Текст книги "Столкновение"
Автор книги: Александр Проханов
Соавторы: Анатолий Ромов,Валерий Толстов,Валентин Машкин,Андрей Черкизов,Виктор Черняк,Вячеслав Катамидзе
Жанры:
Политические детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Он знал: его «бэтээр» уже видят в засадах стрелки. Их оружие, прицелы их пулеметов уже скользят ему вслед, выцеливают его танковый шлем, его согнутую спину. Быть может, из той высокой промоины. Или из-за тех нависших камней. Или из зеленеющей кущи. Затылком, лбом, переносицей сквозь прозрачную толщу воздуха он ощущал давление чужой наведенной стали. Лобовую кость заломило. Он машинально качнулся, чтобы уклониться от чужого зрачка, совместившего на его лице вороненую мушку и прорезь. Связывался по рации с постами и ротами. Катил по ущелью на виду у своих и чужих. Стягивал к себе голоса, позывные, вспышки окуляров. Был подвижной скользящей точкой, центром ущелья. Нес под лобовой костью пульсирующую жаркую метину.
Миновали афганский пост. Солдаты долбили придорожный грунт, углубляли окоп. Знакомый сержант, высоченный, в серо-мохнатой форме, взял под козырек.
Дорога менялась. Открывала то зеленую с белыми космами реку. То клетчатый, наклеенный на кручу кишлак. Пахло мирным утренним дымом. Кишлак казался ржаной пропеченной коврижкой. Краснела на крыше женская одежда. Бежали по тропке черные длинношерстные козы. Но комбат улавливал разлитую повсюду тревогу. Среди глинобитных построек, в глянцевитой зелени сада таились сталь и взрывчатка. Он знал об этом не из ночной разведсводки. Это знание было тончайшей больной интуицией, острым, почти звериным чутьем. Появилось в нем после множества стычек среди коварных, стреляющих гор.
Дорога имела свою длину, пропускную способность, свою крутизну и твердость покрытия. На его командирской карте она была покрыта названиями кишлаков и распадков, малых прилегавших к Салангу ущелий. Но в его сознании, в его болезненной памяти трасса была отмечена местами боев, обгорелой сброшенной в пропасть техникой, малыми белыми столбиками… Они, эти бетонные вешки, указывали на болевые точки дороги. Зоны беды и опасности. Возможные направления ударов. «Версты Саланга» – называл их майор.
Они приблизились к расположению «трубачей». Притормозили. Трубопроводчики загружали в кузов машины белые отрезки труб. Тут же, у обочины, валялись исковерканные, обугленные связки, поврежденные пожаром и взрывом. Длинный, тощий капитан руководил погрузкой, покрикивал на солдат, подхватывал ношу. Чем-то сам был похож на отрезок трубы.
– Глушков! Как дела? Стык в стык? – Он улыбался комбату из-под рыжих колючих усов. – А я уж думал, сегодня тебя не увижу. Раньше тебя уеду. Стык в стык, на самолет – и в Союз! Не увижу, думаю, Глушкова, а увижу синее море, Сочи и дорогую жену! Да нет, сменщик, стык в стык, опять не приехал! И опять я вижу тебя, твое благородное лицо на фоне Саланга!
– Грузи, грузи! – отозвался Глушков. – Чует мое сердце, увижу я сегодня твое благородное лицо, закопченное, как конфорка, на фоне горящей солярки. Если хочешь, приезжай вечерком наверх, баня будет. Отпарю твое благородное лицо!
– Меня теперь, наверное, десять лет не отпаришь! Буду пахнуть, как бензоколонка! – трунил над собой капитан. – Я уже не человек, а труба, и течет из меня один керосин и дизтопливо! Подъезжай стык в стык, заправляйся!
– Это верно, на трубу ты смахиваешь, – согласился Глушков. – Если не хватит хлыстов, ложись стык в стык. Через тебя потечет.
– Ладно, в баню приглашаешь, приеду. Там поговорим, кто есть кто!
Они шутили, хорошие знакомцы, ходившие не раз на холостяцкие посиделки. Сведенные в этом ущелье, на этой трассе, доставшейся им как огромная забота и тяжесть. Готовились прожить на Саланге еще один день своей службы. Знали, сколь тяжек он будет. Хотели прожить и выжить.
Пока майор и капитан перешучивались, солдаты, те, что грузили трубы, и те, что сидели на «бэтээре», общались. Обменивались сигаретами, спичками. Что-то негромко говорили друг другу. У них были свои темы, свои известия, секреты, в которые комбат не вникал. Кивнул капитану. Тронул вперед транспортер. Проезжали рыжий, похожий на конус откос. На обочине белел столбик с красной звездой. В бетонную кладку были вмурованы каска и рулевая баранка.
…Позже, когда кончились детство и юность, он спрашивал себя: чем они были? Чем были эти стремительные, слившиеся воедино годы? Они были ожиданием. Были непрерывным мучительным и счастливым предчувствием. Предчувствием неведомого чу́дного, проступавшего в нем и вокруг. В снах, в облаках, в снегах, в девичьих глазах, в фотографиях из старинного родового альбома, в музыке, в стихе. Все начинало звучать и светиться. Он жил среди постоянного невнятного колокольного гула, возглашавшего чудесную весть, сулившего желанную встречу.
Летом на даче он бродил по лесам, по мокрым, туманным, с запахом ржавых болот, близких листопадов, грибов, среди толстых дудников, в которых дремали отсыревшие ленивые шмели, бронзовые жуки, малые блестящие мушки. Перелезал через поваленные деревья, пробирался сквозь кусты, оставлявшие на нем холодные душистые брызги. И звал, выкликал, искал бог знает кого в этих лесах и болотах. Знал, что оно близко, здесь, витает в туманных вершинах, следит за ним многоглазо. Вот-вот обнаружится.
Вышел и встал перед ним большой темноглазый лось. Смугло-вишневый, окутанный паром, прошедший сквозь холодную топь. Встал перед ним, чутко дрожал, поворачивал черными литыми глазами, дымящийся, горячий, могучий. Лесное диво, что жило в чащобе и сумраке. Сам этот сумрак. Откликнулся на его мольбы и призывы, показал свой лик – принял обличье лося.
В теплых предосенних дождях, моросивших с ночи, хватал корзину, уходил к опушкам с поникшими, спутанными овсами, слипшимися колокольчиками, в молодые сосняки, переполненные блестящей влагой. На круглой поляне среди ровного шороха, опадавшего из серых небес, вдруг увидел шевеление земли. Множество на глазах растущих грибов, их глянцевитые мокрые головы, разрывающие почву. Вся земля была живая, двигалась, плодоносила, открывала свои глазницы. Было страшно ступать. Кругом была жизнь. И он стоял, прижимая корзину, окруженный этой безгласной, мощно прибывающей жизнью. Испытывал страх и восторг.
В вечернем парке, примыкавшем к старой усадьбе, вышел к пруду, к кувшинкам, к темной воде. И вдруг ослеп, задохнулся. Женщина стояла в пруду, белая, большая, подняв высоко локти, встряхивала мокрыми волосами. От ее колен бежали круглые волны, разносили ее отражение, ее белизну. И он, почти теряя сознание, пропитанный этим белым свечением, не в силах ее рассмотреть, повернулся и пошел прочь. За парком, из поля, все оглядывался на высокие купы. Там среди просторных берез, в центре парка, в круглой темной воде стояло это белое диво. Бежало, достигало берега серебристое отражение.
…Их нагоняла вторая, спускавшаяся с перевала «нитка». Колонна афганских трейлеров и тяжелых, зачехленных брезентом грузовиков. «Форды», «мерседесы», «вольво» ровно катили, соблюдая интервалы, блестя бамперами и литыми стеклами. Комбат пропускал машины, чувствовал после каждой плотный шлепок ветра. Он полагал, что эта колонна с генеральным грузом пройдет безболезненно. Разве что нарвется на малую засаду, угодит под автоматную очередь и винтовочный выстрел снайпера. Основные силы душманов не станут себя обнаруживать. Будут ждать колонны с горючим. Но и тогда, когда потянутся «наливники», противник будет открывать себя по частям, на отдельных отрезках дороги. Ущелье станет вспыхивать огненным пунктиром трасс. По мере нанесения ответных ударов минометами душманы будут покидать позиции, отходить по тропам в глубь гор. Оставшиеся на других участках, укрытые пыльной кошмой, незаметные для вертолетов, будут ждать цистерн с горючим. Вот на это майор и рассчитывал. После первых раскрывших себя засад останутся «молчащие» зоны. По ним, по «молчащим», по вершинам и скатам ударит его батарея, накроет притаившихся «духов».
Они подъезжали к роте Сергеева. Пост был сложен из каменных булыг. У самой трассы, рядом с кишлаком, походил на горную саклю, примостившуюся на крохотной плоской площадке между рекой и дорогой.
Часовой в глубокой каске, в засаленном бронежилете отворил ворота, впустил «бэтээр». И уже подбегал длинноногий ротный, одергивал на себе маскодежду, докладывал командиру:
– Товарищ майор, за истекшие сутки обстановка в районе поста оставалась нормальной. В кишлаке замечено закрытие дуканов. Среди личного состава больных и раненых нет. Командир роты старший лейтенант Сергеев!
Ротный докладывал чеканно, точно. Его красивое, с маленькими молодцеватыми усиками лицо было свежим, чистым. Но глаза, большие и серые, смотрели на комбата тревожно. Неделю назад ротный, едва заступивший на должность, угодил в перестрелку. Только чудом не случилось несчастья, не было жертв. Удрученный, униженный, Сергеев после боя докладывал командиру, ожидая обвинений в трусости, готовый принять любую кару. Комбат не корил его. Выслушал молча. Оставил его наедине со своей мукой и слабостью. Ждал, чтобы эта мука и слабость вошли в сочетание с природными, отпущенными человеку силами. И либо взяли верх над этими силами, одолели и разрушили человека, либо сами отступили и канули под воздействием человеческой воли и этики. Так становились здесь офицерами, становились воинами. Так менялась здесь личность. Утрачивала непрочные, подверженные разрушению свойства. Строилась из сверхпрочных, заложенных в глубине материалов.
– Когда закрылись дуканы? – Майор смотрел на кишлак, коричнево-серый, под стать горе, из которой был создан. Похожий на груду обожженных в костре черепков с легчайшим нанесенным орнаментом. Курились дымки. На плоских крышах стояли люди. Женщина, развевая чадру, несла на голове кувшин. Бегали и резвились дети. Кишлак был живой, населенный. Но несколько нижних, у самой дороги дуканов были закрыты. Даже издали виднелись дверные засовы, тяжелые литые замки.
– Вчера приходил дуканщик. Сказал, что три дня дуканы будут закрыты. Сказал, что пришли душманы. Три дня будут нападать на колонны.
– Точнее любой разведки! – усмехнулся майор и подумал: как моряки по полету чаек узнают приближение шторма, как крестьяне по вечерней росе узнают погоду на завтра, так здесь, на Саланге, по поведению дуканщиков узнают «погоду» на трассе. О приливах и отливах опасности. Прозорливые, лукавые, чуткие торговцы связаны с дорогами, тропами, селениями, с каждым домом, с должником, кредитором, водителем грузовика, путешественником. Все вести, все слухи и новости проходят через дукан. Всякий путник зайдет в лавочку, оставит в ней пару афгани, пару дорожных известий. Закрытые дуканы здесь, на трассе, означают приближение стрельбы. Дуканщики подальше рассовывают товары, набрасывают на двери щеколды и скобы, навешивают замки. Будут пережидать дни боев и напастей. Комбат научился читать приметы, рассеянные по горам и селениям.
– Пойдем-ка в сторонку, – сказал он ротному, – поглядим твою карту!
Они шли по дорожке, усыпанной колючим щебнем. Два транспортера устремили заостренные корпуса в сторону ворот, готовы выскользнуть по первой тревоге. В каменной кладке сквозили бойницы. По углам на изгибах стены были врезаны железобетонные доты. На плоской площадке, защищенный пакетами с песком, стоял наблюдатель с биноклем. Урчал, работал дизель. Торчала мачта антенны. Пост был маленькой крепостью, сложенной солдатами в ущелье Саланг. Крепость продолжала строиться среди стычек, боев. Пустыми танковыми гильзами, торцами вверх, была окаймлена удобная для ходьбы дорожка. Сделан навес, спасавший от зноя. Поставлен на воздухе деревянный обеденный стол накрытый сверху маскировочной сетью. И лежала лениво в тени транспортера собака, такая же пыльная и сухая, как горы.
Они вошли в помещение, где в сумраке на двухъярусных койках отдыхали солдаты после ночных нарядов. Другие ремонтировали одежду, вставали навытяжку при появлении командира, с голыми, крепкими плечами. Третьи на солнцепеке возились у транспортеров, заправляли баки, отправляли в люки боекомплект.
Комбат везде замечал чистоту и порядок. На стене – свежий номер «боевого листка». На столе – экран телевизора.
Прапорщик, незнакомый майору, незагорелый, белолицый, отдал честь, приложив ладонь к фуражке с яркой кокардой. Был одет в непривычную для Афганистана новую форму.
– Кто таков? – спросил майор, недовольно глядя на поблескивающую эмалевую кокарду, прекрасную мишень для снайпера. – Что за парад?
– Прибыл к нам старшина, товарищ майор! – пояснил ротный. – Полчаса назад прибыл на попутной машине. Принимает хозяйство…
– Где служили? – Майор вглядывался в сухощавое лицо прапорщика, не знавшее горного афганского солнца.
– В группе войск в Германии, – ответил старшина.
– Ну что ж, теперь в Афганистане послужите. Дома успели побыть?
– Только два дня. Жену и дочку обнял – и сюда. Вчера из Ташкента в Кабул, а сегодня здесь.
– Желаю удачной службы. Побыстрее входите в курс дела. Под обстрелом еще не бывали?
– Не приходилось.
– Сегодня, похоже, придется. Имейте в виду, в роте есть солдаты первого года службы. Вы старше, вы опытней, вы осторожней. Следите, чтоб без нужды не лезли под пули. Но и духом упасть не давайте. И смените поскорее форму одежды. Эту фуражку приберегите для возвращения домой. Чтоб снова благополучно обнять жену и дочку.
Прошел сквозь тесный тамбур на офицерскую половину, чувствуя у себя за спиной ждущие, всевидящие глаза молодых солдат.
В офицерском жилище с такими же железными койками находился лишь один офицер. Взводный Машурин отдыхал после ночного дежурства. Его отдых заключался в том, что, голый по пояс, задрав босые ноги на спинку кровати, он держал у уха хромированный магнитофон и, закрыв глаза, наслаждался музыкой, сладостной и певучей. Его пятнистая маскодежда висела на гвозде. Автомат со спаренным рожком лежал на соседней кровати. А сам он был не здесь, не на маленьком придорожном посту в афганском ущелье Саланг, а в какой-то иной дали, куда уносила его чудесная музыка. Услышал шаги. Открыл глаза, не сразу возвращаясь на землю. Вскочил, улыбаясь то ли своим недавним видениям, то ли командиру.
Комбат залюбовался его юным лицом, чуть выпуклыми сияющими голубыми глазами. Всем избытком здоровья и молодости. Ожиданием для себя непременного счастья даже здесь, на этой железной койке, рядом с «акаэсом», с зеленым тритоньим комбинезоном.
– Наслаждаетесь, Машурин, новинками итальянской эстрады? Музыкальная пауза? – с легкой иронией произнес комбат, почувствовав вдруг, как сам он уже не молод, как далек от этого изобилия сил, почти забыл в себе это лейтенантское чувство. И пожалел об этом, испытал мгновенную горечь.
– Так точно, товарищ майор! – Лейтенант продолжал улыбаться, словно знал о расположении комбата, не верил в иное к себе отношение. – У саперов достал кассету. Если хотите, перепишу вам!
– Да нет, уж лучше как-нибудь послушать возьму. Действительно вроде красиво.
– А знаете что, товарищ майор? Вы к нам в роту приезжайте сегодня на ужин! У меня день рождения сегодня. Пирог будет. Компот из туты. Заодно и музыку послушаете. Приглашаю вас, товарищ майор!
– Сколько же вам, Машурин? Наверное, двадцать четыре?
– Двадцать пять! Четверть века! Очень буду рад, товарищ майор, увидеть вас за нашим праздничным столом!
– Спасибо, Машурин, может быть, и приду. – Майор вглядывался в выпуклые молодые глаза лейтенанта, прислушивался к музыке сквозь мелодию – к приближавшемуся рокоту двигателей на трассе.
– Пойдемте, Сергеев, посмотрим карту.
Они прошли с командиром роты под маскировочную сетку к столу. Уселись на лавку. Развернули карту. Комбат тщательно наставлял ротного. Планировал возможное течение боя. Показывал вероятные участки дороги вблизи постов, удобные для душманских засад. Стыки с соседними ротами, куда направят удары душманы и куда он, ротный, поведет резервные группы – «бэтээры» с десантом солдат.
– К вам подъедет замполит. Коновалов поработает с вами. Чует мое сердце, нападут они на ваши посты, обстреляют вас «безоткатками». Усильте наблюдение. Держите людей в укрытиях. Чтоб не ходили по открытому месту. Всех – в бронежилеты и каски. Коновалов сегодня ваш личный состав соберет, проведет работу.
– Товарищ майор!.. – Ротный, одолевая себя, с мукой выговаривал слова. – Я хотел вам сказать!.. В прошлый раз… под обстрелом… Вы, наверное, меня презираете… Не пойму, как это случилось! Будто не я, а кто-то другой во мне! Будто сковало, себя не помню, речь потерял! Я все думаю эти дни… Я докажу! Сегодня я докажу! Вы мне верите, товарищ майор?
– Доказывать ничего не надо, Сергеев. Все само по себе докажется, – тихо сказал комбат. – Я вам верю, Сергеев. Когда в человека в первый раз пуля летит, когда шлепают по нему не холостыми, а разрывными, всегда он дар речи теряет. Я тоже терял. Но теперь вы обрели дар речи, и мы вместе по рации будем работать. А если что, я подскочу, поддержу. Замполит будет рядом. Все будет нормально, Сергеев!
И они склонились над картой, голова к голове, в пятнистом сетчатом солнце, слыша, как рядом сладко играет музыка.
…Заканчивая школу, на короткое время он стал охотником. Сосед по дому, плотник, приходивший ремонтировать рамы и дверь, взял его на утиную охоту. Еще без ружья, стоя рядом с настоящим стрелком в черной туманной воде, пахучей, дымящей, с желтым, в сумерках мерцавшим цветком, глядя на тяжелую багровую зарю над болотом, на неясные вершины деревьев, он пережил таинственное, древнее, дремучее наслаждение – от ржавых тяжелых вод, недвижных цветов, красной зари. Где-то близко прятались утки. Уже слышат его. Уже поворачиваются упругими литыми телами среди сочных стеблей. Громко, трескуче взлетели, закрякали, косо, тенями понеслись, вылетая на зарю. Круглые, как ядра, с длинными шеями. И два громких огненных выстрела, две секущие метлы срывают утку с зари. Хлопанье, бег по воде, запах дыма. Утка, умирая, пенит воду, гнет и колышет цветы.
Во время своих охот он стрелял немного. В свиязя, к которому крался по мокрому весеннему полю, по белой стерне. Полз, прижимаясь к пашне, к синей растаявшей луже, хоронился за щетиной жнивья, умолял, чтоб ему повезло, чтоб утки его не заметили. И когда заскользили вблизи маленькие черные головки, вскочил, выстрелил почти наугад. Улетающие шумные утки, и в мелкой синей воде бьется огненная, раскаленная птица. Зелено-золотой умирающий свиязь. Отливы на горле, на крыльях. Красные бусинки крови.
Он застрелил на тяге вальдшнепа, ударил в его остроклювую серповидную тень. Выпустил гулкий пучок огня в звезды, в березу, в плавную, на него налетавшую птицу. Держал пернатое теплое тело, стоя среди холодных опушек, булькающих весенних болот, и круглое птичье око, остывая, смотрело на него из ночи.
Убил русака на твердом январском снегу. Поскрипывая, пробегал по пластинчатому мерцавшему инею, осыпая его с зонтичных засохших цветов. И взорвался под лыжами наст, выпрыгнул заяц, растопырив в воздухе лапы, и, проваливаясь, проминая гулкую белизну, понесся, вовлекая в свой бег вороненые стволы ружья, луч солнца на металле, ужаснувшееся от счастья сердце. Точный удар, оборвавший бег зверя, распластавший его на снегу. Дергающиеся когтистые лапы, шевеление ушей, красные застывающие на морозе кровинки.
Убивая, он не испытывал угрызений совести. Убивал не в ненависти, а в любви. Любил этот мир, посылавший ему навстречу птицу, зверя, дожди, снегопады, подстилавший ему под ноги черные сырые проселки, зажигавший над головой прозрачные золотые осины. И выстрел, вырывавший из этого мира, из ветряных голых вершин синевато-серую белку, был просто прикосновением к миру, сверхплотным, сильным и радостным.
Однажды в начале зимы по первому мелкому снегу он брел в пустых солнечно-морозных опушках, в тех местах, где накануне прошла охота на лося. Раненый зверь спасался от погони, лил красную, яркую кровь, прожигал ледяную корку до жесткой зеленой травы. Ложился, остужая рану, оставлял под деревьями страшные красные лежки. И он, забыв о своей охоте, все шел и шел по жестокому следу и вдруг лег в лосиную лежку, в алый отшлифованный горячими звериными боками ожог. Лежал, чувствуя, как страшно разгорается в нем боль, как блестит, прорвав одежду, разбитая кость. И был ужас перед этим солнечным оледенело-застывшим миром, в центре которого лежал умирающий лось.
С тех пор он оставил охоту. Не вынимал из чехла ружье. Все хранил на боку, на ребрах ожог от красного льда.
…Глушков покинул пост, продолжая спускаться по накатанной черной бетонке, жирной от машинного масла, от пролитого и сгоревшего топлива, от мазков колесной резины. Два вертолета, тонко, мерно звеня, кружили над кручами. То скрывались за бледными пиками, то поблескивали винтами на солнце. Было солнечно, ярко. В шлемофоне перекликались, аукались невидимые посты и точки. Комбат по звукам эфира следил за ущельем, за продвижением колонн.
Две первые «нитки» благополучно миновали Саланг, выкатывали на равнину, в «зеленую зону», двигались теперь по гладкой дороге вдоль виноградников, арыков, глинобитных дувалов, где белела пшеница, блестели серпы крестьян, летел по ветру легкий прах пшеничной мякины. На равнине, в «зеленке», дорогу охранял другой батальон. Прошедшие «нитки» были теперь на попечении другого комбата. Ему их вести, охранять, передавая дальше соседу. И так до Кабула и других городов, до пестрых площадей и базаров, до скопища глинобитных строений с голубыми куполами мечетей. Ему же, Глушкову, оставался Саланг, белый конус горы, на котором темнели две меты – глубокие, уходящие в толщу пещеры, и третья колонна начинала свой путь от туннеля.
Шли военные КамАЗы с сухими грузами – цементом, арматурой, стеклом, с мешками муки и консервов. В эту сухогрузную «нитку» были вкраплены «наливники». Два «бэтээра» сопровождали колонну, и машина с открытой платформой, на которой вращалась спаренная зенитная установка, чутко «обнюхивающая» крутые вершины. Эта колонна, как полагал комбат, будет искушением для притаившихся горцев. Они не удержатся, увидев «наливники», и откроют стрельбу. Откуда? Быть может, с этой белой горы, из тех темных промоин.
Навстречу по обочине волновалось кудлатое стадо. Острые козьи рога, блеск черных глаз, пыльный обвислый мех. Вслед шел старик, худой, в скрученной серо-синей чалме, с белой, падающей на грудь бородой. И майору вдруг померещилось, что это его дед, умерший, любимый, пылит здесь за стадом, погоняет черных афганских коз. Его борода, его лицо мелькнули на жаркой обочине. И это видение породило в нем боль, продолжавшуюся, пока стадо не скрылось вдали.
Миновали узкий, окружавший гору распадок. Малое кривое ущелье, одно из бесчисленных, впадавших в Саланг. Если заговорят пулеметы, по нему, по распадку, устремятся мотострелки, отрезая отступление душманов – по узкой зыбкой тропе, пробитой стадами коз. Тропа, быть может, уже заминирована, уже таит итальянскую ребристую мину или самодельный фугас. И бросок по тропе будет движением по минному полю под прицельным огнем пулеметов. Он, комбат, был участником «минной войны». Итальянские песни звучали в нарядном кассетнике. Итальянские мины таились в горной тропе.
– Евдокимов, помнишь местечко? – Майор обернулся к солдату. Его ворот, выбиваясь из-под бронежилета, ровно трепетал на ветру, а глаза отражали перламутровые горы и небо. – Гляди, трава до сих пор не растет.
– Долго расти не будет, – отозвался солдат, покосившись с брони на обочину, где мелькнула каменистая рытвина, обглодавшая край бетонки.
Полгода назад здесь был развернут выносной пост. Днем «бэтээр» держал под прицелом трассу, а к вечеру, когда дорога пустела, возвращался на пост. Эту позицию, намятую «бэтээром» обочину, минировали душманы. Ночью минеры противника спускались с гор, вживляли в обочину мину, засыпали пылью и гравием, обрезком шины наносили узор протектора, а утром «бэтээр» въезжал на заряд, подрывался.
Комбат приказал заминировать место стоянки. Евдокимов, маскируясь опущенным с транспортера брезентом, поставил мину. Три раза уходил на ночлег «бэтээр». Три раза возвращался, осторожно и точно занимая позицию, пропуская между скатами мину. На четвертую ночь с поста услышали взрыв. Минер, прошедший курс в Пакистане, и его два подручных напоролись на заряд Евдокимова.
Вот об этом эпизоде «минной войны» мимолетно вспомнил майор, проезжая придорожную рытвину.
– Салаев! – обернулся он к белобровому веснушчатому санинструктору. – Хотел тебе сегодня сказать… Я от матери твоей письмо получил. Пишет – ты у нее единственный. Будет хлопотать, чтоб тебя отозвали в Союз. Может, правда, пусть похлопочет?
– Да нет, товарищ майор! – ответил солдат, чьи губы были в мелких запекшихся трещинах, словно он ударялся ими о выступы скал, об углы и ромбы брони. – Я маме уже написал, что не надо. Дослужу здесь с ребятами. Мне еще надо за Лютикова кое с кем расквитаться! – Он крепче уселся в люке, и майор почувствовал, как напряглись мускулы солдата и качнулся к горе автомат.
Лютиков, любимец взвода, шутник, гитарист и певец, минувшей зимой подорвался на мине. В сумерках, отогнав и рассеяв банду, возвращались через горы к посту, и на длинном пологом склоне рвануло под ногами у Лютикова. Шедший следом отпрыгнул, потревожил тяжелую глыбу, и та в падении подорвала вторую мину. Взвод засел на минном поле. Быстро спускалась тьма. Впереди стонал истерзанный миной Лютиков. Солдаты топтались на месте, окруженные минами. Салаев, санинструктор, отложил автомат, скинул каску и бронежилет, разделся, разулся, оставил при себе индпакет и жгуты и, голый, плашмя, чтоб уменьшить давление на грунт, пополз на стоны. Все смотрели, как белеет во тьме, растворяется тело Салаева. Ждали взрыва. Майор молил, чтоб вживленная в гору мина оказалась в стороне от голого солдатского тела. Салаев добрался до Лютикова, перевязал его жестокие раны, и всю ночь они сидели вдвоем на зимнем ветру – голый Салаев и раненый, истекающий кровью Лютиков. О чем-то говорили, согревали друг друга, и вдруг Лютиков тихо запел «Кукушечку», тягучую и щемящую песню о родимых краях, об их общей любви и печали. Пел, умолял, терял сознание, начинал бормотать и снова, очнувшись, пел. Так он боролся со смертью среди черных заминированных скал. Наутро солдаты миноискателями проторили дорогу, сняли еще несколько мин. И обоих, Салаева с Лютиковым, полуживых, принесли в транспортер. Теперь санинструктор, белобровый удмурт Салаев, сидел на броне «бэтээра», и майор знал, о чем его мысли. Все о той же «минной войне».
– Зульфиязов! – окликнул он таджика просто так, чтоб услышать голос. Чтоб отвлечься от «минной войны». – Что ж ты нам плов-то никак не сделаешь? Командира покормить толком не можешь! Вот в роте меня сегодня на ужин звали. Ей-богу, поеду, хоть поем по-нормальному! Сколько можно на сухпайке!
– Таджикский плов сделать – рис надо! Масло надо! Баран надо! – ответил Зульфиязов, огорчаясь на упрек командира. Страстно оправдываясь, загибал пальцы, показывал с кормы, что нужно для таджикского плова. – Рис есть – хорошо! Масло есть – хорошо! Баран нет – плохо! Тушенка в плов – это не плов! Баран надо! Прошлый раз баран на мину сел, взорвался, в плов попал! Пусть баран на мину еще пойдет, к нам в плов попадет!
Солдат хмыкнул, а майор подумал, что опыт его не удался. Никуда не деться от «минной войны». Даже в плове, в бараньей ноге попадались осколки мин.
Он пропускал третью, катившую сверху колонну. Зеленые, глухо зачехленные КамАЗы кидали из лобовых стекол пыльные бруски света. Сквозь вспышки виднелись лица водителей, опущенные противосолнечные щитки. В середине колонны катили «наливники» – пять КамАЗов с прицепами, на которых, горец к торцу, лежало по три цистерны.
Майор смотрел на лица водителей, крутивших баранки бензовозов. Все они были чем-то похожи. Спокойные, сосредоточенные, устремленные в равномерное тяжелое движение, в плавные изгибы, включены в огромное угрюмое дело, связанное с бедой и опасностью, в котором им отводилось жесткое неизбежное место: место машины в колонне с интервалом в пятнадцать метров, не ближе, не дальше, среди других железных нагретых кабин. Автомат у сиденья. Бронежилет на приспущенном боковом стекле прикрывает от снайпера голову. На приборной доске фотография девушки. И если обстрел, если в кузове вспыхнет пожар, то будь ты хоть ранен, хоть гори, обжигайся, не смей выпускать баранку, не смей ломать интервал. Ты должен вести машину до обочины, до пропасти, на дымящихся ободах, – нельзя закупоривать трассу, подставлять колонну душманам, под их разрывные пули.
Глушков смотрел на водителей. Они, эти пять КамАЗов, должны были вызвать огонь на себя, обнаружить места засад. И он, комбат, желал, чтобы это случилось, чтобы снайперы себя обнаружили. И одновременно своей мукой и горечью, своим неосуществленным отцовством желал, чтоб огонь не открыли. Чтоб машины прошли без потерь. Чтобы пули не задели водителей. Готовился их защищать силой своих пулеметов, громом своих минометов и гранатометов, огневым ударом парящих в синеве вертолетов.
– А правда, товарищ майор, что сам Ахмат-шах на Саланге? – спросил Светлов, когда затихла, удаляясь, колонна. Ему было жарко, он снял каску, ерошил влажные волосы.
– А ты откуда знаешь? – Майор продолжал удивляться этим солдатским знаниям, добытым бог весть каким образом. Друг от друга, от связиста к саперу, от сапера к мотострелку. И, помимо всех слухов и связей, из сухого горного воздуха, из малого облачка пыли, в котором пульсировала и витала опасность. Летели от поста к посту, от солдата к солдату.
– Про Ахмат-шаха не знаю. Едва ли. Но Гафур-хана, говорят, прислал. И с ним, должно быть, под тысячу. Так что если ты, Светлов, метишь в актеры, то они сейчас метят в тебя. И поэтому каску, будь любезен, надень, чтоб тебе вернее в институт поступить. Ты понял?
– Так точно, понял!
Ахмат-шах – хозяин соседнего с Салангом ущелья с такой же бурно-зеленой рекой, с чередой лепных кишлаков, с дорогой в «зеленую зону», феодальный хозяин кровавого ущелья Панджшер, того, где который год не кончается бой. Афганские части проходят в ущелье, сбивают посты Ахмат-шаха, теснят его к пакистанской границе, попадая под шквал огня, застревая в узких теснинах, где строчащий в горах пулемет задержит продвижение полка, где взорванный гранитный откос надолго закупорит дорогу, где рвутся на минах транспортеры и танки, а вертолеты, задыхаясь без воздуха на высотных отметках, с воем летят по ущелью, сбитые, падают в кипящую реку. Там взламывают опорные пункты.
Там гнездо Ахмат-шаха. Его кишлаки и поля. Лазуритовые горные копи, где афганские невольники, попавшие в плен, добывают небесный камень. Там тюрьма и штаб. Тайные склады оружия. Японские и французские госпитали. Базы отдыха и учебные центры. Иностранцы-советники формируют из окрестных крестьян новые отряды и банды. Гранатометчики, минеры, радисты уходят по тропам в бой. Там рокочет в горах артиллерия. Медлительные вереницы верблюдов везут лазурит в Пакистан. Приходят обратно с грузом ракет и взрывчатки. Ахмат-шах, вероломный и смелый, друг эмиссаров американских спецслужб, богач и политик, объявил Кабулу войну. Выход его на Саланг, удары по идущим машинам – удар по Кабулу, удар по центральной власти в больном, уязвимом месте.