Текст книги "Очаги ярости (СИ)"
Автор книги: Александр Бреусенко-Кузнецов
Жанр:
Космическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
НЕ СВОЕЙ ВОЛЕЙ
Как-то осенью, по холодку, колхозный шофер Алтынов возвращался с элеватора порожняком и привез в Столбовое Руслана Обегалова, городского гостя.
Руслан не бывал в родном селе около двух лет и нетерпеливо радовался поглядеть на земляков и себя, конечно, показать. А уж появиться и показаться Руслан умел: чтобы одежа и обувка, прическа и походочка, замашки держаться на людях, в застолье, твердо говорить, широко разводя руками, чтобы все было на удивление и зависть. На нем белая водолазка, правда уже бывавшая в стирке, зато по сезону совсем новая куртка, с еще фабричным глянцем, на легкой подкладке, с множеством кармашков, медных застежек, железных колец и ярлыков; от плеча по рукаву красные и синие перехваты; в левый угол воротника вшит голубой ромбик с каким-то иностранным вензелем, а под ним мельконько «швейпром Калязин». Этот набор Руслан бережно затер, и куртка шла за импортную. Волосы у Руслана по моде – длинные, непрочесанные, он их моет редко, без мыла, и, сальные, они не рассыпаются. Рыжие усики вроде бы прибраны, даже слегка подчернены, отчего губы под ними алеют со сладким вызовом. В «дипломате» у Руслана лежит фуражка с лаковым козырьком, какие любят носить таксисты. Надевает он ее редко, для особого форсу если, а так все космаком, – привык по-молодецки лихо вскидывать шевелюрой, – это у него тоже выходит приглядно со стороны. При въезде в родные окрестности он вынул фуражку, лицом дотянулся до шоферского зеркальца, поглядел сам на себя и осадил козырек на правую бровь.
– Рваных-то небось сотни четыре заколачиваешь? – позавидовал Алтынов, встретившись в зеркале с веселым глазом гостя.
– Утюгом не гладим: летом горожане и гости хрустят крупной валютой.
– Значит, четыре-то выходит?
– Бывает и за пять. Но и расходы-то не ваши.
– Теперь везде одинаково: что у вас, что у нас, – все с купли. Картошка у нас, правда, своя. Так ведь на ней не проешься.
– А в ресторан, ежели захотишь?
– С нашим-то рваным? Чудишь. Пошли господь, хоть бы из горла за уголком.
– Что ни толкуй, расходы расходам рознь. Ведь у вас заведись, скажем, копейка – ее и просадить негде. Усек?
Алтынов смутился и замолчал.
Машина поднималась на последний увал перед селом. Низкое вечернее солнце прямым лучом било по глазам, и тугая, накатанная дорога плавилась в радужных бликах, слепила.
В гараже шофер Алтынов рассказал мужикам о Руслане, приврал к его заработкам и расходам еще не одну сотню. Кто-то поверил, кто-то отмахнулся, а тракторист Николай Крюков, гулявший по больничному с переломом руки и от безделья заглянувший в гараж, решил тут же сходить к Руслану. Это была хорошая причина побывать в доме Обегаловых.
Дружбы между ними особой не было, но они вместе призывались в армию, на одной неделе вернулись домой и в те дни воли и веселья слонялись по селу вдвоем: оба в узких и ловких мундирах, под ремнем, с блестящей пряжкой, оба в малиновых погонах, оба одинаковые от счастья и похожие друг на друга, как две лагунные начищенные песком пуговицы. Когда кончился срок гуляния, Руслан Обегалов собрал свои манатки и укатил в город, а Крюков остался в колхозе и сел на трактор.
С тех пор и не виделись.
Занося вперед левую на привязи руку, Крюков развернулся на пороге и прикрыл за собою дверь. Огляделся: в прихожке никого не было, он с шумом потоптался на половичке, кашлянул. Из комнаты, откинув занавеску, выглянул Руслан и весело заорал, вскинув руки:
– Вот это да. Вот это друг. Катька, ты глянь, кто пришел-то. Здравствуй, Коляй. Проходи. Да брось ты, не разувайся – тут ковров нету.
Но Крюков, зажав в притворе один за другим сапоги, разулся, фуражку кинул на вешалку и ступил в комнату, на ходу приглаживая волосы и чувствуя через тонкие носки приятный холодок половиц. Стол под чистой скатертью был заставлен посудой, пахло горячим самоваром, вареной картошкой и чем-то еще вкусным, соблазнительней, чем дома. Катя, сестра Руслана, полная, с высокой грудью девица, в легком коротеньком платьице, простоволосая, вся мило домашняя, наскоро приготовила Николаю местечко за столом, сама села на угол высоко взбитой кровати и замелькала вязальными спицами.
– А ты что, ай не посидишь с нами? – спросил Руслан и, раньше чем успел сесть на свое место, взялся за початую бутылку. – Гости мы редкие. Бросай ты, сестренка. Подвигайся.
– Да нет, у меня еще дело, беготня, корову доить…
– Ну, как знаешь. А ты как узнал-то обо мне? Ну, что я, того-этого, нанес визит. Что с рукой-то? Усы, гляжу, отпустил. Фу-ты, ну-ты. Как житуха-то, а? Небось женился? То Катерина и глядит на тебя сентябрем. Кого осчастливил? Небось мазутом плюешь, а соляркой мочишься?
Руслан кивнул на несвежий, местами замасленный бинт, из-под которого выглядывали кончики вроде омертвелых пальцев Николая, с черной каемкой под отросшими ногтями. Катя тоже поглядела на руку Николая и поджала губы. Руслану понравилось, что он ловко, двумя словами озадачил друга, и продолжал осыпать его вопросами, не нуждаясь в ответах, потому что не столько спрашивал, сколько утверждал.
– Значит, жить, говоришь, можно? А что не жить-то: кабанчики, овечки, курей табун, верно? Левачишь опять же: кому дровец, кому сенца? Давай не запирайся – я не следователь. А что с рукой-то?
Руслан пьяновато рыскал глазами по столу, говорил, закусывал, наматывая на вилку блины, капусту, ремешки сала, с маху, но не уронив ни капли, доливал рюмки и метал их с легким заглотом, вкусно, с присосом. Не морщился. Лицо у него уже налилось, и на сердце играло веселое оживление.
– Я там эту заразу избегаю, – заносился он, кивнув на бутылку. – Коньячку разве, куда ни шло. И то самую малость. У нас этим шутить не велено: людей возим. Иногда из-за границы какие. Тут вот двух японок посадил, чуточные, а запах после держался в машине недели с три. Черт его знает что за духи такие, бензин перешибает. Вот бы тебе, Катюха?
– Привез бы.
– Ты, Коляй, совсем не ешь. Не свычно с одной-то рукой? И вообще вижу, смурной какой-то.
– Да нет, я рад, что ты. И говоришь – слушать занятно. А у нас день за днем – нога за ногу. Ты вроде попервости в малярах был, – напомнил Николай, но Руслан нес свое:
– Один раз министра вез, по книжной торговле какой, звал он к себе. Тайком заманивал. Книг всяких сулил. Да мы народ и без того начитаны.
– Потом жалел, поди?
– Попадаются и сквалыги. Такие, Коляй, – с души воротит. Положим, в самих очках едет, лярва, а не сдай гривенник, в «Правду» на тебя телегу навалит. Глядеть приходится в оба.
– Но в целом дело калымное, с трактором не сравнишь. Вот как-то же исхитрился ты, попал. Ведь на такси не всякого-каждого возьмут.
– Бросьте вы это. Надо же уважать свою человеческую личность. Видеть. Ежели обходительно и под ручку – ужасно чужая. Сразу гляди, не своя. Этот, какой везет-то ее, будь спокоен. Пока ищешь сдачи, он уже повел ее, молоденькую. А сам-то богатый перед ней. Зато назад поедет автобусом и без билета. Экономика. Любит экономию. Я его, прощелыгу, по перьям вижу.
Руслан заметно опьянел, и беседа с ним не вязалась. Николай, чтобы не обидеть друга, вроде бы слушал его, а сам то и дело поправлял больную руку на марлевой подвязке да косил глазом на Катю. Она знала, что он наблюдает за нею, и сердито никла к работе. Лицо ее, обсыпанное белыми волосами, заметно рдело в напряженном румянце. «Ведь красивая, – думал Крюков, – а скажешь – не верит и сердится. Вся поперешная».
– Что с рукой-то, говорю? И в рюмке зло оставил. Давай теперь за сестренку. Она вроде бычится на тебя? Нет? Вот и давай. Ведь я уезжал, ну кто была? Пигалица. А теперь ты вот сидишь и заришься: невеста. Засылай, Коля, сватов, пока я здесь. Погоди-постой, да ты, может, уже того, завязан? – Руслан уставился на друга, ожидая ответа, мутно улыбаясь.
– Много лишнего говоришь, Руслан.
Катерина поднялась, сунула рукоделье под подушку и ушла на кухню, загремела жестяным подойником. Проходя мимо, на улицу, даже не поглядела на приятелей, а Николай сказал:
– Славная у тебя сестренка. Строгая. За кого выйдет – не свернет. Не нонешная вроде.
– Да бросьте вы. А сколя времен теперь? – спохватился Руслан, прострелив глазом пустую поллитровку. – Без второй ступени на орбиту не выйдем.
– Да все уже заперто: не город. А домой Клавка теперь не берет. Ее за это самое чуть с магазина не сняли. Да и хватит навроде.
– Мда, – вздохнул Руслан и, взяв бутылку, поставил ее на указательный палец: посудина покачивалась, но стояла. Затем он перебросил ее боком на ребро ладони, и она опять покорно улеглась.
– Там у нас за такие фокусы-покусы напоят под закуску, а здесь обревись – капли не поднесут. Разница? Пойдем на воздух. Самовар этот, язва, все глаза мне обмозолил. – Руслан поднялся и с пьяноватой четкостью зашагал к двери.
Николай помешкал выходить, надеясь, что Катя вот-вот вернется и они наконец-то поговорят по душам. Хмельной Обегалов за весь вечер почти не сказал умного слова, но Николай остро позавидовал широте его жестов, его проломной силе, его нездешним ухваткам. А был-то кто? Пентюх. Робкий, тихонький, весь сторонний какой-то, конфузился и краснел от каждого слова.
– В постный понедельник смастачили парня, – говорили мужики о Руслане, и останься он в Столбовом, может, так и жил бы на просмеяние людям.
И вдруг – новый человек: все видел, все знает, слов понабрался. «А я всю жизнь не под своей волей: то мать с отчимом, то Катя, то сволочь бригадир, Тришка: другим именем назвать язык не повернется. Вот так и скажу ей: дело мое решенное. Беру расчет. Хватит, поглотал пахотной пыли, поколел и пожарился в железной коробке. Как свинья, неба не вижу. А возьмешь газету – походы, гиганты, полеты, рекорды…»
– Ты где, как тебя? – заорал в открытую дверь вернувшийся Руслан. – Бросьте вы.
– Иду, иду. Собираюсь вот.
На дворе, как и бывает в сухую, ведренную осень, наступала теплая ночь, обласканная мягким ветерком, который крутил в темноте на крыше детскую вертушку и нес с собой сладкую горечь дыма где-то вдалеке подпаленного жнивья. За речкой Петелицей, в увалах, тянул и тянул свою бесконечную строчку трактор, поднимавший запоздалую зябь.
– Я домой, Руслан. Заходи к нам.
– Да бросьте вы. Пойдем на речку, я на твоих глазах искупаюсь.
– Ошалел? Лето тебе?
– Как хошь.
И они разошлись.
Руслан с мутной головой и злостью на кого-то по мягкому, сухому огороду, запинаясь о картофельную ботву, спустился к речке и взошел на мосток – это две широкие плахи, положенные одним концом на берег, другим на старые тележные передки. Стянув рубаху, швырнул ее куда-то за себя, опустился на колени и начал черпать полными пригоршнями холодную проточную воду. Оплескав и застудив лицо, плечи, грудь, он еще острее ощутил томивший его внутренний жар и лихо окунулся ошалелой головой в воду – едва не свалился с мостка. Когда поднялся на ноги, живые струйки так и хлынули по всему телу, – озноб прошелся по коже, будто лизнул ее зверь своим горячим и шершавым языком.
А Николай Крюков только-только перешагнул подворотню и неожиданно столкнулся с Катей – она несла в одной руке подойник, накрытый белой тряпицей, а в другой бидончик.
– Фу-ты, всю меня испугал, – вздрогнула Катя и с трудом перевела дыхание. – Разошлись наконец-то, друзья-приятели.
– Да ведь я, Катя, положа руку, не столько к нему шел, тебя бы увидеть. А ты убежала. Скрылась.
– Так уж и скрылась. Это вам от простой поры, а у меня дело. Ходила вот к Усте на сепаратор.
– Давай, Катя, поговорим по душам, чтобы рука в руку. Как-то у нас выходит все не по-людски. Что ни встреча, то и ссора.
– Ты же сам сказал в прошлый раз, что толковать нам больше не о чем.
– Сказал, сказал. Мало ли чего не скажешь сгоряча. Ходил ведь я к председателю-то…
– Да верно ли?
– То-то и есть. Давай сядем. Вечер-то сегодня прямо апрельский. Весна и весна.
– Коля, к добру ведь это, когда мысли-то у нас одинаковые. И я об этом же подумала: весна и весна.
У палисадника дома Обегаловых с давних пор лежала колода, спиленный старый тополь, без коры и сучьев. Днем на нем сидели старики, вылощив его штанами до блеска и давя о него окурки, к вечеру тут собирались бабы, усыпая истолченную землю подсолнечной шелухой, а по темноте на тополе парни целовали девок и к шелухе и окуркам добавляли конфетные обертки. Старое дерево было всегда ласково теплым, будто за долгую жизнь свою накопило так много солнца, что расходовало его щедро и не знало убытка.
Они сели. Катя положила свои ладошки на гладкую согретую боковину колоды и радостно поджалась:
– Весна и весна. Уж и не помню, когда еще такое бывало. Ну, пришел ты к нему, к председателю?
– Пришел. Здрасте. Здрасте. Я, говорю, насчет жилья, Никон Филиппыч. О семье, говорю, думать приходится, а где жить? У ней негде, у меня тоже. Ты же, говорит он мне, не колхозник. Ты же у нас вроде по найму. Значит, устраивайся сам. А хочешь, говорит, решить вопрос коренным образом, слушай сюда. Перво-наперво. Подай заявление в колхоз. Раз. Вторым делом: к маю доведем под крышу три домика – обсудим твою кандидатуру. Пиши заявление.
Николай вспомнил, но не стал рассказывать Кате о том, как он ушел от председателя.
Председатель Куренкин, Никон Филиппыч, и в районе, и в своем селе пользовался широкой славой трезвого и умного руководителя, потому и слово и дела его считались непререкаемыми. В колхозе все звали его не иначе как «сам». Сам велел. Сам смотрел. Сам уехал. Как скажет сам. Он на колхозной машине часто гонял в область, был там со всеми знаком, умел запросто и одинаково хватко жать руку и равным, и тем, кто повыше. Из города неизменно привозил лес, цемент, шифер, трубы, железо, стекло. Не скупился, конечно, и на расчеты колхозными пудами свежья. Поверив в свою хозяйскую сметку, простой мужик, Никон Филиппыч, сделался гордым и неподступным. В голосе его постоянно звенела нота важного недовольства. В свой кабинет мимо ожидавших его приема проходил всегда усталый, строгий, двери открывал и захлопывал рывком, и каждый невольно думал: «Немыслимую ношу вызнял на свои плечи Никон Филиппыч. А я пришел за каким-то несчастным обрезком покоса для своей коровенки. Уйду, пожалуй. Вдругорядь как-нибудь».
Не сразу собрался к председателю и Николай Крюков.
В начале беседы Куренкин хорошо говорил с Николаем, но потом вдруг вспомнил:
– Погодь, погодь, молодой человек, бригадир Пыжов не хвалит тебя как работника. Что у вас там? Разберитесь. Иначе он вам дорогу запрет и в колхоз, и к жилью.
– Хам он, ваш Пыжов. Хам, и больше никто. Это всяк скажет.
– Постой, постой. Как ты можешь? Кто ты есть? Пыжов чуткий товарищ. Справедливый. Требователен – это да. И мы ценим его.
– Чуткий он только с вами, Никон Филиппыч. А мы для него пешки.
Куренкин хотел осердиться, но передумал:
– Догадываюсь, товарищ Крюков, Пыжов тебе не по вкусу, однако в бригаде он хозяин…
– Хозяин, хозяин. А я кто? Батрак у него? Я родился здесь, вырос, служил на границе и ночами в дозоре не о вас думал, а о матери, о селе, о полях. А вы откуда взялись? Я до армии с отцом работал на комбайне, после армии сам сел за руль. А что у меня есть? Ни кола ни двора. Нужен клок сена, полено дров – иди к вам на поклон. Вы все взяли у меня. Хозяева. Но ни вам, ни Пыжову я не поклонюсь.
Николай ушел от председателя, но о своей вспышке ни слова не сказал Кате, поэтому она с нескрываемой радостью переспросила:
– Он что, Куренкин-то, так и сказал: пиши заявление?
– Конечно.
– Коля, милый, – Катя всхлопнула ладошками. – Ты же умница. Чего же лучше-то. А? Дай я тебя в щечку…
– Но ты погоди, Катя…
– Не хочу годить. Не хочу. Не хочу, и все.
– Домик-то, Катюша, ни много ни мало – двадцать две тыщи.
– Слышала. Знаю. Но и что? – Катя не могла удержать свою радость. – Пусть хоть тридцать. И что? Их же не враз вынь да положь. Пять лет проработал – десять процентов скидка. Десять лет – опять десять.
– Это же вечная кабала. Вечная. Ты подумала? Пока набегут наши процентики – у нас с тобой, может и жизни-то останется с гулькин нос. Ты, Катя, послушай. Милая, хорошая… Только два словечка. Ну ладно, завяжусь я с этим домом, с колхозом, и прости, прощай житуха моя. Бригадир наш, Тришка, заездит. Ты знаешь, я уступать не умею. Да будь он толковый, можно и уступить – не грех. А этот, этот тоже на ходу трех курей не сочтет, а корчит из себя академика Вильямса. Он и без того чуть что грозится отнять трактор. И куда я? В скотники? Положим, работы я не боюсь. Можно и в скотники. Да только что я там заработаю. А домик-то на шее.
Хлопнули ворота, в тишине так неожиданно и громко, что Катя вздрогнула и качнулась к Николаю. Из-за угла палисадника вышел Руслан в белой майке, с рубахой, перекинутой через плечо. Бодрый, говорливый, с горячим дыханием.
– Иду двором и слышу: шу-шу-шу. Дай, мекаю, гляну, что за секреты на нашей колоде. А тут родственнички. Значит, так: сама не едет и тебя как бычка на веревочку? Верно, что ли, Никола?
– Пожалуй.
– Вот и прояви характер. Да бросьте вы. Мой адрес не дом и не улица, а заводская проходная в люди вывела меня. Живи как в песне и шагай с песней. А дальше по пословице, куда иголка, туда и нитка. Зябко же, однако.
Руслан надел рубашку, пошевелил под ней остывшими плечами, сел рядом с Николаем. Он заметно отрезвел, но был по-хмельному болтлив и задирист.
– Тебе, Никола, винить в жизни некого, а темно живешь сам. Лучшую-то жизнь искать надо, строить, а ты вялый. Прикипел вот к одному месту и будешь век ныть, век скулить, а лишнего шагу не сделаешь. Смелые-то, Коля, за запахом тайги на край света едут. Это я тебе говорю. Да бросьте вы. Я нет, я ветра и солнца брат. Зато и часов у меня двое, костюма два, а галстукам и счет потерян. Усек?
– Чего ж мамке-то не пошлешь хоть на платье?
– Ты, Катерина, помалкивай. Разговор наш не дамский. Да бросьте вы. Глухо ведь живете – вот о том и речь. Телки да кабанчики. Ни сна ни отдыха измученной душе. Карусель. Ты на кабанчика, кабанчик на тебя – пойди разберись, кто у кого в батраках. А я – его величество рабочий класс и с песней по жизни. Да бросьте вы, – пресекал Руслан всякую попытку возразить ему.
– Звонарь, – чуть слышно обронила Катя и, взяв подойник с бидоном, ушла домой.
– Баба с возу – кобыле легче, – весело вздохнул Руслан и, поежившись, признался: – Пробирает, слушай.
– Шел бы в избу, а то, чего доброго, недолго и простыть.
– Ты за меня не сохни, сказал бы Волободько. Волободько-то? Слесарь у нас. Шебутной парняга. Кранты чинит. Словом, собирайся, Коляй, и ко мне. А Руслана Обегалова ты знаешь: хлеба горбушку и ту пополам. Да бросьте вы.
– Прав ты, Руслан, тысячу раз прав. Под лежачий камень и вода не течет. Буду думать. А вернее всего, решусь.
Этой ночью Николай долго не мог уснуть, будто подошел к какой-то важной грани, через которую непременно должен перешагнуть, но не наберет душевной смелости, да и нет у него твердой уверенности, что пришла пора. Тому, что наговорил Руслан, верилось и не верилось, но бодрость его, горделивое своеволие и независимость заразили Николая жгучим желанием перемен. «А это разве не правда, – думал Крюков, – люди куда-то едут, летят, ищут дела с размахом. Именно их славят газеты, радио, телевизор, им слагают гимны, – они свежая закваска для народного теста. А тут какой-то бригадир Пыжов Трифон всю твою жизнь в кулак зажал».
Руслан ехал в родное село пошиковать, но взял срыву и надсадился в первый же день. Спьяну – вроде и выпил не шибко – сунулся к холодной речной воде, а утром ослабел, почувствовал себя разбитым и немощным. Вначале погрешил на похмелье, но когда стало бросать из жары в озноб, а из озноба в такую каленую жару, что косило глаза, понял – он простыл и заболел.
Катя выхаживала брата две недели. Болезнь погасила в нем болтливость, энергию и залихватскую резвость. Когда он поднялся, его навестил Николай Крюков и не узнал своего друга: это был уже не тот говорун Руслан, а тихий малый, весь какой-то выцветший, с редкими непрочными зубами, и даже синие глаза его глядели жидко и водянисто. Все в нем было ненадежно, и разговору между друзьями совсем не получилось, потому что у Николая исчезла зависть к Руслану, исчезло всякое желание хоть в чем-то походить на него.
Прощаясь, Руслан, однако, сказал без бахвальства:
– Надумаешь, Коля, кати прямком. Чем могу – помогу. Это ты знай.
Больше всех радовалась Катя, тонко уловившая перемену в Николае. «Вот не сегодня завтра укатит Руслан, и я возьму тебя, Коленька, в свои руки. Знаю, что слаб ты перед добрым и ласковым словом, да, может, мне-то тем ты и дорог».
Руслан уехал тихо и незаметно.
Николай пришел на фельдшерский пункт снимать гипс. В чистой комнатке, с острыми запахами лекарств и марлевыми занавесками на окнах, Катя что-то кипятила на спиртовке в блестящей железной коробке. В стеклах шкафа, набитого пузырьками и баночками, играло низкое и недолгое осеннее солнце. Печь, выбеленная с сахаром, чтобы блестела, дышала уютным теплом, особенно приятным с первых предзимних холодов.
Катя ножницами срезала с руки Николая гипс, нежно и бережно ощупала ее и заставила разминать пальцы, – были они для него как не свои, почему-то казались ему хрупкими, и он боялся смело сгибать их.
– Можно и поживей, – подсказала она. – Вот глядите, товарищ больной: сперва по одному, а потом все вместе. Будто на баяне играешь. Ну. Все у тебя хорошо. Смелей, смелей. Вот так.
Катя и говорила, и чем-то бренчала у спиртовки, то открывала и закрывала шкаф, ходила, щелкая острыми подкованными каблучками по крашеному полу. Деловая, в белом халате, с прибранными под косынку волосами, она казалась Николаю чужой, недоступной, – он вроде бы не узнавал ее, вроде бы заново встретился с ее строгой и привлекательной красотой. Он сидел на белом табурете у самых дверей, то и дело поглядывая на пол, не принес ли на своих сапожищах грязи, не наследил ли. Заметно томился.
– Так я пошел, выходит, – сказал он, поднимаясь, и надел телогрейку в рукав.
– Все у тебя хорошо, – повторила она, а сама вдруг заступила ему дорогу и близко прижалась к нему большой грудью, пальцами, обожженными йодом, поправила у него волосы. Хотелось коснуться его щеки, да не решилась. Среди этой белой чистоты и спиртовых запахов что-то удерживало от простоты. – Ты, Коля, после Руслана сделался совсем каким-то… Сам не свой.
– Не везет у меня с Трифоном. Сейчас встретил меня – и ни здравствуй, ни до свидания. Сколя-де с куклой-то ходить собрался? – Николай поднял локоть освобожденной от гипса руки. – Больничный, говорит, вези из района. Здешний не пройдет. Значит, надо ехать. Что ни шаг, то и палка.
– Ехать тебе незачем. Мне завтра в район на семинар, и я привезу твой больничный. Стоит ли расстраиваться. По-моему, Коля, Руслан, балаболка, сильно тебя покачнул.
– Что-то осталось. А что и сам не знаю. Накипь какая-то. Словом, все не на месте и сам я будто потерялся. Ну да ладно, пойду теперь.
– Погоди же минутку. Видишь, никого еще нет. Жалко отпускать тебя. Попервости ты не был таким, – опять вернулась Катя к своим прежним мыслям. – Помнишь, рассказывал мне, как вышел-де из кабины, огляделся вокруг и ну плясать на гусенице своего трактора. А там и верно, за Крестовым Омежьем, когда черемуха цветет, с ума сойти можно. Али забыл? Все, говорил, мое. И сам здешний. Чего искать-то, когда все дано.
– Натосковался после армии. В бреду жил. А Руслан, видишь, какой, – собрался тогда и укатил. А я, говорю тебе, чумной был. Глупый ко всему еще.
– Не говори так. Не смей так говорить. Я тогда слушала тебя и оживала от твоих слов. Ведь я тоже считала, что там, где нет меня, там обязательно лучше. Где-то читала, что ли, не помню уж: на счастливого счастье-де само набредет. Да так оно и есть. Давай, Коля, решим все разом… А крыша – э, нашел о чем печалиться – крыша найдется, в Столбовом никто еще на улице не околел. Переселимся хотя бы к соседке, тетке Дуне, – у ней половина дома пустует.
– В родной-то деревне да по чужим углам? Ну ты отмочила. Я собственник. Собственник до мозга костей. Слышала?
– Боже милостивый, да откуда ты такой неукладный. Истерзал меня всю, измучил. И кем только наслан ты на мою голову…
Катя жестко сложила губы и отошла к окну, задернула шторку. Близкие слезы перехватили дыхание. Николай шагнул следом, властно обнял ее за плечи и, стиснув в обеих руках, стал целовать ее шею, щеки, губами нашел ее мокрые глаза.
На крыльце раздались шаги. Катя отстранилась, затянула на затылке ослабевшие концы косынки и поглядела на Николая зло и непримиримо.
Недели через две пал первый снег, сразу глубокий, сухой и студеный. Под сапогом он скрипел тягуче и звонко, будто уже успел вылежаться в каленых морозах. «Этот не на побывку, – думал Николай Крюков, шагая к мастерским через новые, но плотные сугробы, боясь начерпать снега в голенища. – Только подумать, целых полгода будем пахать и перепахивать его. Мять, топтать. Стыть на нем. Обжигать о него руки. И проклинать на дальних занесенных дорогах. А о том не подумаем, что снежок этот вернет нам весной отдохнувшую и обновленную землю, налитую свежими, ядреными, сильными соками. Прямо из-под снега, в талых водах, оживут и поднимутся травы, плакучие березы на межах оденутся молодой листвой. Да как не любить-то все это: и снег, и землю, и весну! У всего свое время, свой твердый извечный шаг, своя опора. Только ты будто не ко времени пришелся, живешь в родной благодати словно из чьей-то милости. И не на месте твоя душа, что-то мешает и застит ей… Видать, не спеться нам с Катей, пока я не проявлю своей воли».
Как-то Николай тянул трактором на волокуше огромный зарод сена по лесной, узкой, дороге. Молодой осинник, разбавленный березой, тесно сбившийся к обочине, хватко цапал своими лапами тугие бока зарода и вырывал из него клочья зеленого душистого сена. Ровно гудел мотор, хлябко звякали, перетирая смерзшуюся колею, стальные башмаки гусениц, ломались заледенелые и без того хрупкие сучья деревьев. Дорога внове нелегкая. Дорога с дальних лесных покосов – неблизкая.
И вдруг густая изморозь, нехотя поредев, вытолкнула едва ли не под самый мотор трактора белого всадника. Крюков неосознанно быстро осадил машину и, присмотревшись, узнал бригадира Трифона Пыжова. А тот в белом полушубке под широким ремнем, в рыжей мохнатой шапке из собачины, на молодом диковатом жеребчике продрался через ельник к кабине и закричал, наливаясь злобной кровью:
– Сено-то колхозное?
– Не мое же.
– Оно и видно, что не твое. Будь оно твое, разве бы ты развешивал его по деревьям. Ты вылезь, бездельник, глянь. Глянь, говорю, вылезь, – у тебя к ферме навильника не останется. Кто так-то относится к колхозному добру. Я тебя по горсточке собирать заставлю. Разгильдяй.
Крюков сбросил газ, выпнул дверцу, но заговорил спокойно, только щурился так же, как бригадир:
– Ты, Трифон, чем лаяться, взял бы топор да прорубил узкие-то места. Ведь возим-то не на лошади. И прошлый год вся дорога была сеном усыпана. И нынче то же будет. А ты несешь тракториста. Не дело это, Трифон.
– Да стой ты, черт, – Трифон с силой рванул нетерпеливого жеребчика, нажевавшего на удилах густую зеленую пену. – Я вот подсчитаю, сколя кормовых единиц ты не довез, – погрозился бригадир. – Уж я порадую тебя к Новому году. Так ты это и знай. Рублем вас, разгильдяев, а больше ничем не проймешь.
Крюков захлопнул дверцу и взялся за рычаг: замороженную тишину дробью изрешетил взвывший на полных оборотах мотор.
В тот же день лесной беспутный ветер сорвал с лесин охапки сена, развеял их и замел снегом. А бригадир Пыжов оштрафовал Крюкова.
Жаловаться Николай не пошел, и от этого обида его была еще тяжелей. В горячке ничего не мог придумать, но, успокоившись, даже повеселел: кто-то неведомый напомнил ему о простом и желанном выходе – уехать. «Нет худа без добра, – рассудил Николай. – Самому мне век бы не собраться. Стало быть – судьба. Не было счастья, да несчастье помогло. А с Катюхой тоже все по-людски выйдет: поупрямится и приедет».
В канун Нового года Крюков получил в колхозе расчет. Веселый, решительный, пошел в сельмаг, где совсем не было народу, потому что к празднику у всех все было куплено и припасено. Продавец Тихоныч, обмотанный шарфом, сидел в одиночестве на опрокинутом ведре и клюкой околачивал головни в догорающей печке. Николай попросил его показать самые дорогие дамские часы и, купив их, смело и радостно направился к дому Кати. У клуба уже горели огни, несколько репродукторов дико визжали, изображая музыку, – издали она походила на скрип заржавевших воротных петель. На перилах широкого крыльца сидели парни, курили, плевались, обсыпали девчонок искристым снегом.
Во дворе Обегаловых Николай поднялся на заснеженную завалинку, нашел угольничек чистого, необстывшего стекла в раме и приник к нему. Катя, ее мать, младшая сестренка и кто-то еще, чуть видимый из-за косяка, играли за столом в карты. В противоположном углу под белой салфеткой бельмасто мигал телевизор.
Николай стукнул в раму три раза и слез с завалины, обил валенки от снега. На крыльцо вышла Катя, наскоро в одной безрукавой кофте, накрывшись с головой теплой шалью. Сразу замерзла, поджимая локотки.
– Ты чего? Заходи. Дома свои только.
– Я, Катя, на два словечка. Ты оденься и выйди. Надо, надо.
– Случилось что?
– Иди, не мерзни. Я подожду.
Катя, недовольно вздохнув, убежала и скоро вернулась в короткой шубейке, отороченной по подолу меховой выпушкой.
– Уж я знаю, раз ты пришел, что-то опять неладно.
– Уезжаю, Катя.
– Значит, решился.
– Да уж так выходит.
– Руслан во всем виноват – это его дело.
– Да нет, Катя, Руслан тут сбоку припека. Сама жизнь идет кувырком. Живешь вроде на родимой земельке, и вся она твоя: люби ее, работай, радуйся вместе с нею как вольный пахарь. Так нет же, каждый твой шаг кем-то обдуман, оговорен, и ты иди, как велит глупый Тришка. Захочет он, накормит тебя, не всхочет, так сиди. И выходит, не земелькой ты кормишься, а из рук Трифона кусок выглядываешь, ждешь его благодеяния. На кой черт такая жизнь.
– Ты, видать, Коля, опять столкнулся с ним и, как всегда, не уступил. Может, ты и не прав, а горячишься, и вся жизнь тебе не мила.
– Все это, Катенька, уже в прошлом. Я теперь хочу знать твое неизменное слово: приедешь ли ты ко мне? Или мы… Нет, Катя, я на тебя молиться буду. На руках носить. Ведь ты же знаешь, что я и жив только тобою.
– Не могу, Коля. И не верю.
– Чего не можешь?
– Уехать. Уехать не могу, – Катя повторила упрямо и жестко.
Именно такого ее тона Николай всегда немного боялся, зная, что она не поступится словом. Но на этот раз ее резонное несогласие и обидело, и рассердило его. Он остановился и, пытаясь заглянуть ей в глаза, подытожил:








