Текст книги "Очаги ярости (СИ)"
Автор книги: Александр Бреусенко-Кузнецов
Жанр:
Космическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
– Я таких не люблю. Он все, дьявол, умеет делать. Такие на работе и себя не жалеют, а других до смерти готовы загнать.
– Ой, Анисья, мать ты моя родная, – захохотал Косарев, опять закашлялся, но быстро унял кашель и надсадным голосом продолжал: – Да ты как, голуба, узнала? Ты как в воду глядела. До смерти, язви его, до самой смерти загонит. Не иначе как до смерти…
– Я сама, Косарев, такая. Злая до работы. Мне еще двадцати пяти нет, а я лягу спать – не знаю как руки положить. Что это я сегодня, будто именинница? Наревусь опять завтра. Пошлют на силос.
Спать мужикам постелила на пол в избе – дала каждому по пуховой подушке, от которых пахло холодной горницей. Сама ушла в горницу, а дверь в избу оставила открытой, чтобы слышать, о чем еще будут говорить мужики.
– Ты, Квасоваров, ложись по ту сторону Братанова, – попросил Косарев. – Ну тебя к черту, понимаешь: опять ночью лапаться станешь, будто дома спишь. Разбудишь, а я с кашлем своим на сон потом не натакаюсь.
– Это бывает, – усмехнулся Квасоваров и, кряхтя, полез на новое место, а когда улегся, вздохнул: – Запрячься бы завтра, все б было определено.
– Дай-то бог, – тоже вздохнул Косарев. – Не будешь лапаться-то.
– Не до того…
«А кто же у них за старшего? – думала Анисья. – Косарев? Нет. Квасоваров? Нет. Цену себе знает, но не он. Братанов? Этот молод. А все молчком». Анисья начинала перебирать гостей по одному и никак не могла определить, который из них за старшего.
– Слышь, мужики, а кто у вас старший?
Но мужики не ответили: они уже спали.
«В работе на них поглядеть – зверье, поди. Друг дружку понужают – вот и все старшинство…» Анисья устроилась на подушке так, чтобы уснуть и проспать до утра, но сон не приходил, и ей все казалось, что она вернулась из хороших трезвых гостей и что в жизни ее произошли какие-то большие счастливые перемены.
ВОЗНЕСЕНИЕ
Хоть и не совсем, но Сано сознавал себя виноватым и, может, потому, придя за расчетом, слова худого никому не сказал. Уж на что счетовод, молоденькая девчушка, угнетенная своим широколобым и бледным, в прыщах, лицом, документы ему писала долго, и то не вывела его из терпения: он покорно разглядывал холщовые зачернильненные переплеты дел, набитых в пыльные расшатанные шкафы, да качал сгоревшим сапогом, кинув ногу на ногу. Под конец немного взволновался, стал стучать своими твердыми пальцами по кромке стола и, видя, что это не нравится девчушке-копухе, посильней запощелкивал ногтями по длинненькому ящику с какими-то замусоленными бумажками. Это мешало всей бухгалтерии, и, будь кто другой, а не Сано Конев, мигом одернули бы: куда пришел-то? Но Сана знали, с ним только свяжись, и сурово глядели не на него, а на девчушку, которая не может управиться с пустяковым делом. Наконец счетоводка подала Сану готовую бумагу и, чтобы совсем отмежеваться от сделанного, мигом начала кидать разномастные листочки, стиснутые в пучок ржавым скоросшивателем. Сано не любил никаких бумаг, не умел их разбирать, и выписанный ему кассовый ордер смял в кулаке, а мешкотной счетоводке кинул на стол горсть семечек:
– Жуй витамины, тошноватая – глядеть не на кого.
– Дурак и не лечишься, – обиделась девчушка и вся сделалась лиловой, остронекрасивой.
А Сано добродушно прищурил глаз, подмигнул вроде и в больших хлябающих сапогах выбухал в коридор, шумно облокотился на заложенную доску у кассового оконца, пробитого в стене. Оконце было заперто, и Сано заглянул в щелку под ставенек: кассирша Марина сидела на своем месте и пудрила круглый, переходящий в зоб подбородок, одетый мягким свечением на фоне зарешеченного окошка. К вороху бумаг перед нею было прислонено зеркальце, в котором отражались густо насмоленные помадой губы.
– Фая, кончай марафет, – шепнул Сано в щель и засмеялся, затопал сапогами от озорного удовольствия. Потом застучал.
Марина и Сано были из одной подгородной деревни Кулики, и Сано знал, что в девках у Маньки была своя деревенская фамилия Файбушева – в Куликах через дом Файбушевы. Ребята почти всех девок в Куликах по фамилии дразнят Фаями. Манька люто ненавидела это прозвище и, когда ее высватали в город, с тихим восторгом избавилась от своей девичьей фамилии и даже настоящее имя переделала в Марину. И легче ей сделалось, будто большие грехи отмолила.
Марина убрала зеркальце, пудру и открыла ставенек, не отпускаясь от него. Притворилась, будто совсем и не расслышала своего деревенского прозвища.
– Расчет взял, что ли?
Сано знал свою силу дерзкого зубоскала и не торопился, как перед кассовым оконцем, промежьем большого и указательного пальцев вытер свои сухие губы, значительно почмокал ими, а сам глядел на бритую подмышку поднятой руки Марины и смутил женщину, чего и хотел.
– Чего вылупился-то?
Сано лизнул кончики своих пальцев и потянулся к руке Марины:
– Дай пощупать. А выгулялась ты, Фая. Гладкая.
– А ну уйди, колелый. Кому говорю! – Марина рассердилась и хотела захлопнуть ставенек, но Сано влез в оконце с локтями, не дал закрыть:
– Чо ты? Чо? Разве плохое сказал? Позови домой, с мужиком твоим за полбанкой покалякаем. Я не из Файбушевых, за копейку не удавлюсь, принесу свое.
Марина с волнительными пятнами на шее выхватила из рук Сана ордер и, бегло глянув, мстительно повеселела:
– Тебе и получать-то нечего. Да вот так и нечего. Положи-ка восемь рупчиков да еще тридцать копеек. За копейку он не удавится. Иметь ее надо.
– Чего иметь? Чего? Ты разуй глаза.
– Да вот же русским написано: восемь тридцать. Ордер-то приходный. Файбушевых вспомнил, колелый.
– Она что ж, змея, нацарапала-то? Во змея…
– Работничек – тоже мне, – отмякла вдруг Марина. – Не лезь в окошко-то. Узнаю вот сама, полководец Конев. – Марина ликовала, не показывая вида. Тут же поднялась, выправила спину и пошла в бухгалтерию: сзади вся в обложном жире, в перетяге под руками легли целые развалы. Платье на ней сидит в обтяжку и высоко вздернулось. Она на ходу осадила его круглыми ладошками, но все равно, молодая, сильная, на длинных ногах, так и лезла из него вон. «Ну, телка, – подумал Сано. – А кто была – дранощепина. Разнесло, мама моя…»
Она вернулась скоро и дружелюбно близко подошла к окошку – Сано вдохнул запах ее пудры и чистых волос, заметив при этом, что у нее даже виски полные, розовые. Губы в жирной краске.
– Ты же в охране получал обмундирование?
– Шинель. Фуражка – две моих головы мало. Шинель, зараза, на плечах вовсе не держится.
– Продал, что ли?
– А то глядел.
– Срок им не вышел. Ремень, гимнастерка, брюки…
– Ремень какой-то еще: обрывок брезентовых вожжей. А и другое все – на покойника только годно.
– Все равно не с земли поднял. Платить надо, Сано. – Марина знала, что Сано убит и без нее, потому была издевательски вежлива. – Плати давай.
– Так и разбежался.
– Работал бы, Сано. Сам ведь уходишь…
– Уйдешь – от выговоров житья не стало.
– Ты прогуливай еще больше.
– Я человек хворый.
– Хворый, так не пей.
– А ты меня поила? – обиделся Сано и враз с делового разговора перекинулся на злую усмешку: – Справная ты, Фая. Тебя, Фая, разогреть – зимуй без печи.
– Трепло ты, трепло и есть. С тобой как по-человечески хочешь, а ты балаболка и пустомеля.
– Но-но, – Сано опять помешал Марине закрыть ставенек. Совсем осердился: – Смех смехом, а платить-то мне станут? Мое, пролетарское.
Марина выбросила на этот раз Сану его бумагу и ухитрилась захлопнуть ставенек, звякнула крючком. Сано потоптался возле оконца и, сложив кулак трубочкой, ухнул через него в щель:
– Ууух, Файбушева.
Потом вышел из конторы и сел на ступеньку согретого солнцем крыльца: все наметки его неожиданно оборвались, в мыслях пошла разладица, и он не знал, что делать дальше.
Стоял сухой и жаркий полдень. Все небо было обметано копнами кучевых облаков. В прогалины между высоких и сочных от света тополей, росших по закатной грани усадьбы, качались за околицей в мареве выспевающие поля, и молодая дерзкая зелень их, уходя к горизонту, размывалась, бледнела в опаловой дали, где узкой синей опояской приметился лес, точно спаянный с небосводом. Спокоем и теплом дышало полевое раздолье, а на выметенном дворе пахло тополями, горячей пылью и затхлым нутром отворенных настежь складов. Под карнизом деревянного конторского дома, обшитого еще непостаревшим, но забронзовелым тесом, с вековой надежностью гудели шмели. Под окнами конторы застил землю набравший силу остудник, на его бахромчатых листьях лежали обгорелые спички, окурки и шмотки спитого чая, выброшенные в открытые створки.
Сано снял фуражку, пригладил ладонью редкие волосы на своей небольшой, но лобастой голове, прислушался к неясному звону и не понял: то ли в ухе звенит, или пролетел шмель с тягучим гудением. Через тонкие изношенные штаны солнце жгло Сану колени, и кирза на голенищах сапог, забитая грязью и оттого совсем серая, накалилась, как жесть.
Напротив через проезд под шиферным навесом на ворохе мешков спал разутый пожарник, закрывший от мух свое лицо какой-то тряпицей. Из складов тянуло затхлой сыростью, и пожарнику сладко спалось на прохладном сквознячке. Мухи донимали его голые ноги, и он, не просыпаясь, мучительно-сладко шевелил подопревшими пальцами. Выспится, сохатый, пойдет телевизор глядеть в контору», – зло позавидовал Сано, и приступ ноющей жажды под сердцем жестоко овладел им. Охота хмельного путала мысли еще с утра, но Сано берег эту нараставшую нужду, переживая в терпении радость верной выпивки. И вдруг – осечка. Сано посидел в каком-то бездумном оцепенении и, окончательно отупев от жары и томления, пошел к проходной, отплевываясь голодной слюной.
Въездные ворота были открыты, а поперек их от столба к столбу висела кованая цепь, тяжело провисшая едва не до земли.
В проходной за дощатым барьером сидела тетка Тая и вывязывала на железных спицах пятку носка. Клубок белой шерсти крутился в выдвижном ящике тумбочки, на которой стояла обгоревшая электроплитка с измятым чайником. Тетка Тая – пожилая женщина с большой грудью, на которой лежали накладные карманы толстой синей гимнастерки, весьма длинной и перетянутой брезентовым ремнем, на седых волосах ее глубоко сидел круглый берет, тоже синий и тоже казенный. Не отрывая тяжелых глаз от рукоделия, тетка Тая спросила:
– Отлынул?
– Не враз-то. Не дали денег-то, змеи, – со спокойной усталостью сообщил Сано и облизал горячие губы, лег грудью на барьер, а худощавое лицо его с меткими черными глазами, прямым костистым носом и острым подбородком сделалось вдруг совсем пронзительно хищным. Он поискным взором обшмыгал все углы проходной, и тетка Тая, хорошо знавшая его вороватую пристрелку, подметила:
– Так и зыришь зенками. Налаживался бы на жизнь, Сано. Гляди, худой ты – сквозь шшоку зубья просчитаешь.
– Дай рублевку, тетка Тая, – на глазах зуб вырву. – Сано открыл впалый рот и будто приготовился выламывать передние зубы, которых понизу и без того не хватало.
– Да лешак окаянный, что буровишь?
– Тетка Тая, ты мне вот мать и мать родная.
– Кто тебя родил, так самому бы не родиться. Я б от такого сынка до смерти удавилась. Нет-нет, и не заводи разговора. Не заводи и не заводи. Самой бы кто дал. Как жить-то думаешь, а, садовая головушка? Сидел бы да сидел тутотка на вахте. Фуражка, шинелка, гомностерка непокупные.
– Мамонька говорит, телевизор в кредит возьмет.
– Надеешься, ящик тот поить и кормить станет?
– Завтра, не забыть бы, на рыбалку лажу. Тебе, тетка Тая, щучку или окунят, что лучше-то?
– Себя сперва накорми.
– Прошлый раз налим наделся – полено, – Сано отмахнул кусок барьера едва не на все руки, но тут же сбавил и поглядел на тетку Таю – она была занята своей вязкой. – Черного перцу мамоньке привезли, – пытался Сано завязать разговор.
– Сано, иди-ка ты куда шел, – тетка Тая отложила свое вязание и стала в упор глядеть на Сана: у ней было такое ощущение, будто он обшаривал ее карманы своими затаенно-ласковыми руками. – Право иди. Ты сам сидел вахтером и знаешь, не велено тут.
В это время у ворот засигналила автомашина, и тетка Тая, чтобы как-то выпроводить Сана, попросила:
– Иди-ко по старой памяти скинь цепку.
– Кто мне поверит.
– О чем это ты?
– Самовольно, скажут.
– Да иди скинь.
– Заругаются еще…
Машина настойчиво гудела, шофер небось уж злился, и тетка Тая, окинув взглядом проходную, побежала к воротам. «Того и гляди, чего-нибудь сгреет», – заботилась она, сбрасывая на землю конец цепи. Машина хрустнула звеньями цепи, переезжая через нее, и тетка Тая опять надела кольцо на крюк.
А Сано тем временем успел заглянуть в кирзовую сумку тетки Таи, стоявшую за тумбочкой: в ней лежал только пустой целлофановый мешок да стеклянная литровая банка. «Бог послал посудинку-то», – смекнул Сано и сунул банку за опушку штанов, спрятал на впалом животе, вышел на проход и лег опять грудью на брус.
– Не забыть бы, тетка Тая, сестра сулилась приехать из Молдавии. – Сано сделался совсем болтливым, когда вахтерша, красная и запыхавшаяся, вернулась и села на свое место. – Вина привезет самодельного. А мне оно, тетка Тая, хоть будь, хоть не будь. Моча конская. Привезет, так я принесу отведать. Отсеки голову, тетка Тая, не отплюешься. А сестра сказывает, они сильно хорошо живут этим вином.
Но тетка Тая не желала разговаривать с Саном и снова занялась вязанием, потерянно оглядываясь, будто чуяла, что чего-нибудь да хватится, когда уйдет Сано.
– Пойду, – объявил наконец Сано, но еще постоял на пороге проходной, словно боялся выходить на жару. За углом он взял банку под мышку и зашагал к рынку.
В будние дни рынок пуст. На длинных тесовых столах, под которые сторож заметает мусор, торгуют только двое, оба пенсионеры: у одного метлы, фанерные ящики для посылок и невыделанные топорища, у другого старье – ржавые навесы, замки, связка ключей и самый ходовой товар – банные мочалки. Тут же лежит поперечная пила, смазанная керосином, без развода – все зубья вразброд. Торгаши тут с самого утра. Они сидят на низкой двухколесной тележке спина к спине, а сбоку от них на бумажке нарезан молоденький огурчик, зеленый лук и хлеб, соль в патрончике из-под валидола рядышком. В холодке спрятан бидончик с квасом, крепленным тертым хреном и клюквой. Квас они пьют из бумажных стаканчиков, и он шибает им в нос ядреным настоем. Время от времени, подавленно сугорбясь, к ним подходят мужики и просят одолжить посудину, чтобы купить в ларьке разливного вина, которое продают только навынос. Пенсионеры с такими просителями даже не вступают в разговор и не смотрят на них вовсе: то с повышенным вниманием перебирают свой товар, то между собою беседуют, притворяясь серьезно занятыми. Но просители бывают и навязчивые.
– Тестюшка, заставь бога молить, – привяжется иной, и тогда пенсионеры дружно поднимаются в атаку, отбивают приступ.
В углу рынка, где торгуют уцененными товарами и керосином, приткнулся к ларьку «Заготживсырье» маленький дощатый торжок с окном во всю переднюю стенку, а над окном поднят ставень, как западенка. Под ставнем вся земля в пробках, окурках и истолчена в пыль, а боковые стенки ошарканы до лоска. Это в будни самое табунное место, потому что здесь производится продажа вина с названием «Солнцедар». Мужики в шутку называют его сердцедавом и, зная его слабую силу, снисходительны:
– По цене питье подходявое: литровку примешь, и забороздится. А рупь с пятаком – дело совсем неуронное.
От ларечка вдоль забора посажена акация с мелкими жесткими листочками и стручками. Под забором в тени кустов из кирпичей и старых ящиков мужики оборудовали сиделки и, умостившись на них, курят и пьют вино, закусывая его плавленым сыром, который выставлен в окне винного ларька вместе с дешевыми сигаретами и спичками.
Вот сюда и подошел Сано, стеклянную банку со звоном катнул на землю, оставил на погляд, а сам с заботой на лице начал шарить по карманам, будто собирал на вино.
– Во, без языка, а сказывается, – к Сано подошел сытенький малый в легонькой рубашке с короткими рукавами – на левой руке ниже локтя выколот меч, на котором синел призыв «Миру – мир». Малый был в узких брюках и домашних тапочках на войлоке.
– Во, лежит тулово, шея толстенная, а головы не бывало. Отгани, Петя.
– Не Петя, Сано я. Сано Конев. Не слышал, что ли?
– Как не слыхал. Александр Конев. Кого еще рядом поставишь. Как ни берегутся, а растрясутся. Тю-тю долларов-то?
– Занятный ты, не забыть бы.
– Со мной и в кине не скучно. Будем, – малый подал Сану свою жидкую руку и назвался: – Данил Каленый.
– Святой вроде.
– Я ведь тебе загадку сказал: лежит тулово, шея толстенная, а башки не бывало. Что это?
– Вот она и есть, – Сано кивнул на банку. – Сколь берешь-то?
– Сколь не бери, все мало будет.
Каленый поднял банку, вытер ее о штаны, выдул из нее пыль, огладил ласково в ладонях. Тапочки ему были велики, и он пошел, шаркая и пыля ими. Спина у Каленого узкая, в пояснице по-женски вогнута, плечи вислые, живот под рубахой пузырем, и Сано с ухмылкой подумал: «Коренастый в животе». И вообще малый вызвал у Сана легкую улыбку: «А тоже Данил Каленый. Кален, да не закален. И каких народов земля не плодит! Вот – Каленый. До тапочек достукался: мало не босый. А шустрый, однако».
Каленый принес банку вина темно-вишневого цвета с едким кислым запахом. Сели у забора на кирпичи. Банку поставили на тарный ящик, рядом с банкой Каленый взбодрил брусок плавленого сыра в мятом серебре. Сано собрался закурить и на ящик доверительно положил пачку сигарет с коробком спичек: кури на здоровье, как свое. Настроение у обоих было благодушно-семейное.
– Застолье у нас, – рассмеялся Каленый и оглядел угощение в банке. Но пить не торопился, оттягивая и сладко томясь близким ощущением прохладных глотков вина, тающих прямо в горле и исцеляющих заскорбевшее, воспаленное нутро. Сано тоже с уважительным пониманием молчал, степенно закуривая. Обоим нужен был разговор, но слов пока не находилось ни у того, ни у другого. Но после первого глотка разговор наладится. Это проверено.
Сано сронил пепел с сигареты в ладошку и высыпал его за голенище сапога.
– Тебе что, места мало – в сапог валишь?
– Сызмлада привыкши.
– Покрадучись зобал? Небось с первого класса набойчился?
– Ну. И мамонька говорит, пепел для ноги пользителен – вроде как присыпка от поту. Ноги-то и впрямь не потеют. Сколь уж живу, и горюшка не знаю.
– Сухопарый ты. Какой в тебе пот. Давай-ка вздрогнем.
Сано согласился:
– Кислуха, на мое почутье, давнего заброда, и давай, пока совсем не привяла.
Каленый заглотно опорожнил банку на три четверти, остаток подал Сану, присоветовал, шоркнув по губам:
– Держи залпом, а по мелочам разбрызжешь – ни пару, ни жару.
– Не скажи-ко, не скажи, я люблю вприхлеб. Мамонька, не зыбыть бы, все отца, покойничка, поминает: каплей-де по капле все зарубки смажешь. Глоточки те, будто сальцем, все зарубцуют.
И Сано в самом деле глотал по-куриному, по-куриному же закидывал голову на своей тонкой жилистой шее. Банку всякий раз отставлял на ящик, закусывал сигаретным дымом, почмокивая и просасывая зубы, словно закусил жирным куском. Каленому не поглянулось сытое Санино пощелкивание, он был очень занят своим состоянием, ждал, когда же после выпитого отмякнет в груди. И вдруг услышал, что-то вроде разбежалось по его плечам, по суставам, все вокруг как-то раздвинулось, посветлело, явился интерес к близкому и неблизкому.
– Китаец опять зашевелился. Слышал? – спросил Каленый, откровенно сияя чуточку ошалевшими глазами.
– Какой китаец?
– Тугой ты, Сано. Китаец – он и есть китаец. Сам по себе из Китая.
– Тебя что на китайца-то бросило?
– Да ты газет-то не читаешь, что ли?
– С имя встаю, с имя ложусь. В Чубаровке какой-то бабе на лотарейный билет самовар пал. В газете вчерась сам читал. А ты говоришь. – Сано прихлебнул из банки, заботливо обсосал губы и позавидовал: – Повезло стерве.
– Я о текущем моменте, а ему дался какой-то самовар, – с упреком удивился Каленый.
– Не «какой-то», а настоящий. В лотарее обманывать не станут. А самовар – предмет. И печатают его, чтобы трудящийся к нему стремился, как к своей светлой жизни. Или вот еще. На прошлой неделе пропечатали, что в раймаг забросят щепное поделье. Мамонька говорит, поливай капусту, а я на своем: пойду в город. И пошел. Я – да не пойду. Боже мой, святые Кирики и Улиты. Да не читай я газетки, разве сподобило на это место. В пассаже, не забыть бы, снизу доверху чего, скажи, только не набуровили. Я душевно весь расстроился. Что ни возьму навзгляд, того и нету в хозяйстве. Корыта, метлы, – ну, метлы ладно, их наломать недолго, – лопаты, кадушки, чашки, ложки, поварешки, коврики липовые, щетки, скалки, пестики, ковши… и все, скажи, из дерева. И блюда! Блюда точеные, в узорах, под огурцы али под грибки соленые, язвить те в душу. Из ямки да в это блюдо, с рассольчиком, с листиком смородиновым, укропчик тут, это уж само собой. Жить, скажи, неохота. А ты говоришь, не читаю. Я не досплю, не доем.
У Сана нету понизу двух передних зубов, и он, после каждого глотка обсасывая губы, далеко затягивал их в рот; подбородок у него острился совсем по-старушечьи. Вино подействовало на него расслабляюще, и Сано вошел в созерцательный покой, стал пришептывать и шепелявить.
– Тшаю доброго не стало. Это он куда делся?
Каленый выправлял смятые задники тапочек, вскинулся:
– Ты, Сано, мещанин и из газеты видишь самое мало-мальское. А я чай отродясь не пью: у меня теща квасница, каких редко. Мне этот мещанский напиток на дух не подавай. А народы мира, верно, кризис и бремя несут, и в чае спад. Враги, империалисты, препятствуют развитию торговли и понимания взаимной безопасности обмена. Мы просим: продай. А он родился капиталистом и лучше в воде утопит. Теперь они зачем захламили Суэцкий канал? А чтобы плавать вокруг континента и выглядывать, что там еще подвергнуть захватнической политике. И в самой Африке режимы держат. Вот он где, чай-то. А произрастает он где, слыхал? На южных тропиках. А в тропиках опять распоряжается захватчик Смит. И грозится пропагандой нас отравить.
– А вот видал, – спохватился вдруг Сано и оскалил изъянные зубы. – Погляди.
– Вижу. И все равно надо угнетать загнивающего Смита.
– Спасибо, родной, нацелил, а я, скажи, совсем не знал, как и жить дальше. Встану поутру и хожу, хожу, рылом тычусь в стены.
– А смеху совсем не место, Сано. Ты не смотри, что я с тобой пью из одной банки и сижу так вот, рядышком. Ты ведь не знаешь, кто я. Ты думаешь, так, шашка-ерошка. Погоди – помешкай. Икк. Ну, кто я, по-твоему? Кто? – пьяно и настойчиво лип Каленый.
Но Сано не возмущался, потому что в банке еще было вино.
– Ну, кто я?
– Я, Даня, образование получил в куликовской начальной, и у нас твою биографию, честное пионерское, не проходили. Темные мы народы.
– Я в отпуске и потому сижу с тобой. И воспитываю, чтобы чужие взгляды не отравили тебя.
– А вот видал? – Сано опять ощерился. – Где они, зубы-то? Ты восемь лет на шпалопропитке не кипел? А я от звонка до звонка. От смолы ведь зубы-то выкрошились. А ты: отравят, отравят. Не из того мы излажены. Сам на кого дыхну, тот и отжил. Меня теперь никакая отрава не возьмет. Баба разве – она может. Так перед ней никто и не выстаивал.
– Отрава не возьмет – мозги запудрят. Много ли тебе надо с твоим-то образованием. Взять хотя бы этого самого… на худой конец. Мы все его выходки не знаем ведь. Он вроде с поцелуем к тебе – и укусит. А не укусит, слюнями обмажет. Что ж, по-твоему, сопливым всю жизнь и ходить?
– Нудно с тобой, Даня. Попервости ты забавно молотил. Загадку подкинул. Развеселил сперва. Навроде в сапог помочился: пять минуток погрело, и одна сырость потом. Зимно с тобой, такое словцо я слышал от поляка.
– Поляк, он из Польши. А вот Тайланд, где он, знаешь ты?
– Не бывал, Даня.
– Да не в том понятии… Мы бы ихний конфликт урегулировали на точке совпадения проблем прочного права на определение. Вот так бы я предпринял.
– Даня, а ты закосел вроде. Поскобли по карманам – может, еще банку сварганим.
Каленый с неожиданной резвостью подбросил брови, и глаза у него округлились в изумлении, словно он очнулся от глубокого сна.
– А слушать будешь о нормализации…
– Банку возьмешь, куда же деться. Послушаем.
– Мда, всеобщее обнищание и банкротство. Без концентрации капиталов нам, пожалуй, не обойтись, – пошутил Каленый и, откинув ногу, залез в карман брюк, вывернул его прямо на землю.
Из него выпали круглое зеркальце, носовой платок в цветках, патрончик губной помады, медная и белая мелочь, распоротые сигареты, затертый комок ваты. Кроме денег, Каленый все запихал обратно, объяснил:
– Римка отвернулась на кухню, я не будь плох – хап у ней из сумочки что попало в кулак да с тем и утек. Тут, похоже, наберется. Ну-ка прикинь.
Сано собрал мелочь, прозвенел:
– До полной недобор.
– Скольких?
– Так, так. Десять да две. Двенадцать копеек надо.
Каленый качнулся на другой бок, поискал в другом кармане и подал Сану еще три копейки.
– Все. Ты добавь. Не скупись. С кем еще так поговоришь.
– У меня в житье один гривенник. На перевоз. Лодочник, курва, без денег, сдыхай, не повезет.
– И плюнь на него. Вот выпьешь, речка по колено станет. Перейдешь пехом.
– Раз ходил так-то. Если бы не рыбак…
– Давай, – на своем стоял Каленый. – Нынче рыбаков расплодилось – на каждого малька по бригаде. Господь милостив, утонуть не дадут. Иди теперь ты да не валяй банку-то. Гляди, на сладкое шерсти какой-то налипло. Черт знает из чего пьем.
– В охотку из лаптя примешь. У нас весной в клубе кино казали – купец в ем из бабского туфля жрал. Выльет в бороду и подметку поцелует. Тоже, видать, умом-то не отличался.
– Он ведь для куражу. Ради баловства.
– То само тобой. Но ведь и мы пьем не под силой оружия. Тебе, к примеру, кто велит? Римка небось не принуждает?
– Римка – это для меня. А для тебя Римма Павловна. Римма Павловна, брат, чуть заметит мое отклонение к алкоголю, тут же к секретарю. Нет, у Римки не разбежишься. Тайком разве. Ну, ты иди, собрался так, – напомнил Каленый.
Но Сано, зажав в кулаке собранную наличность, не торопился. Он тоже любил таинство предвкушения и не прочь был сейчас попустословить.
– К нам, бывает, сестренка приедет, мамонька, не забыть бы, несет графинчик на стол и для каждого рюмку с наперсточек. Мамонька у меня – старуха старорежимная. Люди, что ли, они раньше-то жили. Кой дурак только придумал эти рюмки. Чиркаешь-чиркаешь – ни в голове, ни в пятках. Горло заклинит, как есть пеньковую веревку проглотил. Разве это питье.
На последних словах Сана даже передернуло. А Каленый уличил его:
– Ты же говорил, что любишь помаленьку. Икк.
– Верно, помаленьку, но из емкой посуды. И чтобы всегда была под рукой. А то жди, когда нальют да поднесут. А мамонька часто не поднесет.
– Ты идти-то думаешь?
– А то. Думаю, Даня. Об чем ни говорю, а промышление в голове одно – идти. Пошел я, стало быть.
– Ну, с богом. А я обдумаю тем временем положение в Лиссабоне. Бойкая страна – увидеть изблизи.
– Неуж бывал? Вино у них небось крепкое? Своедельщина.
– Всякое есть. Иди давай.
Сано, в неуклюжих сапогах носками внутрь, направился к ларьку. Мотня его широких штанов провисла почти до колен. «Малахольный какой-то, – потосковал Каленый. – Всякий разговор на вино сведет. Зато имя громкое – Александр Конев. А живет как трава. Никаких интересов. С путным бы с кем побеседовать…»
У ларька никого не было, и Сано высыпал из кулака мелочь на мокрую тарелку. Ему скоро подали полную банку – пришлось тут же, не отходя, отпить, чтобы не было урону… Принеся, банку опять поставил на ящик, крякнул душевно и сел с прежней уютностью на кирпичи. В мыслях был спокой и умиротворение. Снова предполагалась тихая беседа вообще-то с неплохим человеком. Сано благостно разморился и, испытывая расположение и благодарность к этому человеку, польстил ему:
– У тебя, Даня, размашистый ум, государственный, сказать. Ей-богу. Ворочаешь – прямо блоками мировых масштабов. Надо же вот. Начальник ты небось какой-нибудь. Шишка на ровном месте. Скажи нет.
Каленый хотел говорить о Португалии, но Сано своим неожиданным признанием внес в его мысли гордую путаницу.
– Да, да, – не думая, согласился Каленый. – Это так. Верно ты… И масштаб, конечно.
– Об чем и речь. У нас в Куликах тоже стабунятся мужики в контору и ну давай полоскать. Мыслители. Вожди прямо-тка. Бригадир, язва, трем собакам щей не разольет, а как возьмется за империалистов, не знай, как не сдохли еще.
– Куликовка-то – деревня, что ли?
– Не город же. Держи, да мне оставь, – Сано пригласил к угощению и в ожидании подобрал губы, но Каленый уцепился за разговор.
– Куликовка, Грачевка, Комаровка. Боже мой, мыслители свои. Рассуждают небось, тоже вроде что-то петрят. Надо умом охватить. Вот я не бывал и слыхом не слыхивал о вашей Воробьевке. Но знаю, порядка у вас нету.
– Не Воробьевка, а Кулики, Даня, – поправил Сано. – А насчет порядка, Даня, ты не угадал. Вот уж не угадал. У нас совхоз, и заработки, и магазин. С умом ходи – жить можно справно. И на эту холеру хватит, – Сано кивнул на банку.
– А удобрения небось под дождем мокнут.
– Склада нет, врать не стану. Запланирован.
– Вот и выходит, что стратеги ваши у себя в глазу бревна не видят, а в чужом собаку съели.
Сано обиделся за земляков. Когда сам хулил их, добра им хотел, чтобы лучше были, а чужому дай только унизить.
– Ты побывай сперва, а потом хай. Бери пей, да мне уж пора. А то Федька-лодочник уйдет домой или, того лучше, за травой на ту сторону уедет. Тоже миллиардер. Пенсию ему дают. Кроликов держит небось до полтыщи хвостов. За перевоз лупит с каждого по гривеннику, а это рублевка старыми. Вот бы налогом-то кого обложить. Где она, справедливость?
– Ты, Сано, вовсе сбил меня с мысли.
– Мысль у нас, Даня, некрупная, и сбиться не на чем: допить, да и всяк по себе.
– Сано, ты меня с собой не верстай. Некрупная. Конечно, у вас весь кругозор с горлышко бутылки. А я вселенную хочу взять. Вселенную. Умом своим. И могу обнять, потому масштабы у меня.
Сано давно уже видел непорядок в туалете Каленого, но помалкивал, а тут, униженный за кругозор своих земляков, не вытерпел, вкрадчиво поинтересовался:
– У тебя, Даня, время есть?
– Не спешу. Не умею.
– В гаком разе застегнись. А то скворушек не улетел бы. Вселену-Елену обнять обымешь, а в кулачок взять будет нечего. Уж тебе никакой масштаб не пособит.
Каленый ощупью нашел недогляд и пыхнул от ключиц до ушей, лицо его так наежилось, что по щекам враз проглянули все огрехи плохого бритья. Под скулами поднялось даже лежалое истонченное сединкой жнивье. Он вскочил на ноги и кинул свои руки на плечи Сана – дернул на себя. Сано не ожидал от него такой живости, упал на землю, чуть не задев банку.








