Текст книги "Всегда тринадцать"
Автор книги: Александр Бартэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Сагайдачный смолк, прикусил губу. От всего отстранялась, все отвергала девушка.
«Наверное, мать настроила!» – подумал Сагайдачный.
– Вот что, – сказал он затем возможно ровнее. – Ты ведь уже выступила? Я смотрел тебя. Но об этом после. Переоденься. Нам надо поговорить!
Все так же отчужденно глядя на Сагайдачного, Жанна приподняла плечи: она как бы высказала сомнение – действительно ли есть такая необходимость. И все же, кивнув, скрылась за соседней дверью.
Вокруг продолжалась закулисная спешка. Продолжался праздник, радио доносило команды, все заняты были делом, и потому, дожидаясь дочери, Сагайдачный особенно чувствовал свою неприкаянность, непричастность ко всему происходящему вокруг.
Прошло две-три минуты, и Жанна появилась снова, на ходу оправляя легкое платье.
– Быстрая ты, – заставил себя улыбнуться Сагайдачный.
Она не откликнулась. Обернувшись к приоткрытой двери, предупредила кого-то:
– Будут спрашивать – я ненадолго! Затем кивнула Сагайдачному:
– Идемте!
И повела за собой по дорожке, снаружи огибающей стадион.
Здесь, разделенные изгородями из стриженого кустарника, расположены были тренировочные площадки. На крайней из них (дальше тянулись теннисные корты) Жанна остановилась, показала рукой на скамью:
– Отдыхайте!
Она продолжала вести себя с такой холодной замкнутостью, что, казалось, немыслимо было отыскать хоть самую малую щелочку, чтобы проникнуть внутрь. Только в глазах – да и то скрыто, на кратчайшие мгновения – мелькало что-то по-прежнему обеспокоенное, даже встревоженное.
– Так вот что, Жанна, – сказал Сагайдачный, опускаясь на скамью (он и в самом деле поймал себя вдруг на усталости). – Ты это брось. Достаточно, что мы с матерью твоей.
– Послушайте, – перебила Жанна, и он не мог не заметить, как сердито и гибко изогнулась ее фигура. – Если вы для этого пришли, Так и знайте: не позволю плохо говорить о маме. Да и вам ли о ней говорить?
Это было уже слишком. Девушка не только отстранялась, но и позволяла себе судить отца.
– Так дело у нас не получится, дочка, – предупреждающе сказал Сагайдачный. – Слишком много берешь на себя, Уж если хочешь знать, все могло быть иначе.
Не я скрывался, а мать с тобой. И помогать, давать на тебя никогда не отказался бы.
Проговорил последнюю фразу и сам почувствовал – нехорошая фраза, не нужно бы. Но поправиться, изменить что-либо не успел.
– Верно, – ответила Жанна. – Так у нас с вами не получится. Если вы до сих пор не поняли, Вот, значит, как: давать на меня не отказались бы? – И отмахнулась гневно – Не смейте! Ничего не смейте говорить. Теперь-то вижу: одну только правду мама рассказывала. Теперь-то вижу, какой у меня отец.
В тот самый первый горноуральский вечер, в ярости выскочив из красного уголка инвалидной артели, не стерпев того, что кинула Зуева ему в лицо, Сагайдачный поклялся себе, что покончено, навсегда покончено с первой семьей, что даже в мыслях малейшее воспоминание вычеркнет. Потом отлегло. Понял, что не так-то просто вычеркнуть. И все же, слушая сейчас резкие девичьи слова, должен был бы подняться, обрубить наотмашь разговор. Так ведь нет. Не мог себя заставить с места тронуться: напротив, всем телом навалился на спинку скамьи.
– Выходит, мама во всем виновата? – продолжала Жанна. – Она, выходит, скрылась? А когда? Когда вы бросили ее: хуже, чем бросили, – веру в нее как в артистку потеряли!
– Неправда. Я ждал. До последней минуты надеялся.
– А минута эта – она когда наступила? Слишком скоро! Значит, по-настоящему не любили маму!
Он почувствовал, что все труднее ему сдерживаться. Надо же наконец подняться и уйти. Неужели он и дальше позволит.
– Сидите! – жестко приказала Жанна. – Не я вас разыскивала. Так уж сидите, слушайте!
Там, за высокой стеной стадиона, продолжался праздник. Доносилась музыка, в нее все чаще вплеталась песня, и кружила, и летела над стадионом, пока не глушил ее громовый взрыв аплодисментов или возглас в тысячу голосов.
– Видно, плохо знали вы маму. Даже сейчас. Уж, кажется, каково ей после воздушной работы с этими собачонками, пупсиками возиться. Все равно и теперь иногда замечаю: подняться силится, на ноги встать. И встала бы. Да вы подрубили. Нет, это не любовь! Не понимаю такой любви! Уж если любить, если соединить жизнь.
– То жизнь, а то работа, – глухо отозвался Сагайдачный.
– Работа? Нет, и этого не понимаю! Как же так можно: жизнь отдельно, работа отдельно. Нельзя делить. Иначе уродство какое-то!
Все жарче говорила Жанна:
– Кругом виноваты вы перед мамой. Растоптали ее жизнь! Неужели до сих пор не поняли?
Там, за стеной стадиона, продолжал шуметь, греметь, веселиться праздник. А здесь – на скамье в углу волейбольной площадки – коренастый мужчина каменел лицом, и все ниже клонилась его голова под напором беспощадных девичьих слов.
– И после этого еще зоветесь большим артистом. И звание почетное, и в газетах хвалят, и – куда ни пойдешь – всюду плакаты ваши. Гордиться бы, что такой отец. А я отвечаю: «Никакой не отец. Однофамилец!»
Теперь он приподнял голову, и Жанна увидела, какой болью отзывается в нем каждое ее слово. Тут же, приказав себе не отступать, что-то хотела добавить – такое же жестокое, непримиримое. Но это было уже предельным напряжением. И внезапно оно оборвалось. Жанна громко всхлипнула. Сагайдачный даже сперва не поверил: переход был мгновенным. Но увидел слезинку, бегущую по щеке, беззащитно дрогнувшие губы и, порывисто наклонясь к дочери, привлек ее к себе.
Ах, до чего же был он веселым – этот молодежный праздник. Сколько еще обещал – вплоть до ярчайшего фейерверка, когда стемнеет.
– Дочурка моя! Не надо! Ну зачем ты? А я-то поразился: слышу вдруг – объявляют по радио. Может, думаю, ослышался? А потом, как поднялась ты к трапеции. Ничего, ничего! Теперь-то будем дружить! (В аттракционе, в программе меня смотрела? Если нет, сегодня же должна.
– Сегодня не могу.
– Завтра тогда. Ах, черт, завтра выходной. Послезавтра, значит!
Он опять протянул к Жанне руки, но она отстранилась: невдалеке по дорожке шла со смехом какая-то компания.
– Сговорились, значит? – нетерпеливо спросил Сагайдачный.
Она кивнула и быстро поднялась.
Придя со стадиона домой, Зуева нашла записку на служебном бланке «Цирка на сцене».
«Уважаемая Надежда Викторовна, – писал администратор. – По заявке Горноуральского цирка вы со вторника включены в программу: цирк нуждается в номере вашего плана. Завтра с утра прошу получить наряд».
Зуева несколько раз перечитала записку. Как же так? Опять в цирк? Спустя столько лет снова выйти на манеж? И в какой программе! В одной с Сагайдачным! Возможно ли?
Заметалась по комнате. Потом, наклонившись к зеркалу, стала с пристрастием себя разглядывать: «Сколько их уже, морщин. Правда, под гримом не так заметны. И все же. Одно утешение, что номер в последнее время проходит чистенько!»
Долго смотрела в зеркало: словно молила о чем-то или домогалась чуда.
«А где же дочь? Праздник, наверное, уже закончился. Рассказать бы, посоветоваться. Неужели у Фрузы заночует снова?»
Жанна так и не пришла. Не было ее и в домике Ефросиньи Никитичны. Вечер, ночь, до самого утра оставалась она с Андреем Никандровым.
Глава четвертая
1
Не следовало Варваре Степановне Столбовой пренебрегать врачебными указаниями. Выступила в том представлении, которое смотрели Дезерт и Порцероб, а на следующее утро подняться не смогла: снова температура, сильный кашель.
Беспокойно было лежать Варваре Степановне. Как-то там, в цирке, поживают ее питомцы? С голубями еще полбеды: птица спокойная, покладистая. А вот попугаи – эти с норовом. Всего же сильней дрессировщицу огорчала разлука с Орликом. И хотя, возвращаясь из цирка, Клавдия ежедневно обо всем отчитывалась, от этого не становилось легче. Приглядываясь к своей помощнице, с каждым днем все более уверенной и самостоятельной, Варвара Степановна ловила себя на ревнивом чувстве: «Ох, Клавдия! Не слишком ли забегаешь вперед?»
Артисты хорошо относились к Столбовой. Узнав, что захворала, дружно потянулись – и посочувствовать и ободрить. Рассказывали и о том, что многие зрители в претензии: как же так, где номер Столбовой?
– Ладно уж! – польщено кивала Варвара Степановна. – Скоро поправлюсь! – Однако сильная простуда продолжала держать в постели.
Из тех многочисленных посетителей, что навещали ее, Столбовая особо жаловала троих – Васютина, Буйнаровича и Столетова. И еще, как ни странно, Евгения Жарикова.
С Васютиным было уютно. Расположившись возле изголовья, он журчал и журчал – певуче, незлобиво. Особенно воодушевлялся, рассказывая о своем первенце.
– Вчера сам ко мне потянулся. Изъясняться еще не умеет, пузыри пускает, а все же, чувствую, желает сказать: здравствуй, мол, милый папочка!
При этом Васютин воспроизводил улыбку сына, да так потешно, что Варвара Степановна не могла удержаться, смеялась сквозь кашель: «Ты, Василий Васильевич, вполне лекарство заменить собой можешь! У тебя ж у самого младенческая душа!»
Буйнарович – тот приходил по-другому. Тяжело ступая по половицам, он усаживался в кресло с осторожностью, но все равно оно под ним отчаянно скрипело. Сидел и с трудом ворочал редкими фразами. Зато уж скажет так скажет – никаких дипломатических вывертов. И еще Столбовой нравилось, что силач лелеет мечту – добиться спортивного, тяжелоатлетического рекорда.
– Ну зачем тебе этот рекорд? – сердилась Зинаида Пряхина. – Ты же в цирке выступаешь – не на стадионе спортивном!
– Роли не играет, – гудел Буйнарович. – У меня и гири и штанга – полного веса. Каждый может проверить: дутыми, туфтовыми не пользуюсь.
– Пусть так. Но зачем же тебе.
Пряхина продолжала сердиться, а Столбовая ее останавливала:
– B самом деле, Зинуша: вдруг Роман Евсеевич мировой рекорд ахнет? Вполне допускаю. Мужчина основательный.
Что касается Столетова – этот приносил с собой явственный воздух цирковой конюшни. Да и разговаривал – будто шамбарьером прищелкивал. С виду мог показаться не только сердитым, но и свирепым. Однако Варвара Степановна не заблуждалась: Столетов был надежным, проверенным товарищем, закулисные интриги презирал и всю свою привязанность делил между дочерью и лошадьми.
– Уж очень они у тебя в одну строку, Матвей Гаврилович, – с легким упреком качала Столбовая головой.
– А как же? – удивлялся он. – И дед, и отец из седла не выходили. И я. Не успокоюсь, пока классной наездницей не станет Маргарита!
Затем рассказывал о цирковой жизни. Кажется, все в порядке: сборы не падают, директор ведет себя хозяйственно, внимательно. Кое-кто брюзжит, да нет к тому серьезных оснований. А на будущую неделю производственное совещание назначено, разбор программы.
– Эх, подняться бы мне! – вздыхала Столбовая. – Поверишь ли, Матвей Гаврилович. До того наглоталась всяких лекарств – горечь сплошная во рту!
Визитеры эти появлялись обычно в первой половине дня. Ближе к вечеру захаживал Евгений Жариков. Участливо расспрашивал он старую артистку о самочувствии, но она-то знала – меньше всего ради нее стучится в дом начинающий коверный.
В тот раз, когда он зашел впервые, Столбовая спросила будто невзначай:
– Помощницу-то мою как находишь?
– Да ничего. Деваха, кажется, исправная.
Такую же незаинтересованность высказала и Клавдия, когда Столбовая спросила ее о Жарикове:
– Старательный он. И вообще смешной.
Но ведь вот любопытно: стоило юноше заявиться к старой артистке, как незамедлительно появлялась и Клавдия. Если же, напротив, первой приходила она – можно было не сомневаться: с минуты на минуту постучится Жариков.
– Извела меня бессонница, – говорила в этих случаях Варвара Степановна. И оборачивалась лицом к стене. – Уж вы не обижайтесь, попробую вздремнуть.
С того вечера, когда, разыскав на цирковом дворе обескураженного Жарикова, Клавдия поддержала его ласковым словом, молодые люди успели ближе познакомиться.
Слушая девушку, глядя в ее глаза – то хмурые, то загорающиеся упрямым блеском, – Жариков все очевиднее понимал, что Клавдия нравится ему. Крупна, конечно: не пожалел господь бог строительного материала. Фигурой, однако, вполне пропорциональна, и характер есть: не хнычет, своего добивается, с птицами поладила. Да и только ли с птицами? Жариков дня не мог провести без Клавдии.
Косясь на дремлющую Столбовую, стараясь не разбудить ее приглушенным говором, доверчиво беседовали молодые люди. С каждым разом откровеннее делился Жариков своими планами. Несмотря на недавний афронт, планы эти звучали все честолюбивее, и тогда Клавдия напоминала отрезвляюще;
– На словах-то, Женечка, все легко. А на деле? Сам, поди, знаешь!
Он притихал, смирялся, но вскоре снова пускался вскачь:
– Письмо получил от Толи Красовского. Не слыхала? Акробат замечательный. Очень ценит мои замечания. Новый номер сейчас в Москве готовит. Под руководством Николая Григорьевича Морева. И руководитель превосходный, и педагог. Ну, а как я в Москву ворочусь – тоже внесу свои поправки!
Москва, Москва! Жариков много рассказывал Клавдии о столичной жизни, о Цирковом училище, о своих товарищах. При этом не сомневался, что вскорости отвезет девушку в Москву
– С вокзала прямо к маме. Она у меня мировая, тебе понравится.
Столбовая продолжала лежать неподвижно, но лишь затем, чтобы не вспугнуть молодость. И невольно вспоминала то далекое время, когда сама слушала любовный шепот. Что же сохранилось от прожитой жизни? Больничный лист да перспектива перейти на так называемый заслуженный отдых?!
Стоило Варваре Степановне подумать об этом отдыхе, как тотчас вспыхивало внутреннее сопротивление. Рано, рано еще! Пока что новый номер на очереди. Орлик обучился возить колясочку, попугай Илюша новые слова выучил. Отдых подождет! Сперва новый номер!
Прихлынувшие мысли не давали возможности дальше притворяться.
– Ну-ка, молодые люди, – приподымалась Столбовая. – Микстуру давайте. Дрянь изрядная, но нет другого выхода!
И все же, как ни стремилась она скорее вернуться на манеж, цирковые дела опередили ее.
Формально говоря, зритель не мог обижаться, что номер Столбовой временно отсутствует в программе. Она и без того была обширна. Но Петряков, зайдя к Костюченко, высказал иную точку зрения:
– Цирковая программа, Александр Афанасьевич, это не только число номеров, но и определенный ассортимент. Я к тому, что если не птицы, то хоть собачки в программу
желательны. Не только для детских утренников – для любого представления нужны зоологические номера!
Тогда-то, прислушавшись к совету инспектора, Костюченко и адресовался в местную группу «Цирка на сцене»: не располагает ли подходящим номером.
О том, что с будущей недели в программу включаются дрессированные собачки, Столбовая впервые услышала от Васютина.
– Артиста-то как звать?
Васютин не знал, и тогда Варвара Степановна пожала плечами:
– Впрочем, я и не интересуюсь особенно! (На самом деле почувствовала себя задетой.) Никакой собачий номер не сравнится с птичьим!
Когда же Васютин ушел, подозвала Клавдию:
– Ты вот что. Отправляйся в цирк и разузнай чин чином – какой артист, какие собачки. А сейчас микстуру дай мне. Ничего, что лишний раз. Так надежнее!
2
Если воскресенье самый шумный день в цирке, то понедельник, напротив, тишайший. День выходной. Отдыхают артисты. Манеж, кулисы – все неподвижно, безмолвно. Разве что конюх пройдет через двор на конюшню.
Этим днем и решил воспользоваться Казарин, чтобы доставить с завода изготовленную для него аппаратуру.
«Завтра, друзья, нуждаюсь в вашей помощи, – накануне вечером предупредил он ассистентов. – Разумеется, затем получите отгул. Мы выгрузим аппаратуру, и я ознакомлю вас с ее возможностями».
Не было десяти утра, когда к воротам цирка подкатили две грузовые машины, от борта до борта плотно закрытые брезентом. Въехали во двор. Ворота тотчас захлопнулись. Началась разгрузка.
Хотя Казарин и досадовал часто на своих помощников, сейчас они действовали умело. Аппаратура, в ясном утреннем свете казавшаяся особенно фантастичной, скользила по скатам, ее бережно подхватывали, спешили унести в складское помещение. Там она попадала в руки Семена Гавриловича и Георгия Львовича: мягкой ветошью они до блеска протирали лакированные плоскости, зеркальные призмы.
Разгрузка уже приближалась к концу, как вдруг из зала донесся громкий собачий лай.
– Ишь ты! – прислушался один из ассистентов. – Никак, псы?
Не менее других удивленный этим непредвиденным шумом, Казарин направился в зал.
Посреди манежа он увидел Зуеву. На тумбочках, расставленных полукругом, восседали собаки.
– Надя? Вы?
Это были те же слова, какие произнес Казарин, впервые повстречавшись с Зуевой на горноуральской улице. Интонация, однако, была сейчас совсем другой: не столько удивленной и недоверчивой, сколько встревоженной.
– Неожиданность какая! Никак не ждал!
– Да я и сама – ответила Зуева, и робкая улыбка тронула ее лицо. – Сама не ждала!
А ведь все началось вовсе не с той заявки, какую адресовал Костюченко в местную группу «Цирка на сцене». И даже не с тех дней, когда, включенная в состав молодежной бригады, Зуева разъезжала по отдаленным селам и поселкам области. Раньше еще началось – в тот вечер, когда, перед отъездом с бригадой, Зуева впервые после многих лет вновь отправилась в цирк, снова увидела на манеже Сергея Сагайдачного и не смогла не покориться его артистизму, мастерству. Получив заявку из цирка, директор группы призадумался: все подходящие номера находились в разъезде. Кого же послать? Вот тут-то, опять подоспев, Никита Прошин и порекомендовал Зуеву.
– Нет уж! – наотрез отказался директор. – Скажи спасибо, что поездку вам не сорвала. Но чтобы снова рисковать.
Прошин ответил, что не зря прошла для Зуевой поездка.
– Перевоспиталась? – с иронией перебил директор. – За две недели перевоспиталась?
Прошин иронию пропустил мимо ушей и повторил, что вернулась Зуева другой, чем уехала. И в работе стала ответственнее, и спиртного в рот не берет. Так что можно вполне послать.
Ну, а дальнейшее известно. И на этот раз уступив комсоргу, директор подписал путевку («Оконфузимся, на твой счет запишу, Никита!»); Зуева, проведя ночь, полную волнений, получила наряд и тут же поспешила с собаками в цирк: времени оставалось в обрез, надо было приучить собак к манежу – до сих пор лишь на клубных площадках выступали.
– Понятно, Надя. Понятно, – пробормотал Казарин, хотя в действительности все еще не мог уяснить случившегося. – Вы что же. Выступать у нас намерены?
И опять, кивнув, она улыбнулась. Не только робко, но с какой-то затаенной мягкостью, словно стараясь восстановить нечто давно ушедшее, но доброе и светлое.
Под ногами слегка пружинили опилки. На побеленной, обращенной к манежу стенке барьера виднелись косые царапины – следы конских копыт. Сверху, от тускло поблескивавшей воздушной рамки, свисала веревочная лестница: она была оттянута в сторону, за кресла партера. Увидя и эту рамку и эту лестницу, Зуева сначала вздрогнула. Мгновенно в памяти воскресло несчастье: утраченный манеж, долгие дни на больничной койке, а после страх, непреодолимый страх, когда вернулась из больницы в цирк. Страх и каменеющее, суровое лицо Сагайдачного. Нет, лишь в самый первый момент эти воспоминания черной тенью накрыли Зуеву. Сразу затем страх куда-то бесследно ушел. Не было больше страха, как бы к себе ни приглядывалась. Впервые за долгие годы, сама еще не веря себе, она почувствовала, что хочет притронуться к веревочной лестнице, погладить ее перекладины, взяться за них, подтянуться. Потому-то и пробилась улыбка на лице.
Казарин не увидел улыбку. Если что и видел – лишь собачьи морды, и показалось ему, что все собаки по-злорадному усмешливы и будто каждая, высунув розовый язык, подмигивает: «Что, брат, не ждал такого оборота?» А ведь если Зуева здесь – значит, и Жанна недалеко. Значит, наверняка повстречается с Сагайдачным.
– Очень рад за вас, Надя, – принудил себя наконец сказать Казарин. – Милости просим к нашему шалашу. Репетируйте, репетируйте. Отвлекать не стану.
В сторону отошел и даже не услыхал, как Зуева обратилась к короткошерстому фокстерьерчику:
– Пупсик, ко мне! Сейчас же, Пупсик! А теперь вальсе. Кому говорят? Вальсе!
Став на задние лапки, быстро и часто перебирая передними, при этом слегка подскакивая, фокстерьер стал кружиться у ног своей хозяйки, а она повторяла нараспев:
– Вальсе! Еще вальсе! – а остальные псы скептически пофыркивали, глядя на своего танцующего собрата: может быть, потому, что он был фаворитом, любимчиком.
Остановясь в боковом пожарном проходе, Казарин отдышался – так тяжело, словно только что оборвал непосильный бег. И мысленно оглянулся на ту дистанцию, что так ему и не далась.
Давно ли, разгораясь все ярче, суля возвращение молодости, чувство к Жанне подымало Казарина над его обычной расчетливостью и предприимчивостью – точнее, обещало поднять. Нет, не получилось. Ничего не получилось. Да и могло ли получиться? Впервые Казарину пришла мысль, что дело не в дурном для него стечении обстоятельств, а в нем самом! В тех средствах, какими домогался счастья! И еще припомнился ирони ческий взгляд старика Казарини и как сказал он: «Иллюзионист! Что взять с тебя, иллюзионист!»
Здесь, возле пожарного брандспойта, Семен Гаврилович и отыскал Казарина:
– Все в порядке, Леонид Леонтьевич. Разгрузили аппаратуру, распаковали, расставили. Ассистенты дожидаются.
– Передайте, чтобы шли по домам.
Личико Семена Гавриловича выразило удивление.
– А ведь вы, Леонид Леонтьевич, собирались.
– Я передумал! – раздраженно перебил Казарин. – Ну, что вы уставились, черт возьми! Уж, кажется, ясно говорю. Передумал! Ничего не будет! Уходите!
3
Откуда разнеслось по цирку – даже раньше, чем Петряков успел вывесить авизо, – что артистка, присланная в подкрепление программы, – бывшая жена Сергея Сагайдачного? Кто первый обмолвился об этом? Не кто другой, как Прасковья Васильевна, бабка Никольских.
По старой памяти каждодневно заглядывая в цирк (чаще всего на обратном пути с рынка), она обнаружила репетировавшую Зуеву, а затем, прибежав домой, взволнованно рассказала о своем открытии:
– Она! Голову на отсечение, она! Я ж все прекрасно помню: и как повстречалась она с Сергеем Сергеевичем, и как расходились. Бедняга чуть живая из больницы выписалась, а он, Сергей Сергеевич-то. Ох, и жестокосердно же поступил!
Вечером, придя в цирк, Никольский многозначительно сказал жене:
– Проведала бы, Лидуша, Анну Петровну. Как настроение у нее, как самочувствие? – И тогда, удостоверяв предварительно, что Анна одна в гардеробной, Никольская постучалась к ней: дырочку, мол, обнаружила в трико, нет ли цветной нитки.
Это было незадолго до начала представления. Петряков поставил номер Зуевой на место Столбовой – по порядку третьим. Взятые на привязь, собаки сидели наготове. Артисты, проходя мимо, заговаривали с ними запросто и ласково, как с сотоварищами по общему делу. Кто-то легонько дернул Пупсика за ухо, и он, избалованный деликатным обращением, обиженно взвизгнул.
– Слыхали? – улыбнулась Никольская, глазами показав на коридор. – Пополнение у нас. Вы как считаете – стоящий номер?
– Откуда мне знать? – пожала плечами Анна: в самом деле, какая была ей нужда интересоваться номером, взятым в программу на разовых, временно.
– Конечно! – поспешила согласиться Никольская. – Я лишь потому спросила, что номер исполняет Зуева.
– Зуева?
– Ну да. Надежда Зуева.
Заставив себя равнодушно кивнуть, Анна снабдила Никольскую цветной ниткой, и та поспешила уйти, чтобы рассказать мужу:
– Если б ты видел, Павел! Сразу краска отхлынула от лица!
Не только Прасковья Васильевна, но и Петряков припомнил Зуеву. Вспомнил и тот успех, которым когда-то пользовалась она. Потому, зная цену товарищескому участию, он и справился перед началом:
– Нет ли в чем, Надежда Викторовна, нужды? С униформой обо всем условились?
– Спасибо! – ответила она.
Она стояла возле собак: платье в крупных розовых цветах, подвитые волосы, перчатки до локтей. И улыбка – чуть напряженная, чуть просительная.
– Не беспокойтесь, Надежда Викторовна! – ободряюще кивнул Петряков. – У меня рука легкая. Не сомневаюсь, пройдете с успехом!
И дал последний звонок к началу.
Прикрыв за Никольской дверь, Анна резко переменилась в лице: «Так вот уже, значит, как далеко зашло! Мало того, что встречался, что встречу эту скрыл от меня. Теперь к нам, в цирковую программу, помог устроиться!»
Прислушалась. Играл оркестр. Началась программа. Прошло еще мгновение, и Анна поняла, что ей надо увидеть эту женщину, так неожиданно и угрожающе возникшую из прошлого: увидеть и убедиться, какова она сейчас, какими шансами располагает.
Торопливо одевшись, Анна вышла в коридор, но опоздала: Зуева была уже на манеже. Тогда отправилась к боковому ходу, выглянула в зал из-за спины пожарного.
Посреди манежа стояла немолодая, отяжелевшая женщина. Вокруг нее стаей кружились собаки, и женщина, взмахивая маленьким хлыстиком, рассадила их в полукруг. Затем собаки стали поочередно показывать свое искусство: ходить на задних и передних лапках, прыгать через препятствия, делать стойки. Все было заурядно, и даже яркое платье на женщине казалось взятым напрокат, плохо вязалось с ее тяжелой походкой, с морщинами, которые проглядывали сквозь грим. И все же, видя все это, Анна не могла принудить себя к спокойствию. И продолжала смотреть, высматривать, в чем же сила этой женщины? Что могло к ней заново привлечь Сагайдачного? И тут увидела, как вдруг осветилось лицо Надежды Зуевой и тотчас сделалось другим.
Всему виной был прожекторный луч. Ударив Зуевой в лицо, он обогрел его, обласкал, осчастливил. Выступая на не очень-то приспособленных площадках, при неярком софитном свете, она давно позабыла о праздничном и палящем цирковом прожекторном луче. Теперь он сам напомнил о себе, и Зуева не могла не податься ему навстречу. Зажмурясь на миг, улыбнулась – на этот раз по-другому, легко и привычно, точно и не расставалась никогда с манежем.
Улыбку Нади, Надюши, Надюшеньки Зуевой – вот первое, что увидел Сагайдачный. В отличие от жены, он обычно являлся в цирк к середине первого отделения. Теперь же пораньше пришел, чтобы удостовериться: смотрит ли Жанна программу. Направился в зрительный зал – и раньше, чем дочь, увидел Зуеву.
Для постороннего человека в ее улыбке, возможно, не было ничего особенного. Но ведь он, Сагайдачный, он-то ведь когда-то посторонним не был. И, отстранив удивленную билетершу, он шагнул вперед, ближе к барьеру. Все, что дальше произошло, Анна отчетливо разглядела. Она увидела мужа, появившегося в зале. И взгляд его, устремленный на Зуеву. И то, как ответила Зуева на этот взгляд.
С этого момента номер переломился. Все теми же, казалось, оставались собаки, и трюки, что они исполняли, и весь характер номера. Нет, в том-то и дело, что, при внешней своей неизменности, номер переменился в ритме, во внутреннем нерве. И такая давно не испытанная уверенность вернулась к Зуевой, что собаки сразу учуяли: надо стараться, нельзя кое-как.
Вторую половину номера они отработали с таким задором, что зал оживился, рассмеялся, откликнулся громкими и частыми хлопками.
Окончился номер. Собаки с лаем устремились за форганг. Васютин, церемонно кланяясь, преподнес дрессировщице букет, и тут же букет разломился надвое – и из него выскочила Пуля.
Анна продолжала следить за мужем. Он не спешил покинуть зал, кого-то отыскивая глазами. И отыскал. Это была девушка – розовощекая, синеглазая, сидевшая в одном из первых рядов. Анна сразу – даже не разумом, всем существом – догадалась, кто эта девушка. «Значит, мало, что на манеже первая жена? Значит, потребовалось и дочь привести? Значит, в цирке под одним и тем же куполом в этот вечер две семьи? А дальше как, Сережа? Не может же так продолжаться!»
С того мгновения, как, предваряя представление, заиграл оркестр, как ярким прожекторным светом вызолотило манеж и на нем парадно появилась униформа, – с этого мгновения Жанна вступила в неведомый мир.
Цирк! Слишком много дурного и тяжкого слышала она с детства о цирке, чтобы тянуться к нему, нарушить материнский запрет. Иногда, прерывая хмельные разглагольствования, мать говорила: «Сходи! Разрешаю! Убедись, что одну только правду говорю!» Но это произносилось таким тоном, что у Жанны не могло возникнуть желания. «Я, мама, даже близко подходить не хочу!»
А тут цирк ее окружил, увлек за собой в пестром потоке программы. И Никандров был рядом. И вдруг на манеже появилась мать.
– Андрюша! Мама моя! Смотри! – удивленно шепнула Жанна.
Она была удивлена, для нее неожиданно было появление матери, и некогда было удивляться, потому что несколько минут спустя увидела отца, вошедшего в зал.
А после, когда окончился номер, отец обернулся к партеру, и Жанна поняла, что он ее разыскивает. Ей захотелось и знак подать, и спрятаться, заслониться. И чтобы Никандров не заметил. Он ничего не увидел. Он все еще находился во власти того ликования, какое принесла ему близость с Жанной, сознание, что отныне и во веки веков он будет с ней неразлучен и нет такой силы, что могла бы разъединить их руки, губы, сердца. Можно ли было подумать, что Андрей Никандров – такой рассудительный и сдержанный – будет повторять про себя как молитву: отныне и во веки веков, во веки веков!
B тот вечер, встретившись с отцом посреди молодежного праздника, а затем расставшись с ним, Жанна снова увидела Никандрова. Он дожидался у служебного подъезда. На миг подумала, что надо бы поздравить с успешным выступлением, но вместо этого проговорила быстро, словно взывая о защите. «Пойдем скорее! Куда? Если хочешь, к тебе!» И они ушли, освещенные вспыхнувшим фейерверком. И Жанна осталась у Никандрова. И за ночь не сомкнули глаз. И Жанна медленно провела ладонью по его усталому и сияющему лицу. «Вот мы и одно с тобой, Андрюша!» Когда же утро настало, Жанна предупредила: «Завтра в цирк с тобой пойдем. Откуда пропуск у меня? Пока не спрашивай!» И он ни о чем не спросил, хотя и догадался, что Жанна виделась с отцом.
То, что испытывала Анна, вернувшись в гардеробную, было больше чем тревогой – было сознанием приблизившейся опасности. Все разом восстановилось в памяти: возвращение Сагайдачного из Москвы, и ночной разговор накануне отъезда из Южноморска, и поведение мужа в грозовую ночь, и те обвинения, что кинул недавно в лицо. Надо действовать! Еще немного – и может оказаться поздно! Не ради себя – ради Гриши, семьи!
Гриша возился в углу гардеробной. Раздобыв старые цирковые плакаты, он ножницами вырезал фигуры, а затем раскладывал на отдельном листе.
– Видишь, мама, как здорово получается! Настоящий фотомонтаж!