Текст книги "Литературные зеркала"
Автор книги: Абрам Вулис
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
Менее очевидна трактовка других «оптических» мотивов. Так, например, в некоторых случаях зеркальный образ приобретает себе подражателя в тени. Играючи, можно было б сказать: тень обзаводится тенью в виде тени.
Зеркало – отражение – тень. Если бы синонимическая обстановка нашей проблемы исчерпывалась этим – достаточно наглядным – рядом, не стоило бы терять время на констатацию очевидного или полуочевидного. Но, увы, по ходу разговора непременно возникают иные обстоятельства, позиции и конфронтации. Там зеркало присутствует, но его наличие проходит незамеченным. Здесь, наоборот, его как бы нет и в помине, а между тем все вокруг организовано специфическими зеркальными зависимостями.
Симметрия принадлежит к наиболее существенным, опорным принципам мироздания – и, соответственно, мироощущения. Место зеркала по отношению к ней – наискромнейшее, подчиненное, вассальное.
И, однако же, зеркало – вассал достаточно самостоятельный, чтоб подчас заслонить (и даже вытеснить) своего сюзерена. С другой стороны, симметрия нередко убирает зеркало в подтекст, в подразумеваемое, и мы твердим: «Зеркало! Зеркало! Зеркальная перекличка!.. Зеркальное соответствие!..» – а слушатель изумленно озирается по сторонам: о чем речь?!
Диагностировать симметрию – одновременно и проще, и сложнее, чем заметить повешенное на стену (или закрепленное за сюжетом) зеркало. При желании на нее можно натыкаться ежесекундно. И спрашивать себя: «Симметрия или не симметрия?» В зависимости от того, что нужно на данном этапе «наблюдателю». Хочется показать, сколь настойчив и последователен в своей деятельности рок? «Пожалуйста, вот вам симметрия!» Хочется ощутить всесилие хаоса? «Что ж, повторения обстоятельств на новых витках спирали уже как бы не повторения, напротив, они – нечто качественно новое, скорее отрицание прошлого, чем его развитие!» – и т. д., и т. п.
Возвращаясь к условиям художественно-формальной задачи, которую решает Нарцисс, назову ее асимметричной симметрией.
Между двумя эпизодами – предыдущим и последующим – наличествует генетическая связь. И существует сходство. Скажем, эпизод с влюбленной нимфой и эпизод с влюбленным Нарциссом разрабатывают одну и ту же тему: любовь без взаимности. Так что они, эти эпизоды, были бы вполне симметричны, кабы не одно различие. Разлад между нимфой и Нарциссом теоретически преодолим. Стоит Нарциссу заключить Эхо в объятия, и инцидента как не бывало. Коллизия Нарцисса со своим отражением рассматривается в мифе как неразрешимая (хотя, вообще-то говоря, почему бы герою не образумиться?)… Но этот вопрос – вне нашей земной компетенции. И мы повторим: положение Нарцисса безвыходное.
Симметрия двух приведенных эпизодов опирается не только на генетическую связь (хотя и на нее тоже), не только на сходство (хотя и на сходство), а прежде всего на упоминавшуюся уже парность, обращающую раздельные самостоятельные события в зависимые и порознь невозможные компоненты единой истории, единого сюжета.
«Приблизительная», «невыравненная» – эти эпитеты в приложении к литературной симметрии, вроде той, что мы видим на примере Нарцисса, сосредоточивают в себе всю энергию художественного действия. Между одним элементом симметрии и другим возникает перепад напряжений, разность нервных потенциалов, которая настаивает на перестройке ситуаций, приводит образную действительность в движение. Причины влекут за собою следствия. Причины, обзаводясь следствиями, становятся наконец причинами. Это – на философском уровне. А на поэтическом, на эпическом – вершится действие.
Напрашивается вывод, что симметрия (и тяга к симметрии) – норма художественного мира, мощная закономерность, сопоставимая с энтропией тепловой смертью вселенной (а к энтропии все неизбежно катится), но противоположная энтропии, ибо утверждает торжество эстетического бессмертия.
Основываясь на принципе «приблизительной симметрии», «невыравненной симметрии», возможно прийти, по меньшей мере, к уточнению общей поэтики. Ведь в сущности всякое событийное развитие сюжета может быть понято как результат приблизительной симметрии, как ее динамическое состояние.
Являют нам симметрию мотивировка действия – и само действие. И значит, ревность, клятва отомстить, поиски равновесия, борьба за справедливость вносят свою лепту в сюжетную гармонию. Симметрия – это традиционный перекресток дорог, на котором оказывается каждый эпический герой. Симметрия – это альтернатива. Все, решительно все на свете имеет «теневые», «проектные» версии, а они соотносятся с основными по правилам приблизительной симметрии – хитрого комплекса, готового в любой момент обернуться собственной противоположностью и вопить на каждом углу: «Между тем да этим нет решительно никакой связи… Случайное совпадение!»
«За что?» и «Что мне за это будет?» – вот два вопроса, которые задает себе фаталист, когда в его жизни случается беда, когда на его биографию падает полоса мрака. Кому они, эти вопросы, адресованы? Судьбе, конечно же судьбе: у нас на виду и прошлое, и будущее, и настоящее. И фаталист ищет проекции настоящего в прошлом и будущем – иначе говоря, смотрится в зеркало этических соотношений. «Да, у меня несчастье… Я должен понять его причину… Прежде всего рациональную, научную, по цепочке каузальных зависимостей – но параллельно еще и моральную, по принципу: за что?!»
А другая ситуация обращена в будущее: человек сомневается в нравственной чистоте своего поступка. И на устах у того же фаталиста теперь: «Что мне за это будет?» И он опасливо поглядывает то вверх, то вниз: откуда последует кара? грянет ли гром с небес? земля ли разверзнется? Поступок получает мысленную проекцию на экране будущего. Можно ли сказать об этом экране, что он зеркальный, протаскивая идею симметрии туда, где она присутствует неявно? Думаю, что можно – по меньшей мере, в нашем конкретном случае, когда поводом для рассуждений служат недвусмысленные зеркальные эффекты – отражение Нарцисса, отражение в этом отражении нимфы Эхо, ее печальный удел: отражать голоса и звуки, не имея никаких личных акустических перспектив.
Так что симметрия наблюдается не только при ориентации настоящего на прошлое, но и в его выходах на будущее – в сферу оценок, наград, наказаний, осуществлении. Ее реальные воплощения и здесь асимметричны. Но скелет симметрии в них прощупывается, да что там прощупывается – буквально просвечивает насквозь: по преступлению – и наказание, как аукнется – так и откликнется, каков поп, таков и приход, мне отмщение – и аз воздам, кто не работает – тот не ест, каждому – по его теории, от каждого по возможностям – каждому по его труду.
В приведенных примерах обе стороны пропорции самобытны. При наложении они едва ли покажут одинаковый рисунок. И тем не менее и там и здесь очевиден мотив подобия, тенденция установить – нет, не равенство соизмеримость рифмующихся компонентов. Повторю еще раз: вот такая морализаторская симметрия, показывающая соизмеримость причин и следствий, вины и кары, лежит в основе драматической истории о Нарциссе и нимфе. А зеркало – образ, наилучшим образом раскрывающий эту концепцию.
Зеркалу в поэме Овидия приходится нести еще и другую нагрузку, которая лет этак на тыщу-другую позже была бы названа психологическим анализом. Нарцисс – первое в литературе, если я не ошибаюсь, знакомство героя с самим собой. Первая встреча его со своей индивидуальностью как с кем-то посторонним, чужим, другим. Первый взгляд героя на себя со стороны. Первая трансформация «я» в «он». А может быть, – «он» в «я». Первая попытка поэта передать внутренний монолог средствами внешнего диалога, то есть призвать драматургию на службу эпосу. Первые пантомимы. Первая рефлексия вообще и первая рефлексия под личиной аллегории…
Воздержусь от искушения кинуть к Нарциссовым ногам поток сознания. А ведь получилось бы эффектно. Нимфа, покровительница потока, – Нарцисс, склонившийся над водой, над потоком. Его страдания – инсценированный поток сознания, из которого, как из пены речной – коя ничем не хуже пены морской, – являет себя миру новая литература… Убедительно?
Литература – беспрерывные парадоксы восприятия. Думал ли я когда-нибудь, что в «Робинзоне Крузо» мне послышится вдруг эхо «Метаморфоз»?
Герой, как и Нарцисс, один на один с собой. Вокруг – ни души. И день за днем, ночь за ночью длится рассказ – то ли мемуары, то ли документальный репортаж от первого лица, то ли внутренний монолог, то ли исповедь. Между прочим, исповедь происходит на фоне идиллических декораций с прозрачными речушками, пресноводными источниками и т. п., каждый из которых, строго говоря, вправе претендовать на собственную нимфу. Я уже признался: меня поразило, что в рассказе, изобилующем самооценками, нет ни одного зеркала и ни одного отражения – хотя бы в тех же речушках. И вдруг я понял: Робинзон как литературный горой пребывает в полемике с Нарциссом. Он боится своего отражения, памятуя – сознательно или бессознательно, – что нельзя искусственными приемами прерывать статус одиночества, даже когда он непереносимо тягостный. Священны табу такого рода, ибо уходят корнями в физиологию и психологию. Преступив запретительный порог, их нарушитель рискует поплатиться рассудком, впасть в безумие. И несчастье Нарцисса, если перевести происшедшее с языка поэзии на прозаически-бытовое наречие, в конечном счете может быть сведено к этому грустному медицинскому диагнозу.
Робинзон стоит обеими ногами на нашей грешной – а в его обстоятельствах абсолютно безгрешной – земле. Трезвый рационалист, он чурается рефлексии, особенно же в таких крайних ее формах, как раздвоение личности. Но зеркало – это ведь первая фаза раздвоения, опасная тем, что подкрадывается исподволь, под прикрытием сугубо физического смысла, на вид безобидного, как шелест листвы на ветру. Робинзон с его обостренным чувством опасности обходится без зеркала и его эвфемических разновидностей. По-моему, даже лужи осторожно огибает футов за сто (впрочем, любители кино утверждают, что на экране он смотрится в лужи).
На необитаемом острове Робинзона были найдены многие общезначимые закономерности – вспомним, как часто ученые и философы обращались к ситуациям робинзонады (кстати сказать, их робинзонады в контексте прошлого и позапрошлого века – аналитическое зеркало социальных проблем).
Добавим к ним еще одну, открываемую нами в повседневной практике поныне.
«…Со мной однажды был прелюбопытный случай… Когда я много лет тому назад поправлялся после тяжелой болезни, мой товарищ, доктор, посоветовал делать одно йоговское упражнение: лечь на спину и расслабить все мышцы… Так вот, в тот день я расслаблялся, расслаблялся, упражнение шло удачно, и вдруг почувствовал, как вышел из своего тела каким-то вторым, неведомым и бестелесным, но в то же время вполне конкретным „я“, и пошел по кабинету, в котором, лежа на тахте, делал упражнение. И это мое второе „я“ четко видело лежащее на тахте мое обычное тело. Это было явно, но странно. Я испугался, скорей стал шевелить руками и ногами. Второе „я“ исчезло, как бы вернулось в меня, и я стал тем единственным самим собой, каким обычно являюсь» [8]8
Розов В. Путешествие в разные стороны. – «Юность», 1986, № 4, с. 58.
[Закрыть].
Строки из мемуарных записок В. Розова включены сюда не в качестве некоего «железного» аргумента. Это просто первая мне попавшаяся современная репродукция по мотивам «самочувствие Робинзона в одиночестве».
Есть между положением Нарцисса и положением Робинзона еще одно различие. Считая одиночество Нарцисса карой, расплатой, мы не вправе мерить той же мерой Робинзона. Робинзон злодеяний не совершал. Ему не за что отбывать приговор, и никакой приговор на нем не висит. Так что он выведен из той симметрии, которая управляет судьбой Нарцисса (преступление наказание).
Сходство между ситуацией Нарцисса и последующими явлениями мировой литературы особенно ярко прослеживается в романтизме. Фигура демонического героя, зачарованного собственным представлением о самом себе, еще долго будет будоражить фантазию разных авторов, пока вовсе не утратит визуальную оболочку у Уэллса. Невидимка попросту упразднит для себя необходимость смотреться в зеркало, поскольку научится жить без внешности.
Попытка облечь психологический анализ в материальные формы, придать ему зримый характер, чтобы терзания личности можно было увидеть, ощутить, пощупать, как если бы действие развертывалось на сценической площадке, приобретает окончательную определенность у Стивенсона в истории Хайда и Джекила. Не столь уж важно, что зеркало появляется там всего на миг, в любом случае очевидно: суть сюжета так или иначе извлечена из коллизии, которую себе на беду открыл Нарцисс.
И еще одно замечание в связи с Нарциссом. От его имени производится «нарциссизм», делающий упор на самовлюбленность героя. Эту концепцию хочется оспорить: Нарцисс не был самовлюблен, он был обречен. Что же касается конкретной жизни термина, применяемого к эстетствующим патологическим персонажам, выходцам из маркиза де Сада или Захер-Мазоха, она оскорбительна для первоисточника, она не отражает, а, напротив, искажает его исходные черты.
Нарцисс на холсте
Теперь я расстанусь с Нарциссом литературным, чтобы перейти к Нарциссу живописному. В данной связи важны Два момента. Первый – теоретические взаимоотношения между зеркалом и портретом. Второй, уже вполне конкретный: образ Нарцисса в понимании художников.
Проще всего сказать что-нибудь тривиальное, вроде того, что портрет это и есть застывшее зеркало (или, вернее, зеркальное отражение). Но это будет как раз та простота, которая сопряжена с риском променять богатства явления на обманчивую хлесткость формулировки, на медь афоризмов, лишенных панорамной глубины аналитического парадокса. Когда мы говорим: «Архитектура – это застывшая музыка», за вызывающей фразой развертывается череда смыслов, за далью – даль. А когда мы останавливаем жизнь по принципу школьной игры в «Замри – и отомри!», получается примитив. Потому что «Замри!» в ситуации с портретом отнюдь не является частным случаем «Отомри!». Портрет по-своему содержательней зеркала, так же как и зеркало по-своему содержательней портрета.
Остановленное зеркальное отражение – подобие фотографии. Это сама жизнь, воспроизведенная, точнее, повторенная с определенными затратами на «трение», на технические издержки, потерявшая аромат подлинности. Это жизнь, ставшая вдруг безжизненной, потому что именно движение делает ее жизнью. Прежде всего, конечно, внутреннее, духовное, но и механическое тоже. Зеркальное отражение как бы равно самому себе (а не своему объекту).
Портрет, а говоря более общо, картина – это претензия на жизнь, эквивалент жизни, который представляет ее при помощи взятых у натуры, но пересозданных в новом материале деталей – и фантазии художника. Вымысел умножает смыслы, преображает и преобразует значения, устремляется к абстракциям, а иногда – к эмпиризму, чрезмерно все конкретизирующему.
Прибегнем к лаконичному языку аналогий: зеркало – это документалистика, а картина, портрет, живопись – это художественная проза. Зеркало – репортаж. Портрет – роман. Но зато зеркало, ставшее предметом живописи, зеркало в картине, зеркало в портрете – это сложный образ, пользующийся всей палитрой всех искусств, всех жанров – и документальных, и художественных. Еще более сложный образ – зеркало, переведенное из зрительного ряда – в умозрительный, из реальности или из живописи – в литературу.
В мировой «нарциссиане» выделяются, по-моему, два полотна – и, соответственно, два автора: Караваджо и Дали. Караваджо видит своего героя в достаточно традиционном повороте: юноша склонился над водой, что называется, лицом к публике, анфас, и встречается со своим отражением тоже анфас, лицом к лицу. На лице: любопытство, восторг, мятущаяся искательность – и мука.
Есть в таком решении темы нечто лобовое – и это чувство укрепляется позой героя, словно бы отводящего нападки судьбы странным движением одновременно и мятежно-человеческим, и бодливо-инстинктивным. Это – от верности литературному оригиналу. Но иллюстративный буквализм картины снимается нежностью, душевной интимностью авторского отношения к герою. Художник любит своего Нарцисса, его пронзительную в своей естественности красоту.
Уникальна колористическая гамма картины. То, чему живописцы Ренессанса придали бы звучание розового тициановского хрестоматийного глянца, выполнено здесь в условно-голубых тонах, с каким-то фарфоровым подтекстом, правдиво – если к сказочной реальности применимо понятие «правда»! воссоздающим атмосферу мига, мифа, мира. Этот мир, с одной стороны, объемлет вселенную, а с другой – едва ли превосходит масштабами деревню, где все друг другу родичи – за вычетом одного-двух вернувшихся командировочных, – эти за давностью лет забыли о своих корнях, но еще вспомнят, вспомнят…
Непонятно, как, да и почему голубой цвет с оттенками темной глазури столь мощно передает настроение синтеза: камерность – и всесветность. Но у этого цвета фантастическая способность инсценировать мифологическую тайну.
Тот факт, что Дали, как мне кажется, перенял у Караваджо краски для своего знаменитого парящего Христа, – вот аргумент в пользу сей гипотезы. Там тоже избран ракурс прямого «пикирующего» выхода на аудиторию. Небесная чернота, откуда выдвигается на передний план – в своем полете или, быть может, размышлении – Христос, истаивает в темную синеву, а затем, поближе к земле, где рыбаки готовятся выйти в море, сменяется знакомой уже нам голубизной – голубизной рассвета. И так могущественна она, что освещает собою всю картину, прочь отбрасывая тяжелый бархат тьмы. Только что зрителя давила безнадежность – как камень на груди. И вот она мигом испарилась.
Может быть, и Караваджо дарует Нарциссу надежду? Восстает против первоисточника? Вряд ли. Иное дело – Дали с его непреодолимым желанием пересматривать и перестраивать классику согласно собственным теориям, с его полемическим – до эпатажа – задором. Презирая иллюстраторов, сыплющих констатациями, Дали обращается к механизму происходившего (если уподобить произведение морскому кораблю – к правде «машинного отделения»). В результате картина показывает нам трех Нарциссов: это Нарцисс поэмы, отражение Нарцисса в воде, наконец, Нарцисс превращается в груду камней, среди которых пробивает себе дорогу в жизнь желтенький цветочек, нарцисс, нарцисс с маленькой буквы.
Дали жертвует «похожими» подробностями, но зато выходит на самую суть Овидия: его поэма называется ведь «Метаморфозы», и как раз метаморфозы интересуют художника.
Метаморфоза Нарцисса может восприниматься и пониматься как аллегория назидательного толка: «не поступай плохо, и тебе будет хорошо» – отсюда столь частое использование этого эпизода в качестве поучения. Но художнику Дали чужды морализаторские цели и пропагандистские заботы, столь часто обуревающие Дали-теоретика. В Нарциссе его занимает динамика развития в представимых, реалистических формах, никак не нарицательные смыслы звонкого имени.
Перед зрителем – как бы фантазия по мотивам науки, нечто вроде забавных рисунков, мелькающих на полях популярных брошюр на естественные темы. Вот, дескать, как бы оно могло произойти – если согласиться, что такое вообще могло произойти.
С другой стороны, очевидно, что проблема происхождения видов вполне безразлична Дали, что никаких карта, ночных комментариев к биологии или ботанике давать он не собирается. Его цель – перевоплотиться в Овидия, предложить модернизированную версию древней фабулы – на манер того, как это водится нынче у драматургов – Сартра, Дюрренматта или Ануя.
Иллюзию заново переживаемой на сегодняшний лад трагедии поддерживает деятельность персонажей второго плана, настойчивый фон «главного» события. Там, позади, таинственные фигуры в тогах вершат торжественный танец, чуть сбоку пламенеет устрашающий багрянец (геенна огненная? термоядерная «топка»?) и грызет кости какая-то собака. Что это? Мистерия в храме справедливости, вынесенная под открытое небо? Каннибальский пляс на костях поверженного врага? Костюмированная античность? И то, и другое, и третье. Но прежде всего – контекст современности, театрализованный намек на условность изображения, календарная информация: то, что вы видите, происходит сейчас, у вас на глазах, и пускай никого не введут в заблуждение одежды – они только что взяты напрокат у оперной кастелянши.
Метаморфоза Нарцисса у Дали осуществляется над рекой, при посредстве реки, так сказать, на глазах у реки. Отражение стало оружием возмездия за нимфу, которая, как и все нимфы, была, видимо, повелительницей рек, а значит, и отражений. И вот на картине отражение провоцирует события – и оно же их фиксирует. Отражением все начинается – и все кончается. Круг замкнулся. А весь этот процесс во всех его деталях, со всеми его перипетиями забран в рамки зеркала.
Существен еще один весьма современный признак картины – ее изобразительная стилистика, новая по сути. Ведь синхронное наличие на полотне двух образов Нарцисса, которые, по логике вещей, пребывают во времени раздельно, – явный проблеск кинематографической концепции мира.
Дали – не единственный из художников, пользующийся в живописи техникой кадрирования (о графике я уж не говорю – там, условно говоря, рисованные фильмы – рассказы в картинках – появились за десятки лет до первого фильма). Но он последовательнее других стремится запечатлеть движущуюся натуру на холсте. Такое впечатление, словно он сызмальства бунтует против Лессинга, назначившего живописи быть искусством пространственным, и ищет способ превратить ее в искусство временное.
А Караваджо строит свое понимание «Метаморфоз» всецело на «Метаморфозах», а говоря более общо, на античном эпосе, на «Илиаде», на «Одиссее», на «Энеиде». Он подчиняет иллюстрацию духу иллюстрируемого материала.
Но вернемся к Овидию. «Метаморфозы» велики открытием самого принципа художественных метаморфоз. «Метаморфозы» – это философия, а не собирательство в духе современной фольклористики. «Метаморфозы» коллекционируют и поэтически перелагают мифы по принципу: чтоб там обязательно был скачок, трансформация, преображение как основной закон развития. Позиция, на мой взгляд, революционная!
Отражение и его последствия под этим углом зрения вписываются в поэму очень органично, как частный случай, воплощающий общий закон «метаморфоз». Отражение, по Овидию, – это:
1) причина метаморфозы (но, напомним, есть еще и причина причин этическая);
2) механизм метаморфозы (что хорошо показал Дали);
3) констатация: «все в прошлом» – и одновременно результат, продолжающий жить, когда развитие исчерпало себя; таким образом, «все в прошлом» диалектически оказывается элементом реальной, движущейся жизни в настоящем и будущем.