412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бреусенко-Кузнецов » Очаги ярости (СИ) » Текст книги (страница 8)
Очаги ярости (СИ)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:03

Текст книги "Очаги ярости (СИ)"


Автор книги: Александр Бреусенко-Кузнецов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ

Поскотину перестали огораживать, и мелкая живность слоняется по ней от снега до снега. Овечки, телята и подсвинки своими острыми копытцами так утолочили дернину, так залудили ее, что и ущипнуть на ней нечего. Но прахом взяли поскотину ребятишки, когда у них завелся футбол и когда они за огородами поставили жердяные ворота. Совхозный бык Космонавт много раз ронял хилое ребячье возведение, но они вновь вкапывали стойки, вновь накрывали их перекладиной, которая всегда обидно провисала, как брюхо старой кобылы, на которой мужик, по прозвищу Кострома, возит почту. Потом ребята стали совсем обходиться без ворот: обозначат их стопками коровьих лепешек и лупят между ними. В сырую погоду и по росе, известно, мяч хуже идет от ноги и ребята часто меняют свое футбольное поле, окончательно добивают выгон.

Но как бы ни травили поскотину, она с каждой весной оживает заново: от избытка снеговых вод по ней быстро идут в рост и зацветают весенние первенцы: где повыше – желтая мать-и-мачеха, в полойных займищах – желтая калужница, на покатях к солнцу – лютик со своими лакированными и тоже желтыми лепестками. По омежьям, чуть опаздывая, торопятся под желтую расцветку сурепка и пастушья сумка.

Каждую весну только что прилетевшие жаворонки в первую очередь обживают поскотину, потому что окрестные поля все еще зябнут в талом холоде, а над теплой полянкой уж роятся мошки – толкунцы. После большой дороги уставшие птицы почти не поют, но там, где поскотина примыкает к березовому лесочку, они перекликаются, суетятся, а иногда нет-нет да и обронят звонкую трель, – это уж верная примета, что родина приголубила их. А лесочек нежно и застенчиво гол, трепетно никнет к жаворонковым голосам, весь светлый и откровенный. В эту пору он проглядывается так далеко, что с опушки в белой просквоженной глубине видно кладбище с могилками, крестами и загородками; за зиму там все поблекло, осело, облеплено серым, уже просохшим листом. На дорожке, в колеях и лошадиных проступях, отстоялась талая вода, светлая и спокойная, как в бережливых пригоршнях. Под солнцем стволы молодых березок слепят, а вислые пряди старых плакучих берез задумчиво покачиваются, хотя воздух тих и неподвижен. Уже чувствуется, что весеннее, скрытое и неодолимое, бродит в гибких ветвях и молодых деревцах. Чуткой душе доверено понять близкое начало отрадных перемен. Да и в самом деле, уже совсем недалеко то утро, когда верхи березняка вдруг завьются сизой дымкой, которая не растает на солнце, а вдруг сгустится и зыбкой тенью осенит землю. Молодой лист, распахнув створки почек, дружно обсыплет деревья, – еще каких-нибудь день-два и на ветру зашумят березы. Вроде бы на глазах совершается вся эта ожидаемая и знакомая работа, а уловить ее нельзя, наверно, потому весенний мир всегда полон чудес, всегда ненагляден и рождение его навсегда останется вечной непостижимой сказкой.

Именно таким днем Катя Спелова возвращалась домой из города и несла большую сумку с покупками, зонтом и плащом, свернутым поверху. Было непредвиденно жарко. Влажный воздух казался тяжелым от первых только что народившихся комаров. Катя всю дорогу отмахивалась от них косынкой и оттого потела еще больше. Шерстяное платье давно взмокло под руками, тесно и плотно село на плечах. Катя временами оттягивала вырез платья и обдувала грудь, но облегчения от пота не было. Рассыпались и досаждали длинные волосы, расчесанные по ушам и вискам. Катя не любила свои прямые волосы, которые не держались ни в какой прическе, и приходилось собирать их на затылке в один некрасивый пучок, отчего она казалась сама себе старше своих лет. Вот и оставалось носить их вроспуск. «Чтобы вас тут», – негодовала Катя и стряхивала волосы за плечи, но они снова лезли в глаза, прилипали ко лбу. А лицо и без того горело от комаров, пота и жесткой шелковой косынки, которой она обмахивалась. Ей давно хотелось отдохнуть и остыть, но она торопилась выйти на поскотину, где сразу обдует простором еще не просохших полей и сгинет на прогонном ветру ядовитое комарье. Но дорожка без конца вилась по зарослям тальника, мимо пустых покосов, с голыми остожьями и сухой перестаркой осокой в заболоченных низинах. Поскотины все не было и не было. «Чтобы вас тут», – опять осердилась Катя и, не вытерпев больше, сбросила с ног туфли, сняла душные чулки: ноги так и вздрогнули от сырой свежести, сладкий озноб ласково испугал все тело. Но на голые ноги сразу же пали комары и отравили короткий отдых.

И опять пошла, перебрасывая из руки в руку совсем отяжелевшую сумку. А вокруг цепенела жаркая полуденная тишина, будто уж стоял сам июль. От усталости и духоты у Кати обносило голову, в ушах все время звенели звоны. Иногда ей казалось, что она шла среди спелых ржей и над нею заливаются жаворонки, а воздух сухой от долгого вёдра, и спелые колосья звенят томно и напряженно. Вдруг сквозь этот звон где-то в немыслимой дали ей почудилась знакомая и милая, как детство, кукушка, которая по весне всегда напоминает и сулит лучшее время жизни. Катя не поняла, с какой стороны донесся голос птицы, и легко подумала, что ослышалась. Ей надо было, чтобы первая ныне кукушка сказалась непременно с правой стороны, – тогда можно ждать, сбудется все загаданное. А Катя шагу не делала без задумки, на все имела приметы.

Дорожка между тем уже выравнивалась из кустов. Справа в поредевшие ветви черемух засквозил белый березняк. Наконец Катя вышла на окопанную межу поскотины, и почти рядом, в старой плакучей березе, возвышавшейся над молодняком, прямо навстречу ей, рассыпалась кукушка. Это было так близко, что Катя услышала в ее голосе какое-то теплое и задушевное откровение, будто только к ней, Кате, была обращена вся песня с высоким восклицанием и трепетным, чуточку протяжным последним слогом. «Ну-ко, ну-ко, – не сразу поверила Катя и приникла, боясь двинуться с места: – Миленькая, еще-то, еще». Но кукушка быстро откричала свое и умолкла. Катя не видела, как она снялась и скрадом выпорхнула из ветвей березы, но верно знала, что птицы уже нету там: такая это непоседа, минуты лишней не посидит на месте. А Катя долго еще стояла и ждала чего-то в молчаливом недоумении, и тонкий холодок ощупал ее руки и спину.

Потом Катя снова подхватилась и уже шла поскотиной, когда вдруг вспомнила, что ничего не загадала под свою первую кукушку. «И все-то у меня так, – подосадовала она на себя. – Все не как у людей». Но Катя напрасно укоряла себя: у ней на всякую пору была припасена задумка, только все одна и одна: скоро ли она выйдет замуж? Последнее время приметы падали угадливые, но Катя плохо верила им, хотя и жила предсказанным беспокойно и томительно.

Была Катя рослая, широкая, на длинных ногах, с крепкими коленями и ступнями. Как всякая крупная женщина, отличалась спокойной и скрытой настойчивостью, не умела выходить из себя, и если сердилась, то больше всего в такое время ненавидела себя, так как знала, что во гневе белое лицо ее покрывается дурными красными пятнами.

«Боже мой, скажи кому – не поверят, – думала Катя, уходя от лесочка. – Да и как верить? Мыслимо ли, прямо на ухо прокуковала. Чего еще! Это уж совсем в руку. К добру, дай бог. Но сколько же ждать-то?»

Воздух над поскотиной наплывал волнами, то прохладный, то теплый, но и теплый обдувал и свежил. Катя поднимала для него подол платья с колен, и чем ближе подходила к деревне, тем меньше чувствовала усталость. Над головой и окрест – широкий и размывчивый простор, и легко дышалось им.

По сторонам от дорожки паслись телята. Ранние, нынешнего приплода, совсем худые и плоские с боков, кормились без прилежания, потому что не знали еще вкуса свежей травы, подолгу глазели на Катю и даже готовы были подойти к ней, а постарше – те не отрывались от полянки или совсем по-взрослому лежали, занятые жвачкой и не поворачивая головы. Рядом с телятами ходили тонконогие затяжелевшие овечки, которых берегли хозяйки и не пускали в стадо. Были и с ягнятами, понурые, отощавшие, но спокойные, в муках постигшие материнскую долю. Один белоголовый ушастый ягненок лежал прямо на дорожке и приготовился вскочить, но Катя обошла его стороной, и он, проводив ее лениво-недоверчивым глазом, вальнулся на траву, откинув голову, как делают уставшие до смерти.

На взгорке, откуда видна вся деревня Боровая с домами, огородами и банями, мужик, по прозвищу Кострома, в мягкой лесниковой фуражке, навязывал на крепкий кол толстоногого бычка. Красный лобастый двухлеток возбужденно раздувал ноздри и пробовал привязку на шее, поматывал башкой, похожей на увесистый колун.

– Чистый бес, – сказал Кострома, обращаясь к проходившей Кате, и сердито выплюнул окурок в сторону бычка. – Пастух отказал от стада – всех коров исшпынял, бес. У тестя был такой-то – пришлось завалить. А что делать? Уу, окаянный, – Кострома погрозился топором и для крепости еще два раза пластью его ударил по колу. Потом крикнул уже вслед Кате: – Торговать-то сегодня думаешь ли?

Катя не ответила, потому что не знала, будет ли она сегодня открывать магазин, а Кострома объяснил себе:

– Упеткалась девка. Что-то взялась пешком по жаре. А жарынь вовсе и не к чему. С этим и помешкать бы… Уу, бес, – еще раз обругал Кострома своего бычка и пошел домой, уложив топор на сгиб руки.

За огородом усадьбы Костромы ребятишки пинали футбол. Все без рубах, белотелые после зимы, с острыми локтями, ругались почти мужицкими словами и свистали. У ближних к тропе ворот на куче сваленной одежды сидела девочка лет шести с прибранной белокурой головкой. Катя поставила возле нее сумку и глубоко вздохнула, обдула грудь, осадила платье.

– Костик вона, – обрадовалась девочка, но Катя не обратила внимания на ее слова, и девочка повторила с той же радостью, усиленно морщаясь на Катю и махая рукой: – Вона Костик наш.

И Катя заметила среди ребятишек, сбившихся у тех ворот, взрослого парня, тоже нагишом, но в сапогах и в армейских галифе. «Этого еще не хватало», – подумала Катя как-то неопределенно и спросила у девочки:

– Костя? Буланин, что ли?

– Ну наш. Вона. – И девочка закричала, вскочив на ноги и приплясывая: – Костик! Костик!

Но голос ее смешался с криками мальчишек, которые горластой и бестолковой толпой накатывались на эти ворота. Впереди неловко гнал мяч Костя Буланин. Ему мешали откровенными подножками, пинками, толчками, хватанием за руки, смело налетали на его сапоги и вышибали из-под них вроде бы верно взятый им мяч. Наконец навстречу Косте выбежал вратарь и упал прямо в ноги ему. Костя остановился, а мяч погнали обратно, и вся толпа ринулась тоже обратно. Только один мальчишка, в красных шерстяных чулках, натянутых до колен, с большим чернильным пятном на щеке, ходя за толпой, выговорил с сердитым упреком:

– Кричал же, дай пас – вот и завелся.

– Играйте по-своему, – отмахнулся Костя и весело подтянул голенища сапог, взяв их в обхват ладонями. С бегу, сгоряча пока ничего не видел, но, вероятно, был доволен, что так славно вспомнил старину и пробежался по родной поскотине. Притопнув сапогами, пошел к своей одежде, но вдруг увидел Катю и откровенно пожал плечами:

– Разучился, стало быть. Критикуют.

У Кости плотные темно-русые усы по всей верхней губе, по-мужски опавшие скулы, и без подсказки девочки Катя не узнала бы его, но теперь легко угадывала в лице что-то давнее, деревенское и потому немного смешное.

– Бог ты мой, и усы. Да совсем ты, что ли?

– Привел господь. Здравствуй.

Катя подала руку ноготками вниз, а сама разглядывала Костины усы и стриженый лоб в молодых, крепких морщинах.

Катя шла классом старше Кости, помнит его бледным, большеротым, с обхватанным ножницами затылком, и прежнее насмешливое пренебрежение к парню как-то само собой сказалось в ее покровительственном тоне:

– Ай, не нагоняли там?

– У меня служба была покладистая. А ты стала совсем прямо… – Костя не досказал и, полуотвернувшись от Кати, начал надевать майку, которую вместе с мундиром ему поднесла девочка и побежала за оставшимся на траве ремнем.

– Что прямо-то? – выдала себя Катя, хотевшая было по старшинству не проявлять особой охоты к разговору.

– Да ничего стала. – Костя откровенно разглядывал Катю и вдруг заявил о своем равенстве: – Замуж-то не выскочила еще?

– Ты бы привез жениха. Там небось завалы.

– Тебя бы нарасхват.

Катя так и пыхнула от этих слов, хотя ничего обидного в них и не уловила:

– Как это, если понять?

– А чего понимать, – Костя степенно, но улыбчиво развел руками: – Уралочки везде в цене.

Катя за свою настороженность только хмыкнула и, чтобы не молчать, перевела разговор:

– Мать небось петухом поет? В магазин придет, только и толочит о своем Костеньке. Иного разговора нет.

– Я у ней один.

Костя затянул на мундире ремень и на глазах уширился в плечах, опять подправил голенища, взяв их в обхват и распрямившись, сделался подобранным, легким. Не говоря ни слова, подхватил Катину сумку, девочку взял за руку. Все это сделал просто, вроде бы одним ловким движением, и Катя невольно уверилась, что Костя проворен, видимо, во всяком деле. А оттого, что он уделил внимание девочке, Катю будто озарило сиянием: «Вроде и не наш, не боровской. Научился где-то».

Они пошли по дорожке к началу улицы, а мальчишки закричали, остановив игру:

– Костя, играть-то, что ж ты?

Но Костя приветливо покрутил им ладошкой, зато девочка высунула ребятишкам язык и заблеяла по-козлиному, а увлекшись, побежала по дорожке, сделав себе из пальцев рожки.

– Мать, конечно, – вздохнул он с прежней теперь уж совсем идущей ему рассудительностью, – ждала. Отца нету. А у меня вот разговор с ней предстоит. Как скажу, даже и подступа не вижу.

– Женился небось? Угадала?

– Если б женился… Не то, Катя. На сверхсрочную оставляют.

– Еще служить, что ли? Ну, обрадуешь родную матушку.

– Да уж обрадую.

– И не надоело?

– Не сахар, конечно. Да ведь кому-то надо. А деревня – как была.

– Деревня какая ни есть, а родная. Где леший ни носит, а на родину поглядеть приезжают. Поглядят, обхают да уедут. А потом опять тоскуют. Не жизнь прямо, а заноза.

– Я не хаю. Деревня-то – не одни избы да люди. А вот и поскотина, березняк. В лугах не бывал еще.

– А люди, чем же они плохи?

– И я об том же. Мать сегодня ни свет ни заря соскочила и в Глухари за дядьями, за тетками. Завтра родительский день, нагрянут, а для меня милей праздника не придумать. Как погляжу на этого дядю Кузю – век бы сидел возле него.

– А что помешало? Женись да сиди. Или, думаешь, в Боровой невесты перевелись? Ей еще пятнадцати нету, а она уже мать переросла и… плывет. – Катя помолчала и не удержалась от упрека: – Девки рыхлые – правду сказать.

– Хлеба много едят.

– Мнут без нормы.

– Мать говорила, ты продавцом теперь.

– А что она вдруг обо мне?

– Всех перебирали.

– И продавец, и завмаг – в одном лице. В отпуск ходила, магазин опечатывали. Водкой да хлебом Настасья торговала. В церквушке. На пятьдесят рублей проторговалась.

– Прохор ее небось поллитровками вытаскал. Много ли надо, десять головок. Или образумился, может, не пьет?

– Глядит только.

– Значит, он.

– А кто больше. Зимой Пашка Нюрин приезжал. Где-то далеко служит. Весь утыкан значками. В магазин пришел – никому не признался. Длиннющий стал. А уши все так же, выше глаз – заяц и заяц.

– Вот и обо мне потом придумаешь.

– Я в людях разбираюсь. Слава богу, пожила.

– Ой, пожила. Ну даешь ты, Катя. Все вы тут такие, пожившие-то?

– Я за себя только… А если мне поговорить с матерью Августой. Скажу, доверие ему, оставляют. Без него там все рухнет.

Костя вдруг остановился, сумку опустил на землю. Остановилась и Катя, уже понявшая, что угадала в цель. Они глянули друг на друга близко и прямо и думали уж не о ее предложении, а о том согласии, которое вдруг возникло между ними и сулит разговор, понимание и сближение.

– Тебе, Катя, всю потребиловку доверить можно, – похвалил Костя, стараясь взглянуть в Катины глаза, но она, наклонив голову, ловко таила их в тени падающих со лба волос – Только насчет того, что там все рухнет, – многовато хватила.

– Я и по-другому могу. Да обаем. Вот печаль.

– Тут Кузя еще. Он может испортить мне всю обедню. Заведет песню, зачем да не обязательно.

– Кузя-то, он из Глухарей, что ли?

– Ну.

– Да в Глухарях вроде и мужиков-то толковых не осталось.

– Этт, не скажи. Кузя наособицу. Ушлый дяхан.

– Он, этот твой Кузя, вот так, прищуркой, ходит? – Катя кончиками пальцев развела на лбу волосы, сузила глаза и близоруко замигала ими для смеха. Костя удивился, как она легко и похоже передразнила Кузю, который и в самом деле ходит, все вроде во что-то всматривается.

– Передала ты его классно. Он самый, Кузя.

– И его воспитаем. – Катя потянулась было к сумке, но Костя опять взял ее, и они, оказавшись рядом, так пошли по деревенской улице плечо к плечу.

– Света, Света, – позвал Костя девочку, которая осталась у ворот первого дома и, став на коленки, выгнутой ладошкой гладила лежавшую у подворотни черную мохнатую собаку. – Не укусила бы.

– Они знают друг друга, – успокоила Катя и крикнула, оборотись: – Светка, это кому сказано.

Девочка поднялась и побежала, пес прямо с земли кинулся за нею, играючи выбрасывая передние лапы и жарко дыша большой красной пастью. Катя топнула на собаку, а девочку приласкала к бедру, и опять вроде бы ее ослепило нечаянной и безотчетной радостью, будто так все и загадывалось.

– Я часа через два в магазине буду – приходи. Может, что и купишь. Выручку дашь.

– А что там есть?

– Да все. Даже цветные телевизоры. Второй год висят на шее. Небось заржавели все.

Катя рассмеялась и взяла из рук Кости сумку. Они стояли у огорода Булавиных, еще не вспаханного и утоптанного коровой.

– Приду за гвоздями. Видишь, вся огорожа у матери выпала.

– А веселее гвоздей ничего не понадобится? Мне выручка нужна.

– Да завтра ведь родительский день. Как-то ознаменовать его придется. На могилки не собираешься?

– Старушечьи именины. Не позывает вообще-то.

– А мне надо. Дядья, тетки. Мать. Да и будет вот такая погода – не дома же сидеть.

– Ну ты приходи – поговорим. Племянницу небось домой надо? Пойдем, Света. С утра из дому-то?

Костя совсем приготовился перелезть через прясло, чтобы огородом выйти во двор своего дома, но оглянулся на Катю и засмотрелся. А Катя шла, раскинув по спине волосы, красиво неся на отводе свою свободную руку. Каблуки ее туфель вроде бы подвертывались под нею, но шаг ее был ровен и легок.

– Нн-ну, ладно, – потер он руки. – Бог даст, поглядим.

Он перелез через хилые жерди, нацеплял сухих въедливых репейных шишек на брюки и вышел во двор. Напуганный им петух, грудастый, цвета густого огненного дыма, с криком поднялся над воротами и улетел на улицу.

– Эк его лешак носит, – весело сказала мать Августа, отворяя ворота и вступая во двор. – Ошалел, идол, и меня испугал. Чего с ним, думаю. Ну, лешак.

Она в кремовом платке с крупным узлом на подбородке, а лицо мелкое, моложавое, глаза круглые и живые, озадаченные вседневной заботой. У ней привычка держать в уголке рта свой кулачок, и этот жест врожденной скромности тоже молодит ее. Она поставила большую корзину, которую принесла, на крылечко, а сама взялась снимать с веревки пересохшее белье, перечисляя гостей:

– Карп сулился с Марьей. Дед Анисим, если оказия подвернется. Кузя со мной выточился – дружок твой, да Степанида враз осадила. Полковник ведь она у него. Пантелей совсем было согласился, да потом заломало черта. Я уж не упрашивала: была бы честь оказана, а от убытка бог избавит. Татьяна и рада бы, говорит, да кабана закололи, поедут на базар. Дай бог здоровья, лыток мне уступили. Холодца наставим – всех накормим. Соленые огурцы свои. Капуста. Картовь. Все, прости господи, судачим, а от еды стол хизнет. Сало еще. Господь с ним, совсем забыла. Да стол не хуже других сподобим.

– А с выпивкой?

– И вина накупим. Накупим. Мы с Кузей сметили уж, сколя уйдет. За вином сходим. Катя в ночь, полночь отпустит. Товар доходный и не выводится.

– Она мне гвоздей обещала.

– Да ты ай встрел ее? Вишь ты, она приветила. А с нашим братом разговаривать не охотица. Но это уж завсегда: здрасте. Здрасте вам. И в лавке опять все молчком, но обходительно. Хоть кто скажет, обходительно. И с мужиками – в строгости себя держит. А гвозди, какие еще гвозди?

– Изгородь же вся упала.

Нос у матери Августы вдруг сморщился, губы дрогнули и горько упали, но она одолела подступившую слезу и заговорила с веселым сокрушением:

– Обживешься, бог даст, наплачешься: тут не одна изгородь, Котька. Тут, что ни хвати, все рук ждет: вот и дом, и сарай, баню вовсе ноне не топила. К колодцу ступить боязно – того и гляди, обвалится. Да ладно-ко об этом деле. Говорю, наплачемся. Ой, девки, ведь у меня квашня тамотко. Ой, уплыла! Ну, только.

Мать Августа бросила свои постирушки на крыльцо и побежала в дом, не закрывая за собой дверей.

Костя постоял среди двора, оглядел осевший дом, постройки, кучи навоза под заборами, рассыпанную поленницу, и ему сделалось жалко своей матери, которая никогда не управится с явным обветшанием и недоглядом в хозяйстве. «Вот и ждала: Котька придет со службы, все поставит на ноги. А Котька ровно гостенок на побывку. Ему дороже начищенные пуговицы да сапоги. Фуражечку форменную дадут – знай похаживай да не ленись к лакированному козырьку руку прикладывать. А мать здесь мучайся и на колхозных работах, и по дому: летом дров припаси, сена поставь, через каждые две недели очередь коров пасти, осенью огород, чугунки с картошкой для кабана. Да ко всему эта неуладица…» Костя поднял с земли топор, ржавый, с обломанным топорищем, положил его на пустую собачью конуру. Круглая дыра в конуре была заткнута прелой соломой, а рядом на косяке амбара висела заржавевшая цепь с ссохшимся ременным ошейником. Во дворе жил когда-то кобель Курай, всегда бодрый и до того незлобивый, что летом его вчистую объедали куры. Костя вспомнил, как, бывало, зимней ночью выскочишь на крыльцо – клящий мороз в один миг выстудит всю душу, а Курай с неосторожным шумом выломится из конуры, бьет холодным хвостом по твоим ногам, возносит лапы, гремя цепью и поскуливая. Лежал бы, думаешь, на обогретой подстилочке, не растрясал скудного тепла своего, так нет же, не лежится, дай попрыгать. Кругом завалила землю темная жуткая стынь, а Курай бодр, горяч, весел, и кажется, весь мир обережен им от злых напастей…

Еще утром сегодня Костя не думал, что родное подворье так глубоко опечалит его своим выморочным запустением. И не отмахнешься от горьких мыслей о сиротском материнском житье-бытье. «Как она тут, одна? Ведь совсем одна. А зимние ночи длинны, белы, кажется, вымерзла вся земля. Под окнами кто-то грозится, ломая сухой малинник. Стыло трещат в рамах стекла. Чьи-то лапы разгребают от снега стожок сена, поставленный на огороде, и слышно, как, ничего не боясь, разбрасывают сено…» Костю охватила такая щемящая тревога за мать, что у него сильно забилось сердце и от внезапного жара в лице наслезились глаза. Ему надо было каким-то словом утешить мать, и он быстро вошел в дом: в передней комнате хорошо пахло кислым тестом, зелень на окнах в разномастной посуде вся светилась в лучах солнца. Мать на голом столе раскатывала пироги. На кухне трещала растапливающаяся печь. По туго натянутым половикам, подняв хвост, похаживал кот. Все это милое, уютное и домашнее в один миг успокоило Костю, и не понадобилось ему никаких слов для матери. Да и сама мать Августа, увидев сына и не отрываясь от дела, весело объявила, что квашня не перекисла и тесто удалось в самый раз.

– А ты-то небось оголодал? Оголодал, что и есть. А я быстрехонько да скорехонько. Пирожок из калины. Пирожок с грибками. Пирожок картовный. Знай ешь да стряпуху тешь.

Работящая, счастливая в неиссякаемых хлопотах, она живет радостью своих рук и, намолчавшись в одинокой избе, почти выпевает слова:

– Осенесь, Котька, черемухи в лугах выспело – никто не видывал такого. Чтобы с места не сойти, ведрами несли. Мы с бабой Дуней – смех ведь это – тоже бегали. Последний-то раз пошли, а баба Дуня возьми и потеряй свою корзину. Вот мы искать, вот мы искать, а дело к ночи. Вроде бы и потерять негде – дальше старицы мы не ходили. Все прошли не на один раз – нету, хоть реви. А выходить из кустов, я и запнулась за нее. Чуточку просыпала. Бабка Дуня оживела, шепчет мне на ухо: отведение это. Божья рука – не иначе – пытала, осердимся ли. Кабы осердились – бесу ликование. А мягкая душа – первая господу угодница… Вот и пироги наши. С пылу с жару, мягкие да горячие – одно что не говорят. От мягкого хлебушка и душа помягчает. Все у нас и выйдет, как у бабки Дуни. О добре подумай, добром отрыгнется. Самой бабке Дуне восемьдесят четыре – истинно бог отмерил, да еще прирезал.

К вечеру Костя пошел в магазин.

Солнце клонилось к закату, но за день нагретая земля совсем по-летнему дышала тем вольным и щедрым теплом, которого хватит до глубоких сумерек. На коньке старого скворечника, распустив крылья, скрипя и потрескивая языком, ярился скворец. На проводах вдоль улицы в три, а где и в четыре этажа тесно и как-то праздно тоже сидели скворцы, все в одну сторону – на солнце, и в красноватых лучах его оперение птах тускло взблескивало, как вороненое железо.

Возле магазина в залитых грязью выбоинах стоял трактор «Беларусь» с работающим мотором. Возле него топтались мужики. Тракторист, коренастый парень, в телогрейке и патлатый, запихивал в кабину какую-то коробку. На крыльце Костю остановил Кострома и не мешкая нашел его руку.

– Соколик, с прибытием, того-этого. Неуж отслужил? Да когда успел? То-то и гляжу, Августа, ровно молоденькая, на одной ноге. А мой-то бес в Бухару уехал и пятый месяц ни слуху ни духу. Это мода ли как ноне? Да вот чтобы писем не слать. Ну, заявится бес, заявится. А ты небось того-этого? – Кострома высоко задрал свою фуражку и кивнул на Костину сумку.

– Надо немножко. Дядя Кузя сулился.

– Хаживали мы с Кузей-то. Я его брательником звал. Ну, ступай, ступай, тебе много успеть надо. – Кострома одной рукой похлопал Костю по спине, а другой – открыл перед ним дверь лавки.

В магазине, загроможденном ящиками, деревянными кроватями и ведрами, вдоль прилавка стояла очередь, одни бабы и старухи. Все в телогрейках и в резиновых сапогах, вечно от работы и вечно готовые к работе. Брали помногу буханок хлеба и какой-то мелкой серебристой рыбешки, от которой пахло заправской солониной.

Катя еще на пороге увидела Костю и так обнаженно пыхнули ее щеки, что все бабы обернулись от нее к дверям. Костя поздоровался и примкнул к концу очереди. Но баба Дуня, уже развернувшая на прилавке белый платок для сахара, попятилась от весов:

– Да ведь это Гутин. Вишь, какой. Иди-ка наперед, Костенька. Мы погодим.

– Бери да гуляй, – подхватили бабы. – Нас не переждешь, верно што.

– Да я постою, постою, – весело возразил Костя. – На вас погляжу. Время терпит.

– Ноне отпустят со службы-то и вырядят как картинку.

– У Малухиной, сказывают, две пары сапог принес.

– Другой дома этого не заробит.

– Да где.

– И все-то ладно да баско.

– А мы за что прожили? – вздохнула очередь.

– Ни самого, ни одежи.

– Провались бы она, одежа-то.

– Всякому свое отмерено.

Бабы хоть и были заняты разговорами, но с покупками поторапливались, чтобы очередь скорее дошла до Кости: все чувствовали его за своей спиной. А Катю словно раскололи надвое: работала она скоро и четко. Но ясности в мыслях совсем не было: бабы проходили перед нею все на одно лицо и расчеты с ними вел кто-то совсем другой, точный, безошибочный. Она же не понимала своих действий, только чувствовала, что бабы о чем-то догадываются, и чересчур старалась быть спокойной, но это старание и мешало ей успокоиться.

Костя все так же стоял последним, и, когда наконец подошла очередь, Катя бросила все и, ослабевшая, ушла за полки. Там на дощатой переборке у ней висело небольшое зеркальце, и она долго не подходила к нему, боясь увидеть свое лицо испятнанным неровным румянцем, который, казалось ей, и выдавал ее внутреннее затаенное смятение.

Костя, оставшись один, молчаливо ждал, разглядывая полки с хлебом, бутылками, банками, игрушками, одеколоном, посудой, туфлями, распяленными на плечиках кофтами, платьями. Катя вернулась густо напудренная, с потаенным блеском глаз и подвинула по прилавку под руку Косте конфетку в розовой обертке. Костя накрыл ладонью и конфетку и пальцы Катиной руки. Так они постояли, соединенные одной улыбкой и невыразимой договоренностью. Затем Катя отняла свою руку и стала распечатывать точно такую же розовую конфетку, как бы показывая ему, что надо делать. Он неловко ободрал бумажку, и они стали есть каждый свою конфетку, готовые разразиться беспричинным смехом.

– А ты забыла, зачем я пришел?

– Уж так и забыла, – подчеркнуто сказала Катя и бухнула на прилавок обувную коробку, набитую чем-то тяжелым и перетянутую веревкой. – Пять кило. Два рубля. Последние заскребла. Только гвоздями и обойдешься?

Костя положил перед Катей деньги.

– Две бутылки туда же.

– Только-то? Не широко ты.

– И того вдосталь.

– Хочешь, Костя, скажу?

– Скупой, скажешь.

– Да нет. Любить тебя жена станет. И сама из себя будет довольная. А гордая – уж от бабской зависти.

– Хоть бы одним глазком глянуть на такую записную.

– Да ведь я не шучу, Костя. Парни прямо ошалели. Бутылка им милей всего. А жены у таких – годик и увяла. Упаси господи, лучше одной вековать.

– То-то и гляжу, кругом вековухи да все молодухи.

– В том и беда наша: бабы каются, а девки собираются.

– Меня свое, Катя, гложет, – вдруг пожаловался Костя, опуская в карманы брюк по бутылке. – Лучше бы не приезжать, черт.

Катя в сладкой беседе совсем было собралась отвести свою душу перед Костей, но он, какой-то беспонятливый, взял и скомкал разговор и тем обидел ее.

– Вы, парни, все такие – только о себе, – сказала она с вызовом. – Именно свое гложет. Не приезжать бы… Все: я да я. Ты к матери присмотрись хорошенько – она все твои печали насквозь видит. Тоже потом не на вине, так на эгоизме перекосит. Колька Самоваров, можно сказать, совсем не пьет, а Клашка у него в подтирышах ходит. Тоже не светит девке. А была – на всю школу. Небось помнишь?

– Смазливая, точно. Да не нами сказано, Катя: у хорошей жены и муж что надо, – без сомнения заявил Костя и добавил: – И эгоист я, и с Колькой Самоваровым сравняла, а я пригласить пришел завтра на могилки. Уеду, может, тосковать по тебе стану. Я, Катя, по-солдатски, слов на ветер не бросаю.

– Оно и видно, – с едва скрытой усмешкой отозвалась Катя и совсем померкла.

Но Булавин увлекся ролью счастливого гостя и не заметил Катиной перемены. Ловко напоказ одной рукой обхватил коробку с гвоздями и бодро вышагал на крыльцо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю