355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лебедев » Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина » Текст книги (страница 10)
Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:55

Текст книги "Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина"


Автор книги: Александр Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

Потом был X съезд РКП(б). Ленин говорил: «Нам пришлось в состоянии гражданской войны переходить к методам военного времени. Но было бы величайшей ошибкой, если бы мы сделали отсюда тот вывод, что только такого рода меры и отношения возможны. Это означало бы, наверняка, крах Советской власти и диктатуры пролетариата». Вообще, говорил Ленин в марте 1921 года, в режиме военного коммунизма была, конечно, вынужденная необходимость, но вместе с тем «было бы величайшим преступлением здесь не видеть и не понимать того, что мы меры не соблюли».

Вот это заявление Ленина имеет чрезвычайную идейно-методологическую и практически-политическую важность. И конечно, самое непосредственное отношение к оценке «феномена Якушкина» в системе наших представлений о типологии дворянской революционности. Более того, революционности вообще.

Понятие «меры» вводится Лениным в качестве кардинального критерия при различении подлинной революционности от революционности мнимой. Подлинная революционность должна знать некую объективно-историческую меру. В этом смысле всякая чрезмерность, всякий перехлест, всякая лихость, забегание вперед, безоглядность и т. д. выходят за пределы подлинной революционности. Понятно, наверное, что это значит. Нарушение некоей объективной меры меняет его качественную характеристику. Ибо понятие меры как раз и определяет те границы, в которых любые количественные изменения возможны без перехода в какое-то новое качественное состояние.

Это важнейшее ленинское положение является, безусловно, важнейшим для оценки всякой революционности вообще, всякой революционной тенденции и даже возможности. Обращение к этому положению потребует многое еще уточнить в наших представлениях о революционном процессе, потребует изменить многие акценты в подходе к тем или иным деятелям революционного движения и в прошлом – поближе к истине и подальше от всякого рода лихости, «безоглядности» и нетерпимости. Из ленинского положения, в частности, следует, что столь расхожий у нас с давних пор постулат, согласно которому «чем левее, тем революционнее», – совершенно ложен. Он, как видим, восходит к военно-коммунистическим «загибам» и «перехлестам», которые, в свою очередь, связаны с левоэкстремистскими доктринами мелкобуржуазного и анархистского свойства. Не случайно, думаю, сегодня некоторые наши серьезные ученые стали обращаться к рассмотрению понятия «меры» как важнейшей категории диалектики в решении проблемы соотношения между «сущим» и «должным» в освободительном процессе. Исследования в этой сфере необходимы для разработки теории нового мышления, которая, в свою очередь, развяжет наконец нам руки и раскроет глаза для непредвзятого анализа и типологии исторических форм революционности. В России – ближайшим образом.

Феномен Якушкина – важнейшее, повторю еще раз в этой теперь связи, звено такого рода типологии. Пришло время понять и принять связующую роль этого «звена» – в «цепи времен», соединяющей наше сегодняшнее мировосприятие со всей российской революционной традицией во всем ее богатстве и многообразии, открывающихся взгляду, освобожденному от шор левацкой узости и нетерпимости «апробированных» концепций.

В определенном смысле можно сказать, что именно признание принципа «социалистического плюрализма» не только в непосредственно политическом, но и в теоретико-методологическом аспекте (а иначе и огород городить нечего) открывает, наконец, возможность и для того, чтобы феномен Якушкина сделался элементом фундаментальных составляющих нашей системы представлений о подлинной революционности. Речь тут не о том, что сегодня «Пестель стал хуже» – с его тягой к авторитарности и централизму, а в том, что Якушкин – с его решительным отходом от экстремистской импульсивности – стал или может стать многим из нас ближе. И в том нет ни беды, ни греха. В том есть закономерность, разрушающая даже самые стойкие социально-психологические наши стереотипы, связанные с системой старого мышления, насаждавшегося десятилетиями.

Да, конечно, переосмысление «феномена Якушкина» в типологическом ряду наших представлений о революционности не замещает попытки воссоздания личности Якушкина, а даже словно бы отодвигает такую попытку на задний план, на «потом» и «после».

Но есть тут и иной аспект.

Личность неповторима. Из этой аксиомы вытекает, в частности, принципиальная невозможность литературного воссоздания того или иного реального, конкретного лица «по черепу» исторических раритетов. Вмешательство авторской фантазии здесь неизбежно. А значит, неизбежно и создание модели некоей новой личности, в которой реальный герой произведения и его автор найдут некое совмещение. Поэтому, строго говоря, «повесть о» или «роман о» каком-то историческом лице – метафора, пусть сложная и развернутая… Один наш очень хороший и искренний писатель, как сообщалось в недавней критической статье, посвященной его творчеству, сказал: «Я не пишу исторические романы – пишу себя». Крайность? Нет, один из вариантов. Очень открыто сформулировано. Я могу откровенно сказать, что в этой книге не тщусь прежде всего «воссоздать Якушкина» как реальную историческую личность, а стараюсь первым делом воспроизвести и даже до некоторой степени и в известном смысле «выстроить» судьбу «феномена Якушкина» в нашем общественном сознании и нашем нравственном представлении. Это, конечно, литературно достаточно неблагодарное занятие, ибо я обременяю читателя разного рода проблемами и размышлениями, тогда как он, быть может, ждал плодов игры воображения. Тем не менее я полагаю, что иной раз воззвать к воображению читателя оказывается важнее, нежели приготовить для него готовый результат, не обременяя его вопросом, откуда же этот результат взялся.

Левокоммунистическую тенденцию и традицию в нашей партии в разное время поддерживали и насаждали разные люди. После поражения революции 1905–1907 годов – одни, при заключении Брестского мира – другие, в разгар военно-коммунистической принудиловки – третьи. И совсем другие люди «кончали» нэп. И мера исторической ответственности и вины у всех этих людей была совсем разная. И исходили они из разных побуждений. И интересы преследовали разные. А вот некая общая тенденция взяла да и выстроила их в некий ряд. И они стали передавать друг другу некую эстафету идей, парадоксальным образом не зная, в чьи руки ее передают, в какие руки она попадет. Случалось и так, что те самые руки, которые принимали эстафету, тут же и тянулись к горлу передавших ее…

Левацкому лозунгу «Кто не с нами…» был противопоставлен другой, исходивший из ленинских установок и ясного понимания того, что насилием можно сокрушить противника, но невозможно привлечь союзников и обрести друзей, невозможно добиться гегемонии, – «Кто не против нас, тот – с нами!».

Деятели, подверженные левокоммунистическим влечениям, в которых субъективный социологизм народнических доктрин столь органично (хотя и глухо, незримо) обращался в вульгарную социологию новых по видимости принципов подхода к культуре, не могли понять и не хотели знать, что «административными мерами в искусстве, как и в науке, Октябрьскую революцию не сделаешь», как писал тогда Луначарский. Этим, добавлял он, «я хочу сказать, что и наука и искусство развиваются творческими актами, а не полицейскими мерами». В одной из своих статей 1929 года Луначарский заявлял: «Ленин говорил, что у нас должно быть товарищеское отношение к нашим работникам… А мы видим чаще такое отношение: «Ты сделал шаг вперед? Это потому, что ты боишься нас и перекрашиваешься. А вот теперь ты сделал полшага назад: это ясно показывает, что у тебя нутро буржуазное. Мы всегда знали, что ты сволочь!» И Луначарский спрашивал: «Есть ли это классовая политика? Нет, я боюсь, что в таких рассуждениях чаще проглядывают интересы групп и лиц, а не класса… Здесь, – заключает Луначарский, – под видом борьбы с усилившейся классовой опасностью могут быть совершены колоссальные ошибки».

Можно сказать, что Луначарский тут как в воду глядел. Впрочем, ему тогда уже и оставалось только, что глядеть. В 1931 году в авторитетных печатных органах уже было сказано, что «надо по-новому поставить вопрос и о т. Луначарском, на котором заметно сильное влияние идей II Интернационала и у которого неверная, немарксистская и неленинская система взглядов на литературу и на искусство». Луначарский был предан забвению. Лишь в 60-х годах о нем «вспомнили». Атмосферу, при которой произошло «возвращение» Луначарского, я помню хорошо – мне выпала судьба написать первую за десятилетия монографию о его эстетических взглядах, потом разнообразные работы о Луначарском хлынули потоком, стали массовыми тиражами переиздаваться его собственные статьи, сделавшиеся к тому времени библиографической редкостью, они достаточно органично сразу же вписались в новую идейную ситуацию… Чуть позже, пожалуй, у нас вышли в переводе «Тюремные тетради» Антонио Грамши, ранее, при своем появлении в печати, составившие чуть ли не духовную революцию в жизни итальянского общества, во всяком случае потрясшие это общество и сразу же обнаружившие свой уникальный нравственно-интеллектуальный потенциал. Постепенно становилось ясно, что и итальянский неореализм, как и важные тенденции к принципиальному обновлению передового общественного движения на Западе вообще, не с неба упал… Когда я писал свою книгу о Грамши, которая, к моему сожалению, удивительным образом и до сих пор остается у нас единственной монографией (да еще написанной «неспециалистом», даже не знающим итальянского языка), посвященной взглядам этого замечательного мыслителя, меня, пусть не всегда вполне осознанно, не покидало ощущение глубокого внутреннего созвучия многих идей Грамши с идеями, к которым подводил в свое время широкого читателя Луначарский в области культурной политики и в отношении к духовной жизни вообще. Конечно, в трудах Грамши пластически-образные формулы Луначарского обретали переосмысление с фундаментально основательных методологических позиций. Но нить тянулась – Луначарского невозможно представить в числе тех ярых гонителей неореалистического, скажем, искусства, имена которых у нас с обычною щедростью безразличия к изжитому уже и стерлись из памяти. Но для того чтобы почувствовать то внутреннее созвучие, о котором шла речь, созвучие столь разных, столь разделенных обстоятельствами жизни и времени мыслителей, надо было, конечно, жить в ту пору, когда идеи Луначарского и идеи Грамши (я отнюдь не равняю ни уровень, ни мировую значимость этих двух фигур) смогли реально встретиться на нашей почве, когда, помимо прочего, просто сами произведения этих авторов смогли быть прочитаны и перечитаны нашим читателем. А этого – минимального – условия раньше не было… Но в определенных духовных ситуациях обнаруживается возможность, более того, органичность сосуществования в нашем сознании и очень разнородных, даже, казалось бы, разнонаправленных идей. В те же шестидесятые я написал книгу о Чернышевском. Позже в академическом журнале «Русская литература» было напечатано: «Новый, современный этап в изучении Чернышевского-писателя намечается в конце 50-х годов. Он обусловливается общим методологическим подъемом, который начинает переживать советское литературоведение в целом. В литературе о Чернышевском его начало должно быть связано с появлением в 1958–1961 годах ряда статей А. А. Лебедева о романах «Что делать?» и «Пролог» и выходом в свет его монографии». Я сейчас не бахвалюсь. В те же шестидесятые я написал и книгу о Чаадаеве. Чернышевский был предметом моей кандидатской диссертации – эта линия была «давней», чуть не со школьной, в каком-то смысле, скамьи. А вот Чаадаев стал для меня самого своего рода откровением, порожденным всей атмосферой новых веяний времени. И эти две линии вполне сочетались в авторском сознании, не было тут вытеснения за счет потерь. Когда-то у нас среди прочих, согласно щедринскому выражению, неизъяснимых слов было такое: «всеядность». Бог знает, от какого гастрономического импульса оно родилось и какого рода социальной диетой определялось в своем безусловно негативном значении. Потом это слово куда-то делось. Но понятие «всеядности» как чего-то отвратительного, инерция такого толкования природной, можно сказать, способности и естественной потребности человека, заключающихся в тяге к многообразию бытия, при котором эта тяга представляется чем-то социально зазорным, идеологически безнравственным, не исчезли вместе с противным арготизмом… Луначарский и Грамши, Чернышевский и Чаадаев – соединение таких имен совсем не эклектика, не авторская прихоть, а порождение времени. А время тогда – в шестидесятые – было особое. Климатические уподобления плохо приходятся к историческим периодам. Современники Чаадаева и Якушкина слова александровская весна брали в кавычки, во всяком случае, – в уме, интонационно и стилистически. В «наши шестидесятые» многим из нашего поколения казалось, что… Многое тогда казалось. Но нечто и свершилось в людях. Можно сказать, что мое поколение пережило тогда своего рода катарсический шок, след которого уже не исчезал из нашего сознания. Я хорошо помню, как искренние рыдания на похоронах сменялись искренним забвением этих рыданий и самоуверенными упованиями, когда мы «чушь прекрасную несли», по счастливому выражению поэта. В этой «прекрасной чуши» была своя правда, пусть наивная, если правда может быть наивной. Эта молодая правда исторически неповторима, конечно. Но и неотменима. Она имела смысл своего рода социально-исторической заявки без адреса, на которую не нашлось ответа, но на которую уже и не ответить было нельзя. Шли годы, десятилетия – заявка оставалась в силе… В ту пору стало истлевать на глазах и другое «неизъяснимое» слово, столь же даже и на слух противное, как «всеядность», – уже поминавшаяся выше «отсебятина». Социальная семантика этого политического арготизма могла бы стать предметом интереснейшего исследования. И было еще слово «вкусовщина» – из того же разряда. Все это – своего рода прозодежда, в которой появляется для выполнения черной работы призрак субъективизма в пору, когда сам субъективизм оказывается привилегией «избранных»…

Презрительное «клеймение» любых неапробированных концепций и позиций – свидетельство введения принудительной системы идейно-нравственных и социально-общественных приоритетов, не имеющих действительной поддержки большинства и «не требующих доказательств» в сфере свободного исследования.

«Иные марксисты, – писал в свое время Луначарский, – стоят на точке зрения – все или ничего, с нами или против нас! Они склонны говорить, что эклектический полумарксизм… является, так сказать, ядовитой эмульсией и служит не для развития марксизма, а скорее для его деформации. Я с этим радикальнейшим образом не согласен… «Марксизм», стремящийся… как можно скорее перейти к какой-то преждевременной черствой ортодоксии, не имеет ничего общего ни с подлинной научной мыслью, ни, конечно, с подлинным марксизмом. С точки зрения многих представителей этого обуженного и зачерствевшего марксизма часто кажутся эклектизмом взгляды, которые давно освящены величайшими авторитетами».

Герцен: «Уничтожать и топтать всходы легче, чем торопить их рост. Тот, кто не хочет ждать и работать, тот идет по старой колее пророков и прорицателей, иересиархов, фанатиков и цеховых революционеров… Всякая попытка обойти, перескочить сразу – от нетерпенья, увлечь авторитетом или страстью – приведет к страшнейшим столкновениям и, что хуже, к почти неминуемым поражениям… Между конечными выводами и современным состоянием есть практические облегчения, компромиссы, диагонали, пути. Понять, которые из них короче, удобнее, возможнее, – дело практического такта, дело революционной стратегии. Идя без оглядки вперед, можно затесаться, как Наполеон в Москву, – и погибнуть, отступая от нее. Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную необходимость всякого шага вперед?.. То, что мыслящие люди прощали Аттиле, Комитету общественного спасения и даже Петру I, не простят нам. Мы не слыхали голоса, призывавшего нас свыше к исполнению судеб, и не слышим подземного голоса снизу, который указывал бы путь. Для нас существует один голос и одна власть — власть разума и пониманья…»

Не легко представить, а вернее сказать, очень даже легко представить, какое впечатление подобные пассажи должны были производить на функционеров военного коммунизма. Все это было написано словно специально против них. И действительно, все это объективно было – против них тоже. Все это было против всякой фетишизации насилия, все это было в пользу по возможности ненасильственных форм и методов переустройства общества на путях общественного прогресса. Во всем этом не было ни грана сочувствия к насилию как таковому, во всем этом не было вкуса к насилию, террору, принуждению. А ведь именно во всем том, что так претило Герцену, и заключалась самая суть и соль наиболее «заостренных», наиболее «выразительных» проявлений того режима, который Ленин столь недвусмысленно назвал военным коммунизмом и которому, как только это стало возможным, столь решительно предпочел компромисс нэпа. Между прочим, все приведенные высказывания Герцена взяты из его знаменитых писем «К старому товарищу», представляющих собой своеобразное идейно-политическое завещание Герцена и адресованных (с известной долей литературно-публицистической условности, конечно, потому что их настоящий адресат мыслился и самим Герценом куда шире) Бакунину.

Лозунговая сторона идей, провозглашавшихся Бакуниным, достаточно известна, мысль о том, что бродяги – лучшие и самые верные проводники народной революции, приуготовители общих народных волнений, этих предтеч всенародного восстания, что разбойники и бандиты – ударная сила революционного восстания, что люмпены, всякого рода люди «дна» – чуть не готовая армия революции, – все это достаточно известно и ныне с большим успехом, кстати сказать, используется в международном масштабе такими противниками коммунистического движения, какими являются в наш век левые экстремисты и красные террористы. Но вот не так давно у нас в специальном академическом издании появилось впервые на русском языке любопытнейшее письмо Бакунина Нечаеву, в котором Бакунин приоткрывает перед Нечаевым, всю нечистоплотность которого – личную, нравственную и общественную – Бакунин к тому времени, как это, в частности, следует из того же письма, прекрасно уже знал, некоторые важные элементы внутреннего и тайного механизма осуществления своей программы принципиального безвластия. Тут разговор ведется без околичностей, перед нами не официальное, не публичное выражение идей и принципов, а некое приватное разъяснение истинной к и сокровенной стороны дела – той именно стороны, которая должна обязательно остаться скрытой. Тут, иными словами, кухня бакунизма.

«Мы, – доверительно разъясняет суть дела Бакунин Нечаеву, – отъявленные враги всякой официальной власти – будь она хоть распререволюционная власть, – враги всякой публично признанной диктатуры, мы – социально-революционные анархисты. Но если мы анархисты, спросите вы, каким правом хотим мы и каким способом будем мы действовать на народ? Отвергая всякую власть, какою властью или, вернее, какого силою будем мы сами руководить народную революцию? Невидимою, – вновь подчеркивает Бакунин то главное, что он стремится втолковать Нечаеву, – никем не признанною и никому не навязывающейся силою, коллективною диктатурою нашей организации, которая будет именно тем могущественнее, чем более она останется незримою и непризнанною, чем более она будет лишена всякого официального права и значения… Вот что я называю коллективною диктатурою тайной организации».

Не часто все-таки, даже спустя многие и многие десятилетия, мы бываем в состоянии вот так, без всяких там ухищрений и отвлекающих приемов, без всякой риторики, оказаться перед лицом подноготной сущности какой-либо доктрины. Итак, перед нами некий кентавр – он же в данном случае и троянский конь, внешне и с одной стороны представляющийся этаким разудалым гулякой-парнем, этаким Соловьем-разбойником в тельняшке, играющим на гармошке и размахивающим лозунгом: «Анархия – мать порядка»; с другой же стороны и внутренне перед нами совсем не «рубаха-парень», а ряженный в тряпье или «тельник» диктатор-конспиратор, властолюбец, помешанный на идее манипулирования массой от имени массы.

Герцену таких доверительных писем Бакунин, понятное дело, не писал, но как действовал Бакунин в том же, к примеру, Интернационале, пытаясь разложить эту организацию-товарищество и захватить ее изнутри, Герцен видел, конечно, отлично. С этим-то «старым товарищем» Герцен и рвал в своих «Письмах». Против этого-то «старого товарища», проделавшего весьма многозначительную эволюцию в течение своей многосложной и разнообразной жизни, Герцен и направлял острие своих филиппик, а вот объективно их полемическая направленность, их пафос отвращения к крови, неприверженности к насилию, подозрительного отношения к разного рода диктаторству был направлен, конечно, дальше Бакунина и простирался далеко – через голову «старого товарища»…

«Мы так привыкли видеть с 1789-го, что все перевороты делаются взрывами, восстаниями, что каждая уступка вырывается силой, что каждый шаг берется с боя, – что невольно ищем, когда речь идет о перевороте, площадь, баррикады, кровь, топор палача. Без сомнения, восстание, открытая борьба – одно из самых могущественных средств революций, но отнюдь не единственное».

Это выдержка из статьи Герцена «Революция в России», приведенная в недавней работе о Герцене А. И. Володина. А далее в этой работе сказано: «Вряд ли справедливо видеть в этих словах Герцена всего лишь проявление «либеральной апелляции к верхам».

Главный их смысл в ином… Маркс и Энгельс, не раз писавшие о желательности уничтожения строя эксплуатации и господства частной собственности на средства производства мирным путем, в свою очередь, признавали возможность бескровной революции… Признаем: Герцен не был строг и точен в употреблении понятий, временами излишне сближая «революцию» и «прогресс»… Мысля мирный путь революции как вынужденную уступку со стороны правительства народному мнению, требованиям масс, Герцен еще очень далек от представления о том реальном соотношении общественных сил, которое могло бы обеспечить развитие социалистической революции по пути без крови и баррикад… Но все это не основание для того, чтобы не увидеть за отдельными терминологическими неточностями, невольными заблуждениями, наивными иллюзиями, малореальными надеждами и ошибочными тактическими шагами Герцена… постановку русским мыслителем важнейшей проблемы революционной теории – проблемы мирного пути к социализму».

И там же: «Герцен поднимает в своих произведениях проблему громадной теоретической и практической важности – проблему зависимости характера грядущего социального переворота от нравственности, моральных качеств осуществляющих его людей. «Грядущая революция, – цитирует автор статьи Герцена, – должна начать не только с вечного вопроса собственности и гражданского устройства, а с нравственности человека, в груди которого она должна убить монархический и христианский принцип; все отношения людей между собою ложны, все текут из начала власти, все требуют жертвы, все основаны на вымышленных добродетелях, обязанностях… Конец политических революций и восхождение нового миросозерцания – вот что мы должны проповедовать».

Сегодня можно уже без всякого риска впасть в принципиальную ошибку сказать, что, чем дальше, тем больше все эти заявления и суждения Герцена будут становиться внятнее и внятнее все большему числу людей, а мысли и чувства, подобные выраженным тут Герценом, – все актуальнее. Добавлю «от себя»: написав последнюю фразу несколько лет тому назад, я сейчас, после нового пересмотра этой рукописи, оставляю ее без изменений и уверен, что и послезавтра она не устареет, не устареет больше никогда, что бы там ни говорилось. Победить насилием уже нельзя – победителей не останется – в глобальном масштабе это уже стало аксиомой нашего нового мышления. Надо учиться новой «науке побеждать»– ненасильственными методами. Эта «новая наука» давалась нам в муках. В муках развития революционного мышления, которому по самой природе нельзя быть замкнутой и закрытой системой раз установленных понятий и единственных решений.

Бывают разные революции, бывают, соответственно, разные революционности, бывают, наконец, разные революционеры – эта простая ныне для нас истина не давалась сознанию и не годилась «в дело» тем идеологам и деятелям мелкобуржуазного пошиба, которые представляли собой левых коммунистов из числа сторонников самых крайних форм военного коммунизма. Для них все люди делились вообще на «революционеров» и остальных – «контрреволюционеров». Такое мироистолкование было, конечно, катастрофичным для носителей его. Но в тысячу раз больше – для «остальных», для огромного большинства населения. Согласно подобной же логике мышления (или недомыслия), «революционер вообще» – это хорошо, «нереволюционер» – плохо. На этом все останавливалось. Все было ясно наперед. И назад – в исторической ретроспекции. Согласно опять-таки той же логике, чем «левее», тем было лучше. И опять-таки: наперед и назад, в перспективе и в ретроспекции. Ткачев и тот же, скажем, Бакунин были «лучше», понятнее, ближе, нежели «барин» Герцен. И т. д. и т. п. Согласно той же логике отношения к миру, революционность вообще была заведомо (чего уж там говорить!) «лучше» реформаторства вообще.

«Для настоящего революционера самой большой опасностью, – может быть, даже единственной опасностью, – является преувеличение революционности, забвение граней и условий уместного и успешного применения революционных приемов. Настоящие революционеры на этом больше всего ломали себе шею, когда начинали писать «революцию» с большой буквы, возводить «революцию» в нечто почти божественное, терять голову, терять способность самым хладнокровным и трезвым образом соображать, взвешивать, проверять, в какой момент, при каких обстоятельствах, в какой области действия надо уметь действовать по-революционному и в какой момент, при каких обстоятельствах и в какой области действия надо уметь перейти к действию реформистскому. Настоящие революционеры погибнут… лишь в том случае, – но погибнут наверняка в том случае, – если потеряют трезвость и вздумают, будто «великая, победоносная, мировая» революция обязательно все и всякие задачи при всяких обстоятельствах во всех областях действия может и должна решать по-революционному.

Кто «вздумает» такую вещь, тот погиб, ибо он вздумал глупость в коренном вопросе…»

Это было написано В. И. Лениным в одной из тех статей, в которых он обосновывал, отстаивал и разрабатывал идею и практику нэпа, разъясняя тот крутой поворот, который был сделан на X съезде РКП(б) в области внутренней экономики и политики, и «необходимость прибегнуть к «реформистскому», «постепеновскому»[10]10
  В. И. Ленин. О значении золота теперь и после полной победы социализма. Полн. собр. соч., т. 44, с. 221.


[Закрыть]
методу действий. В ситуации разгара военного коммунизма подобное заявление трудно себе представить, оно упало бы на явно неподготовленную почву, как говорится.

Идеи живут куда дольше людей. Раз возникнув, идеи вообще словно бы навсегда остаются в духовной атмосфере человечества, по существу, и составляя эту атмосферу. «Хорошие» и «плохие», «здравые» и «вздорные» идеи составляют духовную атмосферу, находясь постоянно в сложном движении, противоречиво контактируя друг с другом, взаимодействуя, взаимопротивоборствуя, опускаясь «ближе к земле» или уходя куда-то из поля зрения данного поколения и словно консервируясь в том «безвоздушном пространстве», куда уже не достигают никакие звуки и отголоски живой жизни. Где-то витают и «ждут своего часа» так называемые «забытые идеи» или идеи «преждевременные», что-то поделывают «непродуманные» и «утопические»… И трудно, напрасно делить все это богатство духовного мира человечества, всю эту облекающую наш земной шар сферу духа на две резко размежеванные части – «реакционную» и «прогрессивную». Контакты и взаимопроникновения идей, порой совершенно, казалось бы, взаимоисключающихся, – дело обычное и, в общем-то, естественное. Всякого рода, к примеру, непролетарские идеологии являются неустранимой «средой обитания» марксизма. Борясь с этой «средой» и отрицая ее, марксизм при всем том находится с ней в очень сложных отношениях, неизбежно соприкасаясь с ней. Самоизоляционизм в этом случае – иллюзия. В плоскости практически-политической эти иллюзии оборачиваются сектантством и догматизмом, ведут к отрыву марксистской идеологии от масс. Даже само возникновение марксизма, как на то указывал Ленин, было неразрывно связано с развитием непролетарских идеологий, поскольку именно они явились – в наивысших достижениях немецкой классической философии, французского утопического социализма и английской политической экономии – идейно-теоретическими источниками марксизма… По сути дела, перед нами хор, который включает в себя самые разные «голоса» и «звуки» и, как-то преобразуя их, не превращается в некую саморазрушительную какофонию, а все-таки сохраняет общую «тональность» звучания. Это не хаос, а многозвучие, обнимающее собой весь возможный идейный диапазон, определяемый всем духовным богатством человечества, накопленным в конечном счете (даже в «снятом» виде) за всю историю его развития.

Конечно, идеи не существуют вне людей. Тут возникает некое кажущееся противоречие, несоответствие – бессчетное число поколений накапливало идейную атмосферу, но «потребителем» и реальным «носителем» всей этой «воздушной армады» всякий раз оказывается только одно из поколений, существующее в каждый данный исторический момент. Так. Но только ведь всякий «исторический момент» – момент некоего исторического процесса, открытого для движения идей «в обе стороны» его. Но еще более того важно тут то обстоятельство, что, вообще-то говоря, в любом обществе не может не сохраняться определенная степень духовной многослойности, сосуществуют – пусть не мирно, порой в ожесточенной схватке – разные уровни и даже типы общественного сознания. И даже отдельная личность, как о том уже был у нас случай упомянуть в иной связи, – тоже процесс. Что же говорить о типе! Это всегда чрезвычайно сложный конгломерат, что и объясняется необходимостью всякого мировоззренческого типа контактировать со всей средой своего «духовного обитания». Таким образом и получается, что в одно и то же историческое время существуют не только разные идеи и системы идей, но и самые разные модификации одной и той же системы идей. Все это вроде бы даже и самоочевидно, но применительно к конкретному «случаю» – судьбе или характеру человека – обнаруживаются неожиданные обстоятельства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю