355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лебедев » Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина » Текст книги (страница 8)
Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:55

Текст книги "Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина"


Автор книги: Александр Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

«Казалось бы, что сосланные в Сибирь и прожившие в ссылке тридцать лет должны бы ставить на пьедестал то дело, за которое они столько лет страдают, – ничуть не бывало. Большая часть из них смотрят на это дело совсем не так и ставят его даже ниже, чем оно должно стоять…»

Е. И. Якушкин. Из письма жене, 1854 г.

Щедрин изъял декабристскую тему из своей «Истории одного города», хотя и собрался было ее коснуться. Эта тема относилась к какой-то иной истории. Нельзя исключить, что подобному решению Щедрина содействовало то обстоятельство, что ко времени создания его «Истории…» уже стала фактом общественного сознания та история декабризма, которую написали сами декабристы в своих мемуарах, публиковавшихся Герценом. Серия этих мемуаров, открывавшаяся «Записками» Якушкина, объективно явилась своеобразным дополнением щедринской «Истории…» в общественном восприятии того времени. Более того, в своеобразных условиях развития общественного движения той поры (о чем – ниже) Щедрин наверняка не был бы прав, оспорив в «Истории…» высокий пафос дворянской революционности.


«Ни в одном из них нет и тени раскаяния и сознания, что они затеяли дело безумное, не говорю уже преступное. Как говорили о французской эмиграции первой революции, они ничего не забыли и ничему не научились. Они увековечились и окостенели в 14 декабря. Для них и после 30 лет не наступило еще 15 декабря, в которое могли бы они отрезвиться и опомниться».

П. А. Вяземский – П. И. Бартеневу[7]7
  Написано в связи с появлением воспоминаний Якушкина, Н. Бестужева и других декабристов.


[Закрыть]

Пусть в известном смысле для них действительно так и не наступило 15 декабря, пусть они в известном смысле так и остались «поверстными столбами» – в своем ли собственном восприятии или в представлении иных людей. Но как же не случайно вспомнил в связи с появлением воспоминаний декабристов Вяземский одну из настольных книг друзей своей юности, Только вот, словно пугая своего читателя, передернул карты и смешал нарочно совсем разные колоды, когда сказал, что «подобные изображения в роде Плутарха могут иметь сильное влияние на молодые умы. Может быть, – бросил словно бы ненароком Вяземский, – и сам Нечаев не зачитался ли этих повествований и не разогрелся ли подогретыми преданиями».

Плутарх – один из любимейших древних авторов декабристов, один из наиболее ценимых Якушкиным, совершил, несомненно, некое важное нравственно-методологическое, если можно так выразиться, открытие, придя к своей идее «сравнительных жизнеописаний». Не только «примеры» из Плутарха одушевляли «людей дела», многим из которых история судила стать «поверстными столбами» своими. Идея «поверстных столбов» и была в известном смысле заключена в самом методе попарного сопоставления разных биографий у Плутарха. Сопоставляя, сравнивая попарно судьбы знаменитых греков с судьбами именитых римлян, Плутарх словно бы персонифицировал тем самым нравственное значение истории. А это значение невозможно было бы ни уловить, ни выразить вне сравнения, при котором один из героев Плутарха призывался автором сыграть роль «поверстного столба» на типологической шкале разных характеров и судеб.


«Успех – пятно… Я никогда не знал площадного счастия и, кажется, теперь не побоюсь его искушений, если когда-нибудь и вздумалось бы ему пощекотать меня. Неудача – тот невидимый бог, которому хочу служить верою и правдою».

П. А. Вяземский. – А. И. Тургеневу, 1819 г.

«Я не собираю бесполезных исторических сведений, а передаю факты, служащие для понимания нравственной стороны человека и его характера».

Плутарх. «Сравнительные жизнеописания»

Нет, не потому Якушкин и его друзья держали Плутарха на столе, что их тянуло примерить тогу античных героев. Явно притягивала именно идея преобладающего значения нравственной «стороны» исторических событий по отношению к их практическим последствиям и непосредственно политическим результатам, мысль о сокровенном этическом «коде» истории. Плутарх словно возбуждал «догадку» о понятии той «исторической чести», перед которой все на свете соображения успеха и престижа отступали и оказывались незначащей суетой.


«Глядя в историю, словно в зеркало, я стараюсь изменить к лучшему собственную жизнь и устроить ее но примеру тех, о чьих доблестях рассказываю. Всего более это напоминает постоянное и близкое общение: благодаря истории мы точно принимаем каждого из великих людей в своем доме, как дорогого гостя, узнаем, «кто он и что»…

Плутарх. Там же

«Для чего – думаю я – утонченность моральной пытки в русских секретных тюрьмах доведена до такого ужасающего совершенства, что заключенных лишают не только пера, но даже книг. Какой прекрасный отдел тюремной литературы достался бы в удел потомков, даже из тех произведений, которые правительство нашло бы безопасным для печати»…

М. А. Бестужев. Из воспоминаний

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«ПОВЕРСТНЫЕ СТОЛБЫ»

«Сила совершившихся фактов, без сомнения, не подлежит отрицанию. Факт совершился – следовательно, не принимать его нельзя… Это, так сказать, фундамент, или, лучше сказать, азбука, или, еще лучше, отправной пункт… Мы с благоговейной благодарностью принимаем все совершившиеся факты, хотя бы появление некоторых из них казалось нам прискорбным и даже легкомысленным… Факт совершился – и мы благодарим»…

Н. Щедрин. (М. Е. Салтыков).
Дневник провинциала в Петербурге

«На 7-м томе сочинения Бюффона… находится следующая, очень плохо сохранившаяся надпись: «…если, пробегая этапы человеческих воспоминаний, мы отклонились от торных дорог, то это потому, что мы встретили живые тени прежних времен совершенно не в том виде, в каком они представлялись нам до сих пор. Это произошло именно от того, что мы идем по новому пути… Так, проезжая одну и ту же страну в различные часы дня, два путешественника видят ее один – в одном, другой – в другом виде. Однако, если бы нас спросили, мы ответили бы, что они не сделали ошибки… Их наблюдения сделаны в зависимости от времени, но что это та же страна, в которой мы живем…»

Каталог библиотеки П. Я. Чаадаева[8]8
  В настоящее время этот том в библиотеке П. Чаадаева не числится.


[Закрыть]

«Я листаю книги, но вовсе не изучаю их… единственная польза, извлекаемая моим умом из таких занятий, это мысли и рассуждения, которые он при этом впитывает в себя. Что же касается автора, места, слов и всего прочего, то все это я сразу же забываю.

Я достиг такого совершенства в искусстве забывать все на свете, что даже собственные писания и сочинения забываю не хуже, чем все остальное; мне постоянно цитируют меня самого, и я этого не замечаю. Кто пожелал бы узнать, откуда взяты стихи и примеры… тот привел бы меня в немалое замешательство, так как я не смог бы ответить ему. А между тем я собирал подаяние лишь у дверей хорошо известных и знаменитых, не довольствуясь тем, чтобы оно было щедрым, но стремясь и к тому, чтобы оно исходило от руки неоскудевающей и почтенной… И нет ничего удивительного, что моя книга разделяет судьбу всех других прочитанных мною книг и что в моей памяти с одинаковой легкостью изглаживается как то, что написано мной, так и то, что мной прочитано, как то, что мной дано, так и то, что получено мной… Итак, это такого рода занятие, от которого нельзя ждать много чести и славы, и такой вид сочинительства, который не приносит громкого имени.

И наконец, для кого вы пишете? Ученые, которым подсудна всякая книга, не ценят ничего, кроме учености, и не признают никаких иных проявлений нашей умственной деятельности, кроме тех, которые свидетельствуют о начитанности… Если вы смешаете одного Сципиона с другим, то что стоящее внимания можете вы еще высказать… Способностью докапываться до истины – в сколь бы малой мере я такой способностью ни обладал, – равно как вольнолюбивым нежеланием отказываться от своих убеждений в угоду другим людям, я обязан главным образом себе самому… Мои взгляды… у меня природные… Я произвел их на свет… впоследствии я обосновал и укрепил эти взгляды, опираясь на тех, кто пользовался моим уважением, а также на безупречные образцы, оставленные нам древними, с которыми я сошелся в мнениях».

Мишель Монтень. Опыты

А ведь великая это вещь – цитата! Просторная, без усечений авторской мысли, гулкая, объемная, заключающая в себе целый маленький мир иного образа мыслей и чувств. Цитата – это ведь едва ли не единственный в своем роде документ, подлинность которого самоочевидна. И потому это даже не просто документ, а уже непосредственный факт… Любой на свете документ можно «исправить», как хорошо знают историки, и не они одни в наше время. Но попробуйте «исправить» Монтеня! Попробуйте что-нибудь изготовить «под Щедрина», «под Герцена»!.. Более того, слух, выверенный и настроенный в соответствии со звуком подлинной, а не стилизованной речи, станет чуток и сам найдет «волну» повествования – «волну Якушкина».

Я мог бы, конечно, и дальше продолжать эту книгу в том же духе, в каком шла она у меня до сих пор, приведя тут, например, совершенно к месту важное соображение Герцена относительно того, что если речь идет о «чем-нибудь жизненно важном», то можно писать «и без всякой формы, не стесняясь» (какими-либо соображениями жанра). Пусть, говорит он, будут «тут и факты, и слезы, и хохот, и теория». И я, автор, ограничиваю в этом случае свою задачу тем лишь, что «делаю из беспорядка порядок единством двух-трех вожжей, – впрочем, как замечает Герцен, – очень длинных…». И вслед за тем можно было бы привести здесь едва ли не ключевое положение того же Герцена, находящееся в полном соответствии с известным тезисом, высказанным еще в «Манифесте Коммунистической партии», относительно того, что «свобода лица – величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти действительная воля народа». Это было сказано Герценом в 1850 году в цикле эссе «С того берега», произведении, написанном после революции 1848 года и рассматривавшемся самим Герценом в качестве своего рода политического завещания сыну – до тех, во всяком случае, пор, пока не пришло для Герцена время новых идейно-политических завещаний…

Эти самые «вожжи» внутреннего сюжета должны быть неопределенно большой длины: двигатель, «тягловая сила» внутреннего сюжета находятся за пределами не только предмета повествования, но даже и самого повествования. Ибо это «вожжи» исторического времени, тянущегося, быть может, из такого отдаленного будущего, все убегающего от нас, которое трудно себе представить, которое нас влечет и которым мы пытаемся с помощью этих самых «вожжей» даже править, не очень хорошо зная, что ждет нас впереди – «только версты полосаты попадаются» – те самые «поверстные столбы» истории. «Вожжи» эти невозможно крепко натянуть, сколько ни старайся, – их можно даже совсем опустить или – пусть себе! – отдать в руки тому читателю, который только захотел бы их взять, сделавшись, таким образом, участником всего происходящего, – все равно от них никуда не денешься, ибо раз уж ты за них взялся, то они и тебя самого держат. По сути дела, эти «вожжи» – направляющие развития всего того духовного мира, в который ты сам по своей воле вступил, взявшись за некую тему. Потому что, как говорил в этом случае все тот же Герцен, «нас занимающий вопрос не в теории и не в методе, нас занимает практическая, прикладная сторона его… Истина, которая стала нашей плотью и кровью, нравственным основанием всей жизни и деятельности… Что слово драма или роман, – добавляет он, – идут к процессу развития живых учений, это мы знаем по опыту»…

Как пишет В. Н. Турбин «жанры наследуются. Жанры передают идеологический опыт от поколения к поколению. Жанр – тип социального поведения человека… Наше мышление жанрово организовано уже просто потому, – пишет этот мой современник, – что жить – значит прежде всего общаться с другими, вести диалог… Выявив это, гуманитарии, хотелось бы думать, начали ограждать себя от угнетающих их профессиональную совесть упреков в ненаучности… Их призвание – услышать, понять Другого, оживить его и ввести его в круг собеседников общества, современного им: он жил, ожидая, что с ним будут время от времени говорить, и никогда не поздно оправдать его ожидания… Каждое время призывает к себе на подмогу открываемых им мыслителей, писателей прошлого».


«Ведь в сущности и все мы коллективные существа, что бы мы о себе ни воображали. В самом деле: как незначительно то, что мы в подлинном смысле слова могли бы назвать своей собственностью!.. Говоря о самом себе, я должен со всею скромностью сказать, что… за мою долгую жизнь мне удалось задумать и осуществить кое-что такое, чем я считаю себя вправе гордиться: но, говоря по чести… я обязан своими произведениями отнюдь не одной только собственной мудрости, но тысяче вещей и лиц вне меня, которые доставили мне материал. Это были дураки и умные, светлые и ограниченные головы, дети, юноши и старики… мне же не оставалось ничего больше, как собрать все это и пожать то, что другие для меня посеяли».

Гете

Да, конечно, можно было бы и дальше постараться следовать по пути построения своего рода коллажа. Повесть-коллаж. Это было бы вполне жанрово обосновано и уже охотно делается другими. По принципам организации материала такое произведение почти совпадает со столь распространенной «документалистикой». С затяжным расцветом разного рода «документалистики» связан и феномен «архивного бума» в исторических жанрах. В известной мере этот феномен может найти объяснение в отталкивании от того спекулятивного системосозидательства и «волевого» концептуализма, которые вообще не снисходили до фактов, ограничиваясь беспрестанным извлечением корня квадратного, как говорил наш замечательный критик Марк Щеглов, из общеизвестных постулатов и стершихся от злоупотребления цитат. Все это так в конце концов надоело, что стрелка маятника метнулась в другую сторону. Документализация представала синонимом научности. Создавалась любопытная по своей социальной сути ситуация, при которой всякой новой мысли словно бы говорили: «Предъявите ваши документы!» Как было сказано в газетной статье М. Чудаковой, «написав исторический (биографический) роман, автор может быть спокоен – как именно оценивать такой роман, сегодня никому не известно. Ожидание автора и читателя сводится далее, в сущности, к одному – найдут ли рецензенты фактические неточности».

К. Маркс писал: «…истина всеобща, она не принадлежит мне одному, она принадлежит всем, она владеет мною, а не я ею. Мое достояние – это форма, составляющая мою духовную индивидуальность. «Стиль – это человек». И что же!.. Я имею право раскрыть мой духовный облик, но должен прежде придать ему предписанное выражение!»

Можно, конечно, фетишизировать архивный документ. Можно фетишизировать исторический факт. И на этом строить методологическое благополучие. А вот истина не фетишизируется – она «принадлежит всем». Фетишизация истины – всего лишь форма ее иллюзорного (но вместе с тем вполне «вещественного»!) присвоения монополизации права на «владение» ею.

Все основные факты жизни Якушкина были известны давно, более ста лет. Но некая «апробированная» концепция декабризма все еще держит в тени фигуру этого человека. Трудно спорить против того, что другого типа деятели декабризма считаются более близкими нам, то есть «более передовыми», выражаясь газетным языком. Это даже как бы само собой разумеется…

Я совсем не покушаюсь на создание какой-то новой концепции декабризма, не тщусь «отменить» старую, «апробированную». Впрочем, новая концепция уже и без того начинает прорастать в работах многих современных авторов. А вот о типе и системе того старого мышления, с которым связана и которым держится «апробированная» концепция, столько раз уже «марксистски» лицевавшаяся, я кое-что еще все-таки скажу.


«Никак не можно думать, чтоб специально ученый имел большие права на истину; он имеет только большие притязания на нее… Цеховой ученый вне своего предмета за что ни примется, примется левой рукой.

Он не нужен во всяком живом вопросе. Он всех менее подозревает важность науки… он свой предмет считает наукой. Ученые, в крайнем развитии своем, заняли в обществе место второго желудка животных, жующих жвачку: в него никогда не попадает свежая пища – одна пережеванная, такая, которую жуют из удовольствия жевать… Различие ученых с дилетантами весьма ярко. Дилетанты любят науку – но не занимаются ею… Для ученых наука – барщина, на которой они призваны обработать указанную полосу… Дилетанты смотрят в телескоп, – оттого видят только те предметы, которые, по меньшей мере, далеки, как луна от земли, – а земного и близкого ничего не видят. Ученые смотрят в микроскоп и потому не могут видеть ничего большого… Дилетанты любуются наукой так, как мы любуемся Сатурном: на благородной дистанции и ограничиваясь знанием, что он светится и что на нем обруч. Ученые так близко подошли к храму науки, что не видят храма и ничего не видят, кроме кирпича, к которому пришелся их нос… А они требуют, чтобы мы признали их превосходство над нами; требуют какого-то спасиба от человечества, воображают себя в авангарде его! Никогда! Ученые – это чиновники, служащие идее, это бюрократия науки, ее писцы, столоначальники, регистраторы. Чиновники не принадлежат к аристократии… Но предупредим недоразумение – эта аристократия далеко не замкнута: она, как Фивы, имеет сто широких врат, вечно открытых, вечно зовущих.

Каждый может войти в ворота – но труднее в них пройти ученому, нежели всякому другому. Ученому мешает его диплом: диплом – чрезвычайное препятствие развитию; диплом свидетельствует, что дело кончено… носитель его совершил в себе науку, знает ее».

А. И. Герцен. Дилетантизм в науке

Герцена не раз потом подозревали (представители самых разных течений общественной мысли) в «дилетантизме» – в науке ли, в философии ли, в политике ли или даже в искусстве. Но, если он и был в каком-то смысле «дилетантом», то только не в том, в каком это ему ставилось в вину. Можно, пожалуй, сказать, что он был дилетантом в возрожденческом смысле. Последним великим дилетантом мировой общественной мысли. Вот откуда его острое неприятие «цеховой», то есть корпоративной, науки, цехового, то есть корпоративного, мышления вообще.


«У нас принято значительной частью передовых людей гордиться догматизмом и ортодоксальностью. Некоторый оттенок «чести» в этом отношении оправдывается, когда дело идет о таких величественных синтезах, как, скажем, марксовские. Но как бы ни была величественна и богата идея, – замкнувшись в себе, огородив себя столь чуждыми самим Марксу и Энгельсу представлениями правоверия и ереси, готовая преследовать всякую критику под предлогом борьбы с «буржуазными влияниями», и она неминуемо обречена была бы на омертвление… О, Герцен тут может быть полезен чрезвычайно, ибо чувство свободы – это стихия его… Герцен неоднократно возвращался к… идее самодовлеющего смысла индивидуальной жизни… Нет, конечно, Герцен является великим учителем жизни. Герцен – это целая стихия, его нужно брать целиком, с его достоинствами и недостатками, с его пророчествами и ошибками, с его временным и вечным, но не для того, чтобы так целиком возлюбить и воспринять, а для того, чтобы купать свой собственный ум и свое собственное сердце в многоцветных волнах этого кипучего и свежего потока… Согласно свидетельству греческих легенд, даже боги перед всевластным временем чуяли себя иногда ослабленными, тогда они бросались в пенный, жизненно-мощный поток Ихор.

Вот таким целебным потоком, играющим на солнце, всегда представляются мне сочинения Герцена».

А. В. Луначарский. Александр Иванович Герцен

«Обо всем этом» я говорю потому, что стараюсь проследить тот путь, которым Якушкин может прийти, которым ему «суждено» прийти в мир наших представлений и которым мы сами можем прийти к Якушкину. «Все это» – среда духовного обитания нравственного наследия Якушкина, русло той самой «реки времен», извините за пышность, которая соединяет нас с ним. Якушкин приходит к нам не непосредственно из 20-х годов XIX столетия, а не иначе как отразившись от всей последующей перспективы развития общественной мысли. Никакие перескакивания здесь невозможны – слишком многое на пути. Ближайшим образом, как это внешне ни парадоксально, Якушкин приходит к нам, отразившись от нашей эпохи во всей ее идеологической беспрецедентности. Опустить, вынести «за скобки» это двойное, встречное движение единого идеологического импульса значило бы опустить и вынести за скобки текста самую суть феномена «сегодняшнего Якушкина», «Якушкина для нас», пусть бы при этом и сохранившего все признаки соответствующих исторических раритетов. К сказанному надо добавить, что параллельный двойной путь – из «вчера» в «сегодня» и одновременно вновь к некоему историческому «вчера» надо проделать в этом случае еще и самому автору книги, вернее его «второму я», чтобы обнаружилась та внутренняя необходимость обращения к фигуре Якушкина, которая должна иметь некий общий интерес и без которой, во всяком случае, никакая встреча с Якушкиным в этой книге была бы просто невозможна.

История – открытый процесс с «двухсторонним движением» мысли; прошлое и будущее в ней взаимодействуют, и настоящее обнаруживается в точке их пересечения. Наше понимание прошлого может рассматриваться в известном смысле как «обратный проект». История – это, конечно, не «настоящее, опрокинутое в прошлое», но след, приведший к настоящему, и одновременно – тень, отброшенная настоящим вспять. Как отбрасывает свою тень на настоящее вероятное будущее. «Завтрашний день» истории – такое содержание нашего сознания, которое побуждает нас сегодня поступать так, а не иначе. Наше сознание отражает окружающий мир, моделируя его из тех элементов прошлого, которые смогут пригодиться в будущем. Да наши представления о будущем вообще не могут возникнуть ни из чего иного, кроме наших представлений о прошлом, – им больше не из чего возникать. Все это едва ли не самоочевидно. Но вот в конкретном применении все эти самоочевидности выявляют порой достаточно любопытные и далеко не столь уж очевидные грани событий, характеров и ситуаций.

Настоящее неоднородно. Оно состоит из бесчисленных «вкраплений». И оно пористо. Поры – «ниши» общественного сознания, своего рода «резервуарные емкости» духовного бытия и одновременно очаги накопления духовного обновления жизни. Весь этот состав тягуч, зыбок и постоянно находится в движении. Бывает так, что для «замоноличивания» такого состава, такой самодвижущейся субстанции «ниши» заполняются стереотипами замещенных представлений на уровне заданных стандартов. Мне кажется, что «место Якушкина» в нашем представлении о «типичном декабристе» заметно потеснено привычной системой стереотипов. И вместе с тем я бы рискнул сказать о «пробном камне» феномена Якушкина для всего того процесса духовного преобразования, который связывается у нас с понятием «нового мышления».

Дальше я попытаюсь объяснить, что именно в данном случае имеется мною в виду.

Мы с вами еще будем свидетелями того, как Герцен, опираясь на героический эпос декабризма, в создание которого он сам внес большую лепту, пытался противопоставить его презрительному отшвыриванию дворянской культуры и нравственных принципов революционности декабристского толка, демонстративно заявленному экстремистской частью молодого народничества. В те времена эта часть революционеров нового поколения уже начала свой страшный путь к тяжким подвигам политического терроризма и идейного максимализма.

После отмены крепостного права, к чему стремились декабристы, вставали задачи буржуазно-демократических преобразований. А тогдашние революционеры-народники, прокляв реформу, предали анафеме и все ее последствия. Теряя, таким образом, свой демократизм, свою крестьянскую основу, утопический социализм народников стал искать опору в заговорщической тактике, в идеях революции для народа, но без народа. Или даже вопреки народу. Левонароднический экстремизм стал превращаться в нечто замкнутое, глухое. В этой среде «работали» и «жили» люди с катакомбным сознанием, с подпольной психикой, с фанатизированным мировосприятием. Идея трагической необходимости героического самопожертвования, сжигавшая их, сливалась с мыслью о некоем мессианстве и избранничестве. Мир представал разделенным на «героев» и «толпу».

В одной из работ 1917 года Ленин отмечал: «Бонапартизм в России не случайность, а естественный продукт развития классовой борьбы» и «при определенном взаимоотношении классов и их борьбы» следует даже «признать неизбежность бонапартизма». Он прямо связывал бонапартизм в России с мелкобуржуазными традициями… Не следует, конечно, на таких лидеров народничества, как Лавров или, скажем, Михайловский, возлагать историческую ответственность за последующие злокачественные извращения их идей, но неоспоримо, что утверждение исторического «права» и политической необходимости «мыслящей личности» манипулировать массами было очень близко их доктрине.

Все это стоит принять во внимание, чтобы понять смысл исторического парадокса, который заключался в том, что не великие шестидесятники – мыслители мирового масштаба Чернышевский и Герцен, а их «ученики» и эпигоны потянулись к учению Маркса и Энгельса, хотя это учение противоречило всем кардинальным положениям народнической доктрины. В известном смысле можно сказать, что Россия получила марксизм «из рук» народников, которые остались совершенно чужды марксизму и с которыми русским марксистам пришлось вести нешуточную борьбу.

…Отношение к народничеству в целом, как и к разным его ипостасям в отдельности, претерпело в нашей науке определенную эволюцию, не может считаться устоявшимся и до сих пор. Помимо прочих обстоятельств тут сейчас довольно часты случаи, при которых иные из авторов не могут, видимо, отграничить свое восхищение революционной самоотверженностью героев-народовольцев от оценки объективного смысла исповедовавшихся ими идей. Вообще тут опускается многое. Особенно важно, что опускается весь контекст той идеологической и практически-политической перспективы, вне которой мы теперь уже не можем смотреть на такие вещи, как левый экстремизм и терроризм. Понятие политического убийства стало одиозным в наш век, но ведь у этого понятия, как и у самого явления, есть определенные исторические корни. Нельзя, говоря о прошлом терроризма любой окраски, пренебречь мыслью о его сегодняшнем облике. И что уж тут ни говори, какие подходящие к случаю цитаты ни изыскивай, как их ни группируй, бесспорно, что главная мысль Ленина по поводу отношения марксизма к народничеству в пору, когда марксизм вышел на арену общественной жизни нашей страны, не поддается неоднозначному истолкованию. «Вся история русской революционной мысли за последнюю четверть века, – писал Ленин в 1905 году, – есть история борьбы марксизма с мелкобуржуазным народническим социализмом».

В феномене столь устойчивого тяготения народничества к марксизму нет ровным счетом ничего абсурдного, хотя внешне оно и достаточно парадоксально. Тут «срабатывал» типологический эффект объединения разнородных сил против «общего врага». Народники видели в марксизме союзника по борьбе с наступающим капитализмом, остальное для них отходило на задний план или как бы вообще не существовало… В общем и целом можно сказать, что на какой-то отрезок времени (сравнительно краткий, но очень важный) народники так или иначе интегрировали марксизм в своей доктрине. Интегрированными оказывались почти любые, отдельно взятые положения марксизма, и таким способом «доказывалось» нечто, к марксизму не относящееся. Так случилось, что на каком-то этапе развития освободительной мысли в стране народничество оказалось едва ли не единственной формой «бытования» марксизма в России. И вместе с тем, а вернее, тем самым народничество само «оделось» в марксизм.

Это отнюдь не какая-то «путаница» и «мешанина». В конечном счете речь идет о механизме того процесса, с помощью которого марксизм овладевал массами, преодолевая неизбежное противоречие между уровнем собственного мироистолкования и уровнем сознания масс. Тут совершенно неизбежны некие промежуточные формы, в которых марксизм мог быть постепенно или даже по частям усвоен массами, пусть и посредством более привычных для этих масс идеологических систем. Описанный феномен имеет характер определенной исторической закономерности во всех тех случаях, когда, как отмечал Антонио Грамши, «философия практики должна была вступать в союз с чуждыми тенденциями, для того чтобы победить сохранившиеся в массах пережитки докапиталистической формации».

Короче говоря, первоначальное распространение марксизма в России шло в форме его народнической ревизии и эта ревизия стала формой его распространения в стране. Подобное обстоятельство имело свои причины и последствия.

«В процессе «пересадки» идей марксизма на русскую «почву», осуществлявшейся немарксистами, хотя бы и с глубокой симпатией к марксизму относившимися, были свои издержки, подчас значительные.

Однако до поры до времени основное содержание, смысл и значение такого рода явлений определяли не эти издержки, а прежде всего то, что даже и в неадекватной, деформированной, искаженной форме теория Маркса и Энгельса все активнее и шире входила в общественное сознание России». (Володин А. И., Итенберг Б. С. [9]9
  Современные историки (ред.).


[Закрыть]
Еще раз об отношении к Марксу и марксизму в России 60—70-х годов XIX века.)

Еще совсем недавно такого рода взгляд представлялся слишком непривычным. Он и сейчас вызывает почти суеверную неприязнь сторонников апробированных концепций, хотя упрочился и набрал методологическую силу…


«…«Отражение» марксизма в представлениях народнических теоретиков дало скорее своеобразный «ревизионизм слева», проявившийся позднее у эсеров, нежели переход к марксизму. И тем не менее эта инфильтрация марксистских идей в народническую мысль была небесполезной для освободительного движения, особенно на его более ранних этапах… Без нее трудно себе представить переход Г. В. Плеханова (также прошедшего этап «приспособления» марксизма к народническим концепциям) на марксистские позиции».

И. К. Пантин, Е. Г. Плимак, В. Г. Хорос.
Революционная традиция в России. 1783–1883 гг.

«Теоретическая победа марксизма, – писал Ленин, – заставляет врагов его переодеваться марксистами».

Кстати, сказано это было применительно опять-таки к судьбам русского народничества и некоторым «постнародническим» тенденциям в России.

Важно понять, что своего рода идеологический «симбиоз», возникавший из «соединения» учения Маркса с субъективным социологизмом народничества, в дальнейшем создавал предпосылки для того, чтобы люди, проповедовавшие субъективно-социологические взгляды, искренне считали себя марксистами, а люди, внутренне расходившиеся с народничеством и обращавшиеся к марксизму, продолжали считать себя народниками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю