Станишевский после этого сделался тише воды, ниже травы, всячески пытался расположить к себе Костюченко. Оказалось, что это трудная задача. Новый директор продолжал настороженно приглядываться к каждому шагу своего помощника. При этом сохранял ровный, но неизменно деловой, суховатый тон. На лесть не откликался. В советчики не приглашал.

В один из этих дней, увидя Князькова на улице, Филипп Оскарович не только не уклонился от встречи сбывшим директором, но, напротив, напросился к нему домой.

– Соскучился я без вас, Петр Ефимович. Крутишься день-деньской с утра до ночи, а словом откровенным, поверите ли, перекинуться не с кем!

– Да ну? Выходит, сиротинкой живешь при директоре новом? – не без каверзности справился Князьков.

Станишевский ограничился вздохом, а затем, будто задавшись целью при любых обстоятельствах сохранить беспристрастие, весьма похвально отозвался о Костюченко: мол, безотказный работник, самолично во все дела вникает, со временем не считается.

– Одно досадно, Петр Ефимович: в помине нет опыта, каким вы обладали. Отсюда и неувязки, неприятности. Вот, скажем, рецензия в газете. Кое-кого из артистов чувствительно задела. А ведь, кабы заранее переговорить с рецензентом, другой получиться бы мог оборот. Разве у нас с вами такие дела пускались на самотек?

Князьков в ответ руками развел: трудно что-либо изменить, поскольку в горкоме сложилась неблагоприятная точка зрения.

– Неблагоприятная? Это ведь как сказать! – осторожно отозвался Станишевский. – Точка зрения – понятие условное, зависящее от многих побочных факторов. Сегодня факторы эти складываются по-одному, завтра по-другому. Вот если бы, Петр Ефимович, кто-нибудь из ведущих артистов замолвил бы слово за вас, – это и был бы существенный фактор. Такой, что мог бы повлиять на перемену точки зрения!

Князьков посмотрел выжидающе, в осоловелых его глазах точно пробудилось или оживилось что-то.

– Конечно, Петр Ефимович, я дурного не могу сказать про нового директора, – повторил Станишевский. – Одно замечаю: не все обожают его. Взять хотя бы Сергея Сергеевича Сагайдачного. Имело место резкое столкновение между ним и Костюченко. Затем как будто улеглось, утряслось. А все же, думаю, Сагайдачный запомнил тот случай!

Этим и закончился первый разговор. Не так уж много было сказано, и все-таки Князьков встрепенулся внутренне. Придя вторично, снова заговорив о Костюченко, Станишевский на этот раз позволил себе ухмылку:

– Позабавился я нынче. Зашел к директору, а он квитанцию багажную разглядывает. В ней среди прочего груза моноцикл проставлен. Вот мой директор и спрашивает: «Не ошибка ли тут? Вероятно, о мотоцикле речь идет?» Где же ему, полковнику недавнему, знать разницу между мотоциклом и велосипедом одноколесным?!

– Ну, это еще не самое страшное, – дипломатично возразил Князьков. – Главное то, что план выполняется, касса обеспечивается. Слыхал, по сей день с аншлагами живете?

– Живем, – подтвердил Станишевский и вдруг, точно поддавшись порыву откровенности, вскричал: – Э, да что нам в прятки играть, Петр Ефимович! Разве при такой программе, как нынешняя, мы бы с вами не ходили в таких же именинниках? Больше скажу: не я один сожалею о вашем уходе!

Что означало все это? Неужели Станишевский допускал возможность возвращения прежнего директора? Избави бог! Филипп Оскарович был человеком трезвым, мыслить привык реально и прекрасно понимал, что Князькову пути-дороги назад заказаны. Рассчитывал он на иное: на склоку, на заварушку, на то, чтобы руками Князькова воду замутить, да и брызнуть ею на Костюченко. Авось покладистее станет.

Самая несбыточная мысль, если ее настойчиво взращивать, начинает казаться исполнимой. Поддавшись на увещевания Станишевского, Князьков даже внешне переменился – подобрался как-то, в глазах появилась живость.

Теперь, не в пример недавнему, он стал захаживать в цирк, заговаривать с артистами, сетовать, что скучает без манежа. Если же возникали при нем какие-либо претензии – кивал сочувственно и давал понять, что была бы его, князьковская, воля – в миг единый удовлетворил бы.

Несколько раз, проходя через зал, Костюченко замечал там Князькова, но особого значения этому не придавал. И даже удивился, когда Николо Казарини (директор зашел проведать старика) сказал неодобрительно:

– Поостерегитесь, Александр Афанасьевич. Как бы Князьков не подстроил каверзу.

– А что он может?

– Как знать. Нельзя быть таким доверчивым, – покачал головой старик и вторично напомнил, уже прощаясь с Костюченко: – Дурной человек! Не подпускали бы близко к воротам!

Позднее в этот же день Станишевский принес на подпись пачку служебных пропусков.

– Кстати, – вспомнил Костюченко. – Замечаю, стал к нам наведываться Князьков. Скучает, видно. По-человечески понять, конечно, можно.

– Совершенно верно, – поддакнул Станишевский. – Если желаете, могу Князькову пропуск выписать.

– Это, пожалуй, лишнее. Ведь не в штате у нас, – сказал Костюченко. – Ну, а на вахте предупредите, чтобы и впредь не препятствовали.

Станишевский охотно пообещал предупредить на вахте.


4

В репетиционное время цирк прикрас не знает: ни эффектных костюмов, ни прожекторных огней, ни подстегивающей музыки, ни той приподнятости, что, наподобие тока пробегая между артистом и зрителем, пьянит обоих. Зал обнажен, зияет рядами пустых кресел. Все одноцветно. Да и самый номер, вынесенный на репетиционный манеж, перестает быть номером, распадается на отдельные трюки. Только трюки и трюки. Только многократная, иной раз до одури душу выматывающая их отработка. И все же – пусть по-иному, чем вечером, чем в своем парадном многокрасочном обличье, – цирк и в эти часы являет красоту. К ней надо приглядеться, и тогда она заставит затаить дыхание. Она, скрытая эта красота, в сатанинском упорстве, в предельной самоотдаче. Малейшее движение мысли, каждый мускул и нерв артиста, тело его, реквизит, аппаратура – все подчинено одному: добиться такого совершенства, чтобы лишь волосок отделял от сказочного, немыслимого. Как же не затаить дыхание!

Иногда бывает и так, что задуманное ускользает, никак не дается в руки. Казалось бы, все предварительные расчеты правильны, а на деле сплошные завалы, мазня. Именно так обстояло дело у Тихона Федорченко. Вот уже более полугода – в параллель к групповому номеру прыгунов-акробатов – он вместе с Зоей Крышкиной готовил второй, парный номер.

Началось с невинного разговора. Как-то, задержавшись после репетиции, стали припоминать те рекордные трюки, что исчезли из цирка вместе с их исполнителями. Вспомнили и про заднее сальто-мортале, которое, находясь на крохотной площадке, венчающей шестиметровый перш» крутила когда-то Серафима Сосина, славная представительница семейства «людей-мячиков» (так прозвала реклама труппу Сосиных). Действительно, трюк этот во всех отношениях был рекордным, требовал и силы и ловкости.

– Не только, – сказал Федорченко. – А какая нужна согласованность между нижним и верхним. – И оглядел товарищей, накрепко сцепив пальцы обеих рук. – Одна загвоздка: где в наши дни отыскать такую куражную?

Зоя Крышкина присутствовала при этом разговоре. Она и подала вдруг голос:

– Почему же не отыскать?

– Вот как! Не себя ли имеешь в виду?

– Хотя бы!

Разговор этот запал в память Федорченко и заставил его внимательнее приглядеться к девушке. Казалось бы, Тихон хорошо знал Зою: бок о бок четыре года провели в училище, затем еще два на манеже. И в номере она заняла заметное место: «по-школьному», легко и красиво, крутила сальто в арабеск, в одну руку, в колонну. Превосходно совершала круг стремительных флик-фляков. И все-таки лишь теперь Федорченко увидел, как выросла девушка: настолько, что, пожалуй, не назовешь по-прежнему Зайкой. Да и товарищи подзадоривать стали:

– Не теряйся, Тиша! Невеста возле тебя!

Шуточки эти Федорченко оборвал: терпеть не мог двусмысленностей. К Зое продолжал относиться все так же ровно, по-товарищески. Но однажды напомнил ей:

– Так вот. Если не раздумала. Я насчет того, чтобы попробовать сальто на перше.

– Я согласна! – быстро подтвердила Зоя.

При этом вспыхнула, но не от смущения – от радости. Любой, самый трудный трюк была готова освоить, только бы рядом был Тихон, только бы слышать его голос, смотреть ему в глаза.

– Договорились, – кивнул он. – Пошлем заявку в главк, и если там заинтересуются.

В главке заинтересовались. Помогли обзавестись необходимым реквизитом. А Серафима Иосифовна Сосина (она к этому времени ушла на пенсию) открытку прислала: «Узнала я, ребятки, что собираетесь потягаться со мной. В добрый час. Ваша тетя Сима».

Поначалу все шло хорошо, а затем. Как ни бились Федорченко и Крышкина, не удавалось им безотказно освоить трюк. Зная Сагайдачного как опытного, во многих жанрах работавшего артиста, Федорченко решился обратиться к нему:

– Если бы вас не затруднило, Сергей Сергеевич. Хотелось бы нам с Зоей показать тот трюк, что готовим. Когда? Хоть нынче. Мы после трех репетируем, когда народу меньше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю