Текст книги "Всегда тринадцать"
Автор книги: Александр Бартэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– Готов признать, что мои сомнения не оправдались. Возражений против аттракциона не имею.
– Превосходно! Я и не сомневался в этом! – воскликнул Порцероб.
– Да, кстати, – продолжал Дезерт. – Насколько помню, вы рассказывали мне, что при здешнем цирке живет старый жокей.
– Как же, как же! Николо Казарини!
– Да-да, вспоминаю: он еще у моего отца работал. Мог бы я встретиться с синьором Казарини?
Костюченко ответил, что это не представляет трудностей: старик спит мало, до позднего часа светится его окно. Так что, если господин Дезерт желает.
– О да! Я хочу! – кивнул Дезерт. И сделал предупреждающий жест: – Переводчик нам не потребуется!
5
Окно светилось. На утоптанную землю двора оно отбрасывало узкую полосу, и, шагая по этой полосе, как по дорожке, сопровождаемый Порцеробом и Костюченко, Дезерт подошел к дверям флигелька.
Постучал Костюченко, но первым, войдя, заговорил Порцероб:
– Дорогой Николо! Извините, что беспокоим вас в позднее время. С нами гость. Он выразил желание…
При этих словах Порцероб отступил в сторону, и теперь ничто не мешало встрече Пьера-Луи Дезерта и Николо Казарини.
Он оказался не только старым, но и дряхлым, более дряхлым, чем того ожидал Дезерт, – этот некогда веселый, независимый жокей. Настолько дряхлым, что, казалось, жизнь вовсе покинула иссохшее тело – вернее, не тело, не плоть, а какой-то до ненадежности ломкий и хрупкий каркас.
Та волна, что недавно, каких-нибудь четверть часа назад, прилила к груди Дезерта, – сейчас как бы вызвала ответную, исполненную все более ожесточающего раздражения. Ни сочувствия, ни сожаления Дезерт не испытал, взирая на недвижимые человеческие развалины. Только досаду: «Слишком поздно. Теперь уже бесполезна, бессмысленна встреча!»
Но именно в тот момент, когда Дезерт подумал об этом, Казарини приподнял голову и открыл глаза. Взгляд их был сначала отсутствующим, затуманенным, но постепенно, подчиняясь внутренней прибывающей силе, обрел не только ясность, но и вопросительность, все более требовательную вопросительность. «Говори же, зачем ты пришел? – спрашивали глаза. – Что же ты медлишь? Говори!»
Дезерт оглянулся на своих провожатых: он явно не хотел завязывать беседу в присутствии третьих лиц.
Костюченко догадался.
– А нас ведь ждут, Игнатий Ричардович! – сказал он Порцеробу. – Я пытался урезонить товарищей артистов: мол, для деловых разговоров час неподходящий. Какое там! Ждут!
– Что ж, я охотно, – понимающе откликнулся Порцероб. И, с трудом подбирая слова, обратился к Дезерту: – Вы позволите оставить вас на некоторое время?
Дезерт ответил наклоном головы. Когда же дверь снаружи закрылась и замолкли шаги на дворе, начал негромко, но раздельно:
– Возможно, мое появление удивляет вас, синьор Николо?
– Нисколько, синьор. Я знал, что вы приехали.
– Вряд ли, однако, могли предположить, что я.
– Нет, синьор, Я догадывался, что вы меня навестите.
Тень скользнула по лицу Дезерта. Он привык к тому, чтобы все происходило именно так, только так и не иначе, как он задумал. И чтобы последнее слово также принадлежало только ему, ему одному.
– Действительно, я выразил желание увидеть вас. Вы не забыли, при каких обстоятельствах происходила последняя наша встреча?
Глаза (только глаза) ответили: «Помню!»
– В тот день мой отец не поладил с вами.
Глаза (только глаза) снова подтвердили: «Помню!»
– И еще, синьор Николо, – все на той же бесстрастной и почти металлической ноте продолжал Дезерт. – Возможно, вы помните и те прощальные слова, что сказали мне в тот день. Вы посоветовали мне уйти из цирка, к которому, как утверждали, я не имею настоящего призвания. Подумать только, что было бы со мной, послушайся я вашего опрометчивого совета!
И опять, прервав непривычно долгую для него речь, Дезерт повстречался с глазами Казарини: от недавней мутной пелены в них малейшего следа не оставалось – только живое, очень живое и пытливое внимание.
– Так слушайте же меня, синьор Николо, – продолжал Дезерт, возвысив голос. – Я рад, что судьба дала мне возможность еще раз встретиться с вами. Слушайте же, что я теперь скажу! Я не ушел из цирка. Не только остался в нем, но и подчинил его себе. Я создал предприятие, агентство, которое на цирковом международном рынке является сильнейшим. Редкий артист не находится от меня в зависимости. Артист, жена, дети, самые малые дети, даже те, что еще мирно спят на материнских руках, – все они одинаково зависят от меня. О, если я не продлю ангажемент – это улица, голодная улица.
Подпись моя на ангажементе – это хлеб, это жизнь. Теперь понимаете, синьор Николо, как жестоко вы тогда ошибались? Но я не собираюсь упрекать. Это было очень давно. И вы с тех пор состарились, и я. Но я разбогател. Я вернул состояние, нарушенное отцом. И не забыл, как вы однажды пришли мне на помощь. Услуга требует вознаграждения. Я готов расплатиться с вами!
На этот раз Николо Казарини не только шевельнулся, но и чуть приподнялся в кресле. Подзывая Дезерта ближе, сделал рукою знак.
– Да, я желаю расплатиться! – повторил Дезерт (вот она – долгожданная минута!).
В ответ послышался глуховатый, надтреснутый старческий голос:
– Пьер-Луи, Пьер-Луи! Подойди еще ближе. И это все, что ты хотел мне сказать? Все, чем можешь похвалиться?
Таким был разговор во флигельке. Что же касается деликатно удалившегося Игнатия Ричардовича Порцероба—действительно, он обнаружил, что его за кулисами ждет почти вся труппа. И простер к артистам руки:
– Спасибо, друзья! Чудесно выступили! Если бы я имел возможность поделиться своими впечатлениями.
– В начале будущей недели у нас производственное совещание, разбор программы, – сказал Костюченко.
– Увы, увы! Завтра же должен вернуться в Москву. Однако, независимо от этого, еще и еще раз спасибо, друзья!
Многоопытный режиссер руководствовался неизменным правилом: недругов не иметь, со всеми оставаться в наилучших, благоприятствующих отношениях. Задача была нелегка и подчас заставляла идти на моральные издержки – или вовсе закрывать глаза на неудачное, или сопровождать критические замечания рядом утешительных оговорок. Так, например, Игнатий Ричардович никогда не позволял себе сказать «ошибка», «неудача», а произносил, лаская слух мягкой вибрацией голоса: «ошибка мастера» или «поучительная, всех нас обогащающая неудача». Свойство это подмечено было многими, но, как правило, осуждения не встречало; напротив, за Игнатием Ричардовичем установилась репутация человека обходительного, приятного. Критика – критикой, но кому же приятно, если она колется. Вот так и получалось: одни говорили – «доброжелательный человек», другие – «веселый, легкий», третьи – «знающий, способный». И не заблуждались. Порцероб и в самом деле отличался тонким пониманием особенностей циркового искусства, обширной эрудицией, завидной творческой фантазией. Только бы поменьше озирался он, реже бы помышлял о том, чтобы непременно всем нравиться.
Не изменил своему обыкновению Игнатий Ричардович и на этот раз. Он будто шел не по закулисному коридору, а по какой-то благоухающей дороге: одному букет, другому цветочек и каждому внимание.
Сагайдачному:
– Поздравляю, Сергей Сергеевич. Ей-ей, превзошли все мои ожидания. Помню ваш аттракцион, когда только выпускался. Какую с тех пор мускулатуру, эмоциональную силу нажил!
Буйнаровичу:
– Богатырь! Былинный богатырь! Иначе не назовешь! – И тут же Пряхиной (она стояла возле мужа): – Загляденье, как танцуете на пуантах! Словно не проволока, а балетные подмостки!
Пряхина зарделась от громогласно провозглашенной похвалы, а Порцероб, устремясь дальше, уже обласкивал Никольского:
– Павел Назарович! Рад приветствовать! Вот с кого молодым брать пример!
– Пример? Какое там! – саркастически усмехнулся Никольский. – Старшее поколение нынче разве ценят? Так и норовят.
Окончание фразы Порцероб не услыхал. Он увидел группу молодых (впереди стояли Ира Лузанова и Зоя Крышкина) и опять воскликнул, играя голосом:
– Обязательно расскажу в Москве, какой удачный пролог поставили. Молодежный, сатирический, целенаправленный! Что может быть лучше!
Так он шел по закулисному коридору, направляясь в кабинет Костюченко. У самых дверей кабинета опять повстречался с четой Багреевых и незаметно, заговорщицки подмигнул им: дескать, если я и строго обошелся – вина не моя, обстоятельства принудили.
Один лишь Жариков был обойден режиссерской лаской, да и то не по вине Порцероба. Юноша намеренно держался в тени, в стороне. «Самолюбивый! Переживает, что дебют не слишком удачно прошел!» – догадывались товарищи. А дело было не в этом. Откровенный разговор с Васютиным – откровенный и долгий, под шум грозового дождя – не прошел бесследно для Жарикова.
Теперь, обосновавшись в директорском кабинете, Порцероб смог перейти к индивидуальным беседам. В Москву – особенно в летнюю пору – артисту выбраться трудно, не отпускает конвейер. Тем важнее воспользоваться приездом работника главка, напомнить о своих надобностях, заручиться обещанием, что надобности эти будут учтены.
Порцероб выслушивал каждого. Все просьбы заносил в записную книжку, клятвенно заверяя, что, вернувшись в Москву, немедленно поставит главк в известность, и при этом все более чувствовал себя разнеженным: он как бы купался в том почтительном доверии, каким окружали его артисты.
Наконец спохватился:
– Пора, пожалуй, Александр Афанасьевич, зайти за нашим гостем. Видимо, даже он – сугубо деловой человек – на этот раз оказался во власти сентиментальных воспоминаний!
Светилось окно, все так же откидывая длинную полосу на выбитый, уже опустелый цирковой двор. Знал бы Дезерт, какой предстоит разговор, не стал бы, верно, спешить на встречу с Николо Казарини.
– Пьер-Луи, Пьер-Луи! Конечно, я не забыл, как прогнал меня твой отец. Жестокий и надменный, он ни в чем не терпел ослушания. И все-таки, когда он шел на манеж, когда выводил конюшню, он становился артистом. Этого нельзя было у него отнять. Он был настоящим артистом. А ты? Я слышал о тебе. Мне рассказывали. Ты так и не приблизился к цирку!
– Неправда! Я поднял дело!
– Дело? Это ты верно говоришь. Коммерческое дело. Искусство цирка ты уронил.
– Неправда! Без меня оно немыслимо!
– Ты в этом уверен? Но что же ты от себя вложил в цирковое искусство? Что от тебя сохранится в нем?
Дезерт не ответил. Он продолжал стоять перед Николо Казарини все в той же упрямо-несгибаемой позе, но в коленях, пусть пока и неприметно, возникла унизительная дрожь, и все труднее становилось с ней справиться.
– Пьер-Луи, Пьер-Луи! В тот далекий день я ни в чем не ошибся. И прав был твой отец, когда крикнул: «Любой прохожий ближе к цирку, чем этот». – Дезерт переступил с ноги на ногу, ему не удавалось больше справиться с дрожью в коленях. – Чтобы жить и работать в цирковом искусстве, нужна щедрая, открытая, радостная душа. Цирковое искусство умирает без настоящего, верного товарищества. А ты? Кто вспомнит тебя благодарным словом? Ты унаследовал только худшее! Самое худшее!
Ни от кого другого не стерпел бы Дезерт этих слов. Он и сейчас был готов повернуться к дверям. Но не двинулся с места: принудил себя не двинуться.
– Я вас выслушал, синьор Николо. Теперь и вы послушайте. Я вижу обстановку, в какой вы живете. Вижу, что вы слабы, больны, нуждаетесь в материальной поддержке. Отец мой порвал заключенный с вами контракт. Он имел право это сделать. Право было на его стороне. Артист, оказавший неповиновение хозяину, не может рассчитывать на какую-либо компенсацию. Отец был прав. Но я. Я хочу поступить иначе. Пусть это будет для меня непроизводительным расходом, пусть понесу некоторые издержки. Я решил рассчитаться с вами, синьор Николо!
– Рассчитаться? – переспросил старик, и Дезерт, вглядевшись в его глаза, вдруг обнаружил в них не только живой, но и угрожающий блеск. – Вы решили, синьор, со мной рассчитаться?
– Совершенно верно. Я готов выплатить сумму.
– Вот как? И я смогу распорядиться ею по своему желанию?
– Разумеется. Любой международный банк, которому вы предъявите подписанный мною чек.
Угрожающий блеск сохранился в глазах Николо Казарини. Громче и тверже обычного прозвучал его голос:
– Мне жаль тебя, Пьер-Луи! Приехав сюда, приглашая советский цирк, ты заключаешь верную сделку. Гастроли нашего цирка тебе обеспечат верную прибыль.
И все-таки ты очень беден, Пьер-Луи. И тут никакая прибыль тебе помочь не может. Ты хотел расплатиться со мной? Я дарю тебе эту сумму!
Так ответил старик, теряя последние силы. А со стены, со старого плаката, продолжал улыбаться молодой жокей – тот, которого некогда знал Пьер-Луи Дезерт.
6
Во время работы ни о чем нельзя думать, кроме работы. Но вот она окончилась, Анна вернулась с манежа, и разом ее захватила одна мысль, одна тревога – то, что узнала от Казарина.
Рядом торопливо переодевался Сагайдачный.
– Завтра утром Порцероб возвращается в Москву, – объяснил он. – Надо успеть переговорить с ним, выяснить шансы на зарубежную поездку.
– Да, конечно, переговори, – согласилась Анна, но машинально, думая о другом.
Несколько минут спустя Сагайдачный ушел, шаги его замерли в коридоре, и тогда она спросила себя: «Что же произошло? Обман, измена?» – «Нет, – ответила себе, – это не так. Вот если бы я спросила о первой семье, а он притворился бы, что ничего не знает, – тогда неправда, тогда обман. Но я же ни о чем не спрашивала! Все равно. Мало ли что не спрашивала. Должен был сам рассказать. А он скрыл. Он скрыл!»
И все же, обуреваемая самыми тяжкими подозрениями, Анна не хотела поверить в измену. Даже теперь не хотела. Да и могла ли поверить, если за все годы супружества – ни днем ни ночью – никогда Сагайдачный не примешивал к своей жизни с Анной даже малейшего воспоминания о той, о первой. Напротив, Анна сама иногда напоминала: «Ты бы хоть поинтересовался: где теперь Зуева, что с ней?» Он пожимал плечами: зачем? И Анна испытывала скрытую радость, опять и опять убеждаясь, что этот сильный, уверенно ступающий по жизни мужчина принадлежит ей, ей одной. Нет, Анна и сейчас в измену не поверила.
Но что же тогда? Может, всего лишь злая выдумка Казарина? Может быть, он придумал это, желая расквитаться с Сагайдачным за прошлое, попортить семейную жизнь более удачливому сопернику? Анна догадывалась о неприязни, какую Казарин затаил к Сагайдачному.
«Нет, Леонид мне не солгал. Чувствую, что не солгал. А если так. Неужели буду и дальше ходить в потемках? Не знаю, пока ничего не знаю!»
Затем подумала: «А что, если напрямик переговорить с Сергеем? Пусть сам все объяснит!» Но эта мысль – вполне разумная и естественная – чем-то отпугнула Анну. «Неправда! Мне нечего бояться! Разве хоть когда-нибудь была я дурной женой?» И будто услыхала в ответ соболезнующий голос Казарина: «Сестричка! Бедная моя сестричка!» Тогда, на речном берегу, Анна нашла в себе силы не только оборвать, но и опровергнуть Казарина. Тогда удалось не выдать себя. А теперь. Продолжая вглядываться в зеркало, Анна будто бы чужое лицо увидела. И не потому, что грим до сих пор не сняла. Зеркало отражало всполошенную, неразумную бабу – ту, что мечется без толку, и все-то валится у нее из рук, и лишь причитать способна: «Ахти мне! Да как же это? Да почему же?»
«Зачем ты так поступил, Сережа? Неужели я помешала бы, запретила бы? Да и может ли кто тебе запретить!»
Не следовало произносить последние слова. Они прозвучали приниженно, и Анна почувствовала стыд: «Ты и в самом деле ведешь себя как баба. И вообще, не к чему впадать в панику. Сергей по-прежнему с тобой. Завтра снова выйдешь с ним на манеж!» Нет, уговоры эти не могли утешить. И не о работе, не о манеже сейчас помышляла Анна. Опять перед ней предстала грозовая ночь. И муж, ушедший к окну, – упрямо-молчаливый, холодный, словно чужой.
Вспомнив об этом, Анна еще больше встревожилась. Никак не удавалось ей справиться с этой тревогой, взять себя в руки.
Вернулся Сагайдачный.
– Ну, кажется, все в порядке. Порцероб поздравляет, говорит, что и антрепренер доволен. Что с тобой, Аня? Почему ты до сих пор не переоделась?
Она ответила:
– Нам надо поговорить, Сережа.
– Поговорить? Сделай милость!
Разговор с Порцеробом поднял Сагайдачному настроение, да и мог ли он предполагать, о чем спросит сейчас жена.
– Скажи, Сережа, это правда, что Зуева находится в Горноуральске?
Он как стоял перед Анной, так и остался стоять. Все такую же уверенность сохраняла поза: широко расставленные ноги, руки, до упора засунутые в карманы. И все же переменилось что-то в лице.
– Откуда узнала?
Вопрос на вопрос. Это не было откровенностью. Единственное, что уловила Анна – попытку оттянуть, выиграть время.
– Откуда, спрашиваю, узнала?
– Не все ли равно? Разве это важно? Зуева, значит, здесь, в Горноуральске, и ты.
– Ну-ну, договаривай. Что же – я?
Опять вопрос на вопрос. Но теперь уже с недоброй, с угрожающей интонацией.
– Я не собираюсь допрашивать тебя, Сережа. Где и когда встречался, при каких обстоятельствах – дело твое. Я и сама не раз подсказывала, чтобы ты разыскал
Зуеву, позаботился о дочери. Но зачем было таиться от меня?
И в коридоре, и в соседних гардеробных тихо. Артисты разошлись по домам. Униформисты, прибрав на манеже и за кулисами, тоже ушли. Только редкие выкрики попугаев.
Он не ответил. Лицо насупилось, отяжелело.
– Вот, значит, как! – проговорил наконец. – Думаешь, не знаю, кто тебе донес? Превосходно знаю. Все тот же родственничек твой. Твой Лео-Ле. Видно, не зря в свое время поговаривали.
– Опомнись, Сережа. Как ты можешь.
Он умолк, но черты лица сохранили тяжелую угрюмость, и сжались кулаки.
– Неужели ты мог поверить.
– Ладно, – оборвал он. – Уж если зашел у нас разговор. Будем напрямик говорить! Откровенны будем!
Взгляд, каким на этот раз Сагайдачный смерил Анну, был таким, что ей сделалось не по себе. Ей почудилось, что смотрит на нее не муж, а какой-то посторонний, неизвестный человек и что от этого человека нельзя ждать пощады.
– Ладно. Будем говорить откровенно, – повторил Сагайдачный. – Действительно, Надя здесь. И я с ней встретился. Плохо встретился. Ты одно запомни, Анна. В каком бы состоянии я ни увидел Надю Зуеву – все равно не забыть мне, какой она прежде была. Не забыть, что была артисткой. Настоящей, дай боже артисткой. Сколько ни работал с ней под куполом – никогда не жаловался!
– А на меня? На меня жаловаться можешь?
– А на тебя могу!
Точно по лицу хлестнул этот жесткий ответ. Анна отшатнулась:
– Если так. Если я плоха для тебя. Зачем же нам вместе жить? Возвращайся в прежнюю семью! Удерживать не стану!
Переменились роли. B первые минуты объяснения превосходство было на стороне Анны, врасплох заставшей мужа, а теперь… Теперь она опять почувствовала бабью всполошенность – не самолюбие, а именно всполошенность.
– Или, может быть, тебя удерживает сын? Напрасно. Ты же смог, расставшись с Зуевой, на долгие годы забыть про дочь. Что может помешать тебе и сейчас поступить так же? Не жалей нас с Гришей! Не пропадем!
Он продолжал смотреть – тяжело, упорно, неотрывно, пристально. И опять почудилось Анне, будто смотрит на нее чужой, до этого часа неизвестный человек.
– Мы с Гришей не пропадем. На первых порах мне родители помогут.
– При чем тут Гриша. И вообще напрасно ты.
Сагайдачный смотрел на женщину, с которой прожил десять лет, которая, казалось, ни в чем не обманула его (он и сейчас всерьез не верил в какие-либо тайные отношения между Анной и Казариным). Смотрел на женщину, которая подарила ему сына и забот не жалела, чтобы поддержать семейное благополучие, семейный домашний уют. И все же обманула в главном, в главнейшем.
– Вот что, Аня. Как сказал, так оно и есть. Надя здесь. И Жанна. С Надей действительно встретился, но такой получилась встреча – лучше бы вовсе не было.
А Жанну не удалось повидать. Хочешь – верь, хочешь – нет. Ничего другого сказать не могу.
В последних словах Анне послышалось что-то смягченное.
– Вот видишь, Сережа, – поспешила она откликнуться. – Ты ведь раньше мог мне все сказать. Неужели мы не поняли бы друг друга по-хорошему. Я и не думаю ревновать тебя к прошлому!
Это была попытка примирения, но Сагайдачный покачал головой.
– Коля Морев, когда был я в Москве, спросил – какова у нас с тобой жизнь. Ответил: в ажуре. А должен был бы другое сказать.
– Скажи теперь. Мне скажи!
Он усмехнулся:
– А что от этого может перемениться? Мне уже тогда мешало что-то, скребло изнутри. А я отмахивался: ерунда, мол, чистая случайность. Все еще старался себя уговорить, что мы понимаем друг друга. Когда же в последний южноморский вечер ты затеяла разговор.
– Ты не понял тогда, Сережа. Я ведь почему об этом заговорила? Скоро квартиру получим.
– Ну да. И квартиру, и прописку постоянную. Чего же лучше: отбыл часы служебные в главке, и возвращайся домой. Можно метро, можно и автобусом. И никаких тебе забот до завтрашнего служебного утра. Это-то я и понял, Аня. Понял, как ты далека от цирка! В любой момент готова отказаться от него!
– Ты не должен так говорить. Я из цирковой семьи, с детства на манеже.
– Мало ли что с детства. А сердцем, душой не приросла. Источником существования, заработком – этим только и остался для тебя манеж. Нет, прямых претензий тебе предъявить не могу. Партнерша ты исправная. Но разве хоть что-нибудь от себя внесла в работу?
Прервал на миг свои слова. Увидел, как непереносимо звучат они для Анны. И все же договорил:
– А я еще многого хочу. Вот сколько, выше головы. Ни уставшим, ни доживающим жизнь себя не чувствую. И меня не остановить, не задержать. Слышишь, никому не остановить!
Тишина простиралась вокруг. Попугаи – и те замолкли. И на площади перед цирком не пробегали больше трамваи.
– Вот и все. Все тебе сказал. Не я, а ты завязала разговор. А насчет того, что Зуева здесь, в Горноуральске. Не зарекаюсь: возможно, еще раз встречусь. И с ней, и с Жанной. Давай переоденься быстро. Не ночевать же в цирке!
Стояла ночь – горноуральская, освещенная заводскими заревами.
Вернувшись в гостиницу, Дезерт отворил балконную дверь. Он стоял на пороге и следил, как багрово играют над городом зарева. Но и сейчас всеми мыслями он был прикован к тесной комнатке флигелька, что бок о бок с цирковой конюшней. И сейчас слышал надтреснутый стариковский голос: «Пьер-Луи! Пьер-Луи!» Наконец захлопнул балконную дверь, задернул портьеру: «Спать пора. Во сне все забудется, а завтра вернусь в Москву, и точно не было этой поездки!»
Лег. Закрыл глаза. Уснуть, однако, не смог.
Не было сна – час за часом, час за часом.
Лишь под утро, забывшись наконец, увидел недолгое сновиденье – казалось бы, безобидное, но почему-то обернувшееся тревогой.
В сновиденье этом Дезерт опять повстречался с девочкой: глаза как звездочки, веселые ямочки на розовеющих щеках и очень легкая, чуть пританцовывающая походка. Он сразу узнал эту девочку и готов был сказать ей: «Напрасно веселишься. Ты же с трудом попала в Цирковое училище. Возможно, завтра тебя исключат!» Но девочка продолжала улыбаться. Она прошла мимо Дезерта все тем же легким шагом, словно под музыку, что слышалась ей одной. Дезерт проснулся, но тревога, возникшая во сне, и наяву осталась при нем: не только утром, в час прощания с Горноуральском, но и позднее – на обратном пути в Москву, и в самой Москве, и в последние московские минуты, когда управляющий Союзгосцирком пожелал счастливого возвращения.
Так – в смутной, но неотступной тревоге – Дезерт и покинул советскую страну.