Текст книги "Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина"
Автор книги: Александр Лебедев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Во время отбытия каторжных работ среди декабристов шло живое и подробное обсуждение всего того, что свело теперь их вместе столь, в буквальном смысле, тесно.
«В разговорах очень часто речь склонялась к общему нашему делу, и, слушая ежедневно частями рассказы, сличая эти рассказы и поверяя их один другим, с каждым днем становилось все более понятным все то, что относилось до этого дела, все более и более пояснялось значение нашего Общества, существовавшего девять лет вопреки всем препятствиям, встречавшимся при его действиях; пояснялось также и значение 14 декабря, а вместе с тем становились известными все действия комитета при допросе подсудимых и уловки его при составлении доклада, в котором очень немного лжи, но зато который весь не что иное, как обман. Избрать из находившихся под следствием определенное число виновных и обречь их на жертву было нетрудно, – всякий, кто был уличен в непристойных словах против правительства, подвергался уже всей строгости законов; но труднейшая задача комитета состояла в том, чтобы, давши как будто несомненные доказательства добросовестности, осквернить перед общим мнением цель Тайного общества и вместе с тем осквернить побуждения каждого из членов этого Общества.
Для достижения своей цели члены комитета нашли удобным при составлении доклада, опираясь беспрестанно на собственные признания и показания подсудимых, поместить в своем донесении только то из этих признаний и показаний, что бросало тень на Тайное общество и представляло членов его в смешном или отвратительном виде…»
И. Д. Якушкин. Записки
К слову сказать, Якушкин, возможно, потому и встретил с такой неприязнью книгу Н. Тургенева «Россия и русские», что почувствовал в ней некоторое занижение общественного значения и высокой нравственной роли Тайного общества, не принимая в расчет то обстоятельство, что автор книги в своих суждениях и оценках был отчасти связан некоторыми тактическими соображениями, относящимися и к его собственной судьбе, и к судьбе его братьев. Была тут, конечно, и некая принципиальная сторона, были и некоторые иные внешние наслоения – но это в данном случае другой уже разговор…
Бог знает почему (если употребить тут эту безличностную формулу), именно нравственную «сторону дела» в декабризме многие авторитетные исследователи едва ли уже не традиционно, во всяком случае привычно считают стороной внешней и несущественной для декабризма, понимания его сущности. «Нравственные цели» общества считаются лишь своего рода «прикрытием», «крышей» для осуществления его «сокровенных целей». При этом иногда ссылаются на подходящие к случаю суждения отдельных декабристских деятелей. Но в то же время совершенно иные суждения иных деятелей «снимаются» как тактически вынужденные, маскировочные и отвлекающие. Я не стану в этом случае приводить цитаты из научных и популярных трудов – сюжет известный и типический, дело не в лицах. Дело, очевидно, в той системе утилитаристских представлений о нравственности, согласно которой нравственность вообще оказывается делом чуть ли не третьестепенным, чуть ли не прикладным и служебным. Именно эти представления, накладываясь на явление реального декабризма, приводят к тому, что тот же, скажем, Пестель оказывается чуть ли не «лучшим из лучших» в декабризме и «самым близким и понятным», а тот же, скажем, Якушкин – каким-то моралистом, проповедником долготерпения и чуть не смирения, не готовым «идти до конца» и вообще не очень-то «надежным» революционером, а может быть, и вовсе не революционером…
Надо ли распространяться о том, что подобная трактовка соотношения нравственного с политическим в декабризме, низведение «дум высокого стремленья» до уровня не то маскарадного костюма, не то «крыши», прикрывающих подлинное лицо декабристов и суть их замыслов, досадно неоригинально и рискованно напоминает логику версии, положенной в основу официального обвинения по «делу» декабристов. Но вот о том, что в самой оценке роли и общественной значимости того или иного «крыла», той или иной тенденции в декабризме принципиально недопустимо следовать «Росписи государственным преступникам Приговором Верховного уголовного суда осужденным к разным казням и наказаниям», – об этом сказать надо определенно. Пусть даже в основу этой «Росписи» был и положен принцип, выдвинутый «самим Сперанским», как известно.
Кара, «несчастье», как говорили в ту пору сами декабристы о санкции, примененной к ним, с точки зрения ее соответствия тогдашним нормам законодательства – вопрос все-таки достаточно частный. В популярной литературе у нас преобладали по этому поводу выражения вроде: «зверская расправа», «акт произвола» и т. п. Многие из декабристов писали впоследствии, что их судили за одни намерения, а не дела, что, конечно, не вполне соответствует действительности. Лунин в своем «Разборе донесения тайной Следственной комиссии» говорит об истязаниях, которым подвергли декабристов, что «история всех времен и народов не представляет сему примера». Это большое преувеличение. Вообще, как отмечал еще М. Довнар-Запольский, «сравнительно с практикою XVII в. и требованиями тогдашнего закона, основанного на Петровском регламенте, приговор в редакции императорской резолюции вовсе нельзя признать суровым. Напрасно так подчеркивали декабристы его суровость в своих позднейших записках». Во всяком случае, не надо, мне кажется, мерой «наказания» определять и в этом случае, в частности, значительность и уровень, общественную важность совершенного.
Николай, решаясь вступать на трон, уже знал о заговоре, знал, что дело гладко тут обойтись не сможет, и готов был к тому, что все может обернуться для него очень круто. Внутренне он уже был, если опять-таки можно так выразиться, карателен с самого начала – и допросные листы, и веревка для петли были у него в кармане. Все так, но вот сколько-нибудь особо широкая карательная акция – такая, которая могла бы принять лавинный характер массового политического террора, – была ему, конечно, совершенно ни к чему, ибо оказалась бы с неизбежностью антидворянской и потому потрясла бы социально-политические устои его режима. Да и то еще надо учесть, что время для подобного рода массового террора, который, по сути дела, всегда ведь является той или иной формой гражданской войны, еще не приспело. Тем более это относится к массовому террору как обычному средству решения необычных социально-политических коллизий. Тут, надо сказать, сейчас у нас возникли, на нашу беду, иные точки отсчета и, конечно, иной ретроспективный подход к любым прецедентам в истории. Наш век познакомил нас с таким явлением, как индустрия массового уничтожения людей, массовых карательных акций, политического геноцида в огромном геополитическом диапазоне – от гитлеровской Германии с ее лагерями смерти, печами и душегубками, до полпотовской Кампучии с ее «деревнями смерти» и «мотыжным» террором. Как-то несуразно, согласимся, с этаких «высот» карательности ужасаться «свирепостью» расправы царя над декабристами, несуразно и натянуто, а пожалуй, и не очень-то серьезно. Да и сама суть «дела» тут совсем в ином. Всякий массовый террор по необходимости безличностен, он, в частности, тем и ценен для карателей, что обезличивает жертвы, вообще «снимает» всякий вопрос о конкретной личности «караемых», он как раз и направлен на то, чтобы вообще уничтожить всякую личность, личностное начало в человеке – личное мужество, чувство личного достоинства, вообще понятие о каких бы то ни было личностных ценностях. В старые времена Николай I собственной персоной устанавливал личную степень ответственности перед ним значительной части подследственных. Он не только по особенностям своей натуры вникал чуть не во все детали «судопроизводства», даже самого ритуала казни, в мелочи условий содержания декабристов в предварительном заключении, в тюрьмах, на каторге и на поселении – этого требовали сами интересы «дела». Карательная система Николая была строго индивидуальной, и в том заключалась ее суть. Надо было изъять из общества данных людей, а не любых иных. Надо было обезглавить общество, не создавая, по возможности, великомучеников. Важен был до известной степени поэтому сам ритуал, а не просто «хлопнуть – и все дела». Надо было «расчленить», расслоить, разъять оппозицию, а не стричь всех без разбору под одну гребенку.
Казнили на Руси по политическим мотивам, известное дело, и раньше. Казнили не только за дело, но и за умысел – тоже, то есть по подозрению, по сомнению, потому что просто что-то такое показалось. Тут Николай новатором не был. А вот коллективная карательная робинзонада, учиненная Николаем по отношению к большинству декабристов, – начинание весьма интересное. Александр ввел военные поселения, Николай – политические. Он не просто лишал декабристов – тех, которых не повесил «по старинке», – «дворянского достоинства» в формальном смысле, но словно бы пытался путем перемещения их в социально чуждый им слой общества лишить их собственного достоинства, принудительно обесчестить их лично. Этот «эксперимент» над людьми имел важные последствия. Николай, сам, естественно, о том ни в малой мере не подозревая, детонировал в декабризме те его тенденции, которые оказались наиболее перспективными для условий репрессивных состояний, коллизий и режимов вообще. Тут, как теперь мы говорим, «сработала обратная связь».
Те из декабристов, которые в условиях каторги и ссылки пытались бежать, а вернее, лишь замышляли побег, старались вновь и в новых условиях устраивать заговоры (заговор Сухинова был, по сути дела, лишь актом отчаяния), метали громы и молнии обличительной публицистики, пробивавшие навылет все сибирские пространства и долетавшие до Петербурга и даже Европы, действовали в традиционных формах, что конечно же не умаляет их личного героизма – героизма последнего исступления или холодного отчаяния. Но похоже, что в своих действиях и мыслях они так и не вышли за рамки дилеммы – стрелять в царя или служить царю, хотя сами и не знали ее.
В ту пору, когда случилась столь колоритно описанная в «Былом и думах» знаменательная беседа молодого Герцена со старым графом Строгановым о том, как же надо было поступить несчастному Т. в день 14 декабря, Дмитрий Иванович Якушкин, «государственный преступник», учил в своем Ялуторовске местных детишек. Учил в школе, почти фантастическим образом его стараниями устроенной, несмотря на легко вообразимые и не столь легко вообразимые препятствия. Учил – «по системе Ланкастера» – самостоятельно думать, учил самому важному и самому трудному из всего, что есть на свете. Я не стану тут углубляться в механику и методику ланкастерской идеи «самообучения» – любознательный, как некогда выражались, читатель без всякого труда удовлетворит свой интерес, обратившись к соответствующим справкам в энциклопедиях, если не пожелает ознакомиться с достаточно многочисленными специальными изданиями. Скажу здесь только о том, что в Россию ланкастерская система проникла из Европы во времена «дней Александровых прекрасного начала», в Европе эта система вела свое начало от педагогических идей великого Песталоцци и широко распространилась – первоначально возникнув в кантонах демократической Швейцарии – после Великой французской буржуазной революции, а главный принцип этой системы был связан с развитием, воспитанием способности детей к самостоятельному мышлению и поведению.
Якушкин начал заниматься обучением крестьянских детей «по Ланкастеру» еще сравнительно задолго до Сенатской, вскоре после отклонения членами Тайного общества его вызова на цареубийство. В ту же приблизительно пору подобного рода начинания стали наблюдаться в иных местах России – в поместьях некоторых декабристов стали открываться школы «взаимного обучения» детей крепостных крестьян, значительное распространение несколько модифицированный метод Ланкастера получил в Южной армии при поддержке М. Орлова и при дальнейшем участии «первого декабриста» В. Ф. Раевского… Сенатская прервала этот процесс: арест и следствие «естественным образом» прекратили педагогическую деятельность и Якушкина. На поселении Якушкин вновь принялся, как говорится, за свое. Нет, это не была какая-то «пропаганда» в тривиальном значении слова. Лишь те из исследователей, которые сами так и не поняли идеи Якушкина, самой идеи такого рода просвещения, которым он занимался, истощали свои усилия в поисках каких-либо «отголосков» декабризма в преподавательской деятельности Якушкина в Ялуторовске. И не находили никаких «отголосков» если не пускались в домыслы. И дело тут заключалось не в том, что Якушкина бы моментально «засекли» и «пресекли», займись он пропагандой тех идей, за которые ему уже «дали срок». Якушкин и не намеревался «преподавать декабризм», пусть в самом даже скрытом виде, в самой «сокровенной» форме, он и не ставил своей задачей научить детей думать так, как думал сам. Тут не было никакой непоследовательности или – того чище! – отступничества. Суть дела заключалась в том, что Якушкин учил детей умению думать самим, именно этому, а не чему-либо иному. И эта «затея» многого стоила. Программа «малых дел»? «Аптечки и библиотечки»? Да как сказать… Хотя экстремистски-пренебрежительное отношение ко «всяким там аптечкам и библиотечкам» вообще не многого стоит и в России позже обрело окраску скверного политического тона, хотя именно эти самые «аптечки и библиотечки» оказались на какое-то время единственной реальной альтернативой потерпевшему крах максимализму «бомбистов»… Но скромная затея Якушкина имела огромный общественно-преобразовательный смысл и беспредельную, по сути, социально-историческую перспективу. Нет, Якушкин не занимался, упершись лбом в стенку, отгородившую его и его товарищей от всего мира, попытками осуществить подручными средствами какую-то утопию; не истощал последние силы, фанатически стремясь создать каких-то «новых людей». Он только старался, как умел и как мог, со всей свойственной ему серьезностью и последовательностью, развивать способности детей к самостоятельному мышлению. И изучал новый для него мир. Если уж сравнивать его положение с чьим-либо, то он не был Робинзоном (в типологическом смысле этого образа), он был скорее уж Миклухо-Маклаем декабризма – сибирским Миклухо-Маклаем. Ртуть замерзала в термометрах, досаждало мелкое местное начальство, теплая шуба так за все время поселения и не была приобретена, денег не было почти совсем, дети собственные, жена, дорогие друзья – все осталось на каком-то другом берегу жизни, позади были разбитые надежды, в настоящем был Николай, не подававший никаких признаков шаткости, а все вроде бы лишь крепший да крепший, а впереди была – старость. А Якушкин потом вспоминал обо всем этом «как о прекрасном времени» в его жизни. Почти как его друг по ссылке Пущин вспоминал всю жизнь о своей лицейской поре. Да и в самом деле между Царскосельским лицеем и «лицеем» в Ялуторовске открывается некая внешне неожиданная связь. Царскосельский так ведь и не нашел продолжения в себе самом, он стал «внутренним», личностным «лицеем», особенным состоянием души первых его воспитанников, стал потом для них своего рода прекрасной поэтической утопией, своего рода их внутренней Телемской обителью, счастливыми обитателями которой они, возможно, ощущали себя лишь в дни славных Годовщин, в которые они, возможно, чувствовали себя членами некоего единого «братства». Но это была очевидная условность, условность морально-психологическая и в еще большей степени – идейно-политическая. Особенно, конечно, эта условность, условность подобного рода ощущении выявилась после Сенатской, когда судьбы счастливых обитателей царскосельского «Телема» разошлись особенно резко, когда условность их «братства» все более превращалась в очевидную иллюзию… И все-таки даже чувство «внутреннего лицея» было отмечено, конечно, чертой некоей элитарности и избранничества. Удивительного тут ничего, в общем-то, нет – Лицей и задумывался как исключительно привилегированное учебное заведение, он и задумывался как некий инкубатор для разведения людей «высшего типа», которые, воспитанные на новый лад и образованные «с веком наравне», стали бы потом во главе Империи. В этом смысле Лицей был некоей александровской химерой.
«В 1832 г. меня известили, что жена моя отправилась в Петербург хлопотать о дозволении приехать ко мне в Сибирь, и потом я узнал, что ей отказали в ее просьбе. В бумаге шефа жандармов было сказано, что так как Якушкина не воспользовалась своевременно дозволением, данным женам преступников следовать за своими мужьями, и так как пребывание ее при детях более необходимо, чем пребывание ее с мужем, то государь император не соизволил разрешить ей ехать в Сибирь. Скоро потом мне писали, что мои сыновья могут быть приняты в корпус малолетних, а оттуда поступят в Царскосельский лицей. Я отклонил от них такую милость, на которую они не имели другого права, как разве только то, что отец их был в Сибири. Воспользоваться таким обстоятельством для выгоды моих сыновей было бы непростительно, и я убедительно просил жену мою ни под каким предлогом не разлучаться с детьми своими».
И. Д. Якушкин. Записки
Нет, это было не просто проявлением какой-то «гордыни» официально дискредитированного человека, не только выражением личных «понятий чести» Якушкина. Александровский Лицей в условиях николаевского режима был, понятно, химерой в кубе. Якушкин, естественно, ни в малой мере не хотел доверить воспитание своих детей какому бы то ни было казенному учреждению, в особенности официально привилегированному. Это ясно, это самоочевидно. Но есть в этом решении Якушкина и глубокая внутренняя объективная логика, быть может, и не формулируемая самим Якушкиным для себя, но, несомненно, им ощущавшаяся. Между химерой, химеричегкой идеей Царскосельского лицея и школой Якушкина в Ялуторовске была альтернативная связь. И для Якушкина не было вопроса в том, стоило ли учиться «словесности» в Московском университете, чтобы потом учить думать детишек в «каком-то» Ялуторовске. В таком повороте судьбы для него была прямая внутренняя логика. Как была своя внутренняя логика и в том, что бывший лицеист Пущин – первый друг бывшего лицеиста Пушкина, – едва вышедший на поселение, так рвался в Ялуторовск и так ценил «нашего Ланкастера», помогая ему в его деле, как только умел и мог…
Что же в конце концов из всех педагогических затей и дел Якушкина вышло? Не обернулось ли и его дело утопией? А вот это очень глубокий и совсем не простой вопрос. По сути дела, это ведь вопрос о том, что может выйти из стремления научить людей мыслить самостоятельно, думать самим. Да, «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». Но не только в этом суть. Суть в том, что вопрос о воспитании в людях потребности думать самостоятельно, о развитии этой потребности, самовоспитании ее самими людьми – это, в конечном счете, вопрос о свободе и достоинстве личности, о свободе и достоинстве каждого – непременного условия свободы и достоинства всех. В известном смысле это, судя по всему, бесконечный вопрос. И в то же время очень личностно-конкретный.
Декабрист Якушкин не учил в своем Ялуторовске детей декабризму, как декабрист Лунин учил декабризму Россию постфактум в своих знаменитых «Письмах из Сибири»; не замысливал и новых заговоров и не лелеял мыслей о побеге, не прозябал в сплошном ожидании каких-то перемен в своей судьбе, не обживался «на новом месте», обрастая новыми связями и как-то благоустраиваясь по возможности, не берег себя для какого-то «будущего поприща», когда случится, быть может, и такое, что «братья меч… отдадут».
«Ежедневно в продолжение 12-ти или 13-ти лет приходил он в училище в начале 9-го часа утра и оставался там до 12-ого. После обеда тот же урок продолжался от 2 до четырех [часов]. Неутомимо преследуя избранную им цель, он никогда не уклонялся от обязанностей, им на себя наложенных»…
Е. П. Оболенский. Из воспоминаний
Иными словами, декабрист Якушкин работал, чувствуя себя на своем месте, и даже потом находил эту пору своей жизни прекрасной. И все – без позы, без натуги, без надрыва и лихорадки, а вполне естественным, так сказать, образом, органично. Катался зимой на коньках при свете месяца, пугая тем аборигенов, совершенно не знакомых с такого рода занятием; купался в ледяной воде, упрямо считая такого рода предприятие полезным для здоровья, пока не простудился как следует; собирал летом местные растения для весьма серьезного гербария, изучал погоду и атмосферные явления… Словом, был очень занят постоянно – так, что даже времени порой на переписку с товарищами по судьбе не хватало, а ведь переписка для многих в тех условиях была, чуть не единственной отдушиной для сердца и разума… Не знаю, можно ли рискнуть предположить, что если, как полагал Пушкин, «писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным», то в такой же степени и человека вообще можно судить по исполнению обязанностей, им на себя наложенных…