Текст книги "Гроза (СИ)"
Автор книги: Яросса
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
– Допросы были? – ее шелестящий голос срывался, исчезал.
– Только Степана Васильевича… – тихо говорил Саша, а потом громко, – не положено! – И читая на ее лице немой вопрос, опять шепотом добавлял, – обычный допрос.
– Как Ваня? – видя, что офицер собирается выходить, с мольбой шептала Наталья Федоровна.
– Лучше, – бросал Саша на ходу и быстро покидал камеру.
Это все, что он мог сообщить, но хоть какое-то утешение. Правда, иногда начинали терзать сомнения: не обманывает ли. Но она гнала их прочь. Иначе невозможно жить.
Саша не врал. К счастью не возникало необходимости. Он не знал, смог бы он оставаться честным при других обстоятельствах. Конечно, он дал слово, но иногда лучше добрая ложь, чем злая правда. Саша понимал, настанет момент, и ему придется сделать выбор: честь офицера или сострадание. И, наверное, он бы выбрал второе, первое могло убить. Молодой майор помнил, как мать лишилась рассудка после казни отца, и он потерял сразу обоих. Тогда нельзя было скрыть правду. Теперь решение будет на его совести.
Вскоре ситуация возникла остро и неотвратимо. Караульные получили приказ, призвать палача в застенок и привести на допрос Степана Лопухина. Саша, несмотря на долгие раздумья, оказался не готов, сообщить такую новость Наталье Федоровне. Благо, дежурили офицеры не по одному. Несколько человек караулили выходы из здания, а трое конвоировали заключенных, водя их на допросы и обратно в камеру, из них один по приказу лейб-хирурга постоянно находился у камеры Лопухиной, и следить за ней через зарешеченное окошко. Саша, воспользовавшись своим положением начальника смены, оставил на том посту капитан-поручика Карнаухова. Сам же ждал у допросной в надежде, что успеет придумать, как поступить.
*
Степан Васильевич на первом же допросе понял, что участь их предрешена. Роль несостоявшихся заговорщиков им отведена давно, никто ничего менять не собирается, и вовсе не доказательства их вины нужны следователям. Следовательно, остается узникам одно – достойно пройти уготованный путь.
Степан не геройствовал. Он повинился, что презрел присягу и не принял пост губернатора Архангельска. Не стал он оспаривать и показания сына о разговорах, касающихся прав Елизаветы на престол:
– Не признавал ее в наследстве к российскому престолу, потому что от императрицы Анны Ивановны удостоен быть наследником принц Иоанн, поэтому думал, что так и должно было статься.
Не имея никаких иллюзий относительно своего будущего, он пытался облегчить участь своих, не замешанных (слава Господу) в этом деле младших детей.
– Мне в моей вине нет оправдания, – повинно склоняя голову, говорил князь, – всеподданнейше прошу милосердия только для малолетних своих детей. – Елизавета любит слыть милостивой и сама в себя такую верит. Если просьбу внесут в протокол, может быть польза. Но никакого своего участия в заговоре, равно как и само существование такового, Степан не признавал.
Держался вице-адмирал хорошо, не паниковал, хотя знал, за допросом последует пытка. И на дыбе вел себя, по возможности, мужественно. Довольно того, что, подвесив между потолком и полом, судьи полагают, будто разом лишили его и чести, и достоинства, и ждут, что станет он трепыхаться, как пескарь на удочке. Предел есть у всех. Но, пока способен он осознавать самого себя, князь Лопухин не допустит унижения большего, чем есть. Поэтому Степан старался сдерживать крик и, подавляя стон, говорил тихо, но внятно. Такое поведение обычно только злило судей и приводило к большей жестокости.
Но на сей раз допрос шел вяло. Злости не было, охотничий инстинкт не желал просыпаться. Ушаков и Лесток попытались раззадорить себя, выкрикивая угрозы и обвинения, одно другого страшнее и нелепее.
Усталость.
– Сними его, – безразлично приказал лейб-медик, отворачиваясь к столу и вытирая рот платочком.
Андрей Иванович, бессмысленно перекладывая бумаги, поднял глаза и встретился с ним взглядом:
«Это все?» – Прочитал в них Лесток.
Всегда энергичный, веселый и беспощадный врачеватель как-то странно, прогулочным шагом, обошел вокруг стола и расслабленно уселся на свой стул, выпятив живот. Поразглядывал свои холеные пальцы со шлифованными, глянцево-блестящими ногтями, потом потер ими, словно стряхивая крошки. Повернулся к Ушакову.
– А не произвести ли ему очную ставку с женой? – с наигранным оживлением спросил он, переводя взгляд на Степана, которого за неимением других указаний оставили стоять перед следователями.
Секретарь, сидящий безмолвной тенью скраю стола, и, по долгу службы, внимавший каждому слову, поразился перемене, произошедшей в лице узника. Оно исказилось так, будто Степан Васильевич снова испытал сильнейшую боль.
Ушаков бодро потряс колокольчиком.
– Приведите подследственную Наталью Лопухину, – повелел он караульным.
*
Так судьба избавила Сашу Зуева от бремени выбора, сделав все за него.
Следуя в застенок, Наташа думала, что нет у нее больше сил терпеть. Что еще приготовили ей судьи? Очную ставку? Пытку? Черт с ними. Скорее бы конец. Какой угодно, только бы все закончилось. Всё.
Увидев Степана, она остановилась, как споткнувшись, и разрыдалась, прижав ко рту руку. Наташа потянулась к мужу, но, замерев на долю секунды, порывисто закрыла лицо, уронив его в ладони. Неприбранные волосы обвисли слипшимися нитями.
– Наташ, не надо, – голос был теплым и спокойным.
Наташа посмотрела сквозь пальцы. Степан Васильевич улыбался ей. Она быстро согласно закивала, запирая слезы внутри себя, хватала ртом воздух, всхлипывала и шмыгала носом, но при этом распрямила плечи и гордо вскинула голову.
– Проходи, не стесняйся, – ворчливо повысил голос глава тайной канцелярии. Начало очной ставки ему перестало нравиться.
Наташа села на указанный неудобно высокий табурет, выпрямилась и, силясь улыбнуться, обернулась к Степану:
«Ну как?»
«Умница», – улыбнулся он ей.
«Проклятые упрямые идиоты, – с досадой подумал Лесток, – опять все впустую». И был прав.
Нудная и безрезультатная рутина. Допрашивали по пунктам, искали противоречия в показаниях. Необходимо уличить их во лжи, чтобы дальше развивать дело. Найти трещину, которая позволит разорвать стройную согласованность объяснений и даст судьям большую свободу трактовок. Ведь пока что, чем больше людей допрашивали, чем свирепее лютовали, тем плотнее становилась картина. А вот для вписывания заговора места в ней становилось все меньше. Попытались поймать на том, что Наталья призналась о разговорах с де Боттой в присутствии мужа, а Степан это отрицал. Если здесь врут, значит нельзя верить и всему остальному. Но наглая подследственная неожиданно быстро нашла способ сгладить и эту мелкую неровность.
– Да…. Да, это правда, – слегка заикаясь, объяснила она, – я говорила с маркизом о его планах при Степане Васильевиче, но по-немецки. А он не понимает по-немецки.
«Дрянь!» – желчно плеснулось в голове Никиты Юрьевича. Но только засопел он, на этот раз, разъяренно и не кинулся.
Наталья Федоровна удивлялась сама себе: какой ясной стала голова, несмотря на то, что прочно засевшая боль в груди только разрослась при виде мужа. Как ни показывал он себя бодрым и спокойным, но печать недавних истязаний не скроешь.
Вызвали на очную ставку к Лопухиным еще и Путятина. Старик корявой рукой вытирал слюну с трясущихся губ, со слезливым негодованием твердил, что все показал, как на духу. Но чета Лопухиных мягко и неуклонно отрицала его слова, объясняя их старческой тугоухостью свидетеля и его домыслами на счет их обрывочных и имеющих совершенно иной смысл высказываний.
– Говорили ли о непорядках в стране?
– Говорили. О плохих дорогах, что и в Москву не всегда без поломки колес доедешь, что там вспоминать провинцию. О том, что разбоя много стало.
– О министрах-злодеях говорили? – грубо прерывали следователи.
– Слова такого не говорили, – отвечал Степан Васильевич. – А только сожалел я, что не о всех непорядках ее величеству докладывают. Если бы все ей знать, так лучше бы было.
– А о том, что ее величество для пьянства в Царское село ездит?! – раздувая жилы на шее, орал Ушаков.
– Никогда такого сказано не было, – отзывалась Наталья Федоровна и предполагала аккуратно, – князь, вероятно, недопонял. Случалось мне говорить о том, что среди лакеев в Царском селе немало пьяниц.
– Врешь, гадина! Все врешь! – взвивался Трубецкой.
– Говорю, как было. – Наталья упрямо хмурила брови и смотрела из-подо лба.
Так же и в остальном.
– Не надо было их вместе сводить. Видите, как спелись, собаки! – обвинил своих коллег Никита Юрьевич, когда заключенных увели.
– Да им что в лоб, что по лбу, – в сердцах махнул рукой Ушаков и проворчал, – натура.
В камере Наталья думала о муже.
«Ты прав, Степушка, прав. Что бы я без тебя делала? Нельзя раскисать, как бы ни было плохо. Я возьму себя в руки. Обещаю…».
Когда майор Зуев сменил Карнаухова, то был немало удивлен ее просьбе.
– Сашенька, нельзя ли немного теплой воды – волосы вымыть.
– Вообще-то, не положено, – озадаченно он почесал макушку под париком. – Но хорошо, – дружелюбно моргнул глазами. – Постараюсь для вас сделать. Только воды будет немного, и мыться придется над отхожей кадкой.
Через час он принес горячей воды и всунул в руку арестантки совсем уж преступный крохотный кусочек мыла.
– Только, если заметят, то вы мылись холодной водой!
Наташа вымыла волосы, долго их расчесывала, пока не высохли. Потом никак не могла заснуть, терзаясь мыслями о тяжелой участи своих близких и своей в том вине. А в это время Ушаков, Лесток и Трубецкой решали, как действовать дальше. И решили, что им осталось последнее средство, чтоб вытащить дело из болота на нужную дорогу.
Наступил следующий день.
*
После очной ставки с Ваней, его красные от полопавшихся сосудов глаза, распухшее лицо и окровавленная рубаха виделись ей, едва стоило прикрыть веки. И думалось, что все, что может случиться с ней самой, уже не имеет значения. Но сейчас Наталья Федоровна остро ощутила, насколько ошибалась.
Могучего телосложения бородатый палач подошел к ней.
– Ну что, барыня, спину заголять надо, – спокойно сообщил он ей. – Платье сама снимешь, или его порвать?
Она бросила на него переполненный страхом взгляд, опустила голову, судорожно сглотнув, качнула ею.
– Сама, – попыталась она ответить, но голос изменил ей, получился только невнятный хрип.
Дрожащими, отказывающимися подчиняться руками расстегнула гродетур, развязывала шнуровку нижнего платья. Чувствовала, как в груди под ложечкой разрастается копошащийся мохнатый ужас, тянет к горлу холодные тощие лапки.
Кат сдернул с плеч лиф платья, разорвал сзади тонкую ткань исподней рубашки, и мохнатый зверек тут же обхватил когтистыми пальцами обнаженную спину. Наташа была уже не в силах унять дрожь, сотрясавшую тело. Дыхание стало прерывистым, зубы иногда постукивали друг о друга. Заплечный мастер привычным движением завел ей руки назад, продел в хомут. Веревка сдавила их. Взгляд ее смятенно скользил по каменному полу. Происходящее казалось кошмарным наваждением, которое должно закончиться. Невозможно, чтобы это происходило на самом деле!
Но пробуждение не наступало. Непреодолимая сила тянула вверх связанные за спиной руки. В руках, в плечах возникла боль. Наташа непроизвольно наклонилась вперед, что принесло лишь секундное облегчение. Боль нарастала. Наташа поднималась вверх на цыпочки. Ее ноги оторвались от пола, захрустели выламываемые кости. Она, что есть силы, зажмурила изливающие потоки слез глаза, но скоро стало невмоготу. Истерический крик заполнил комнату, запутался в каменных сводах.
Ушаков подошел к ней, задавал ей вопросы, но Наталья не слышала и не разбирала его слов. Она всегда жила в атмосфере роскоши и заботы. Родители, няни, камеристки лелеяли ее словно оранжерейный цветок. Даже в самых страшных мыслях не могла она представить себе такую муку. Нет, ей было известно, что в застенках скрипит дыба, свистят кнуты и источают жар раскаленные угли, она видела снятых с виски сына и мужа, но то страдание, которое все это таит в себе, как выяснилось, оставалось за пределами воображения. Жгучая боль в вывернутых, растянутых суставах ошеломила, лишила способности понимать вопросы следователей.
Ушаков поморщился.
– Опусти, – приказал он палачу.
Ноги коснулись пола, но колени безвольно подкосились. Как тряпичная кукла опустилась Лопухина на покрытый коричневыми пятнами пол. Беспрерывный крик сменился рыданиями.
Инквизитор склонился над ней.
– Теперь ты имеешь, что добавить к своим прежним показаниям? Ты признаешь, что замыслила государственный переворот?
Наташа подняла заплаканное лицо, отрицательно покрутила головой. Дальше последовало продолжение кошмара. Он был тем страшнее, что, упав на пол, она допустила мысль, что пытка окончена. Действительность оказалась более жестокой.
– Что ж, продолжим, – брызгая слюной, прошипел Ушаков. – Поднимай! – крикнул он заплечным мастерам.
Один из них потянул веревку, поднимая жертву, а другой плеснул ей в лицо ледяной водой. Наташа задохнулась, крик прервался, а взгляд обрел осмысленное выражение.
– Говори, дрянь! – Подскочил к ней Трубецкой. – Замышляла против государыни? С кем хотела осуществить? Когда? Как? Если не сама, то кто? Бестужевы?!
Наташа чувствовала, как возвращается отхлынувшая от острого холода боль, ее искусанные губы растянулись.
– Нет, – крикнула она вопленно, – не замышляла! Ни с кем! Никогда! Не замышляла! Не замышляла! – уже в истерике, срываясь на визг, кричала пытаемая. Она исступленно мотала головой. Глаза стали безумными, немигающими.
Никаких новых показаний судьи не добились.
– Ни к чему нам, чтоб она сейчас умом тронулась, – сказал Лесток, и кнут в ход не пустили.
Привели к допросу с пристрастием Бестужеву. И снова ничего для себя полезного не получили.
А прусский посланник в Петербурге Мардефельд на следующий день писал письмо своему господину и с негодованием сообщал:
«Русские творят страшные зверства в связи с делом Лопухиных. Офицеры, караулившие арестантов в крепости, рассказывали, что их подвергли невероятным мучениям. Говорят даже, что Бестужева умерла под кнутом».
*
Анна Гавриловна очнулась в камере. Пробуждение оказалось мучительным. Но присутствовала в характере графини одна особенность: обладая легким покладистым нравом, чувствительная и беспечно-веселая в обычной жизни, в критических ситуациях она внутренне подбиралась, становилась сдержанной и твердой. Она и на дыбе, превозмогая адскую боль, смогла остаться рассудительной и логичной в ответах. Не сдержалась Анна только в том, что позволила себе выразить чувства:
– Ваша жестокость не будет оправдана, – сказала она, глядя в глаза Лестоку. – Я не стану возводить напраслину на себя и других.
Лесток удивленно поймал себя на том, что не знает, куда пристроить взгляд, но быстро погасил глупое смущение.
– Вы сами, сами нас к этому принуждаете, – он изобразил сожаление холеным лицом, – если бы вы не упорствовали в своем запирательстве! Повинитесь. Этим вы облегчите себе участь.
Бестужева молчала.
– А не кажется ли вам, что она не прониклась изумлением ко всей ситуации?! – сумбурно выкрикнул Трубецкой, с рвением глядя то на Ушакова, который до этого углубленно изучал листы дела, то на Лестока.
Подсудимая являлась родной сестрой покойной жене Никиты Юрьевича, что его сильно заботило: не дай бог, заподозрят в сочувствии!
Коллеги его услышали.
– Возможно, ее собственной тяжести недостаточно, – шепнул Лесток Ушакову. Тот подал знак.
К ногам Анны привязали тяжелое бревно. С сухим треском разорвались, не выдержав нагрузки, связки левого плеча. Женщина потеряла сознание. Палач отнес ее в камеру без чувств.
У караульных и до этого от женских криков ныло под ребрами. А тут и вовсе сложилось впечатление о смерти подсудимой под пыткой. Так и родились слухи, о которых писал своему королю посланник Мардефельд.
Но Анна Гавриловна не умерла. Теперь она с трудом села на лавке. Левая рука висела, как плеть. Не только шевелить ею стало невозможно, любые, даже пассивные перемещения причиняли невыносимую боль.
«Нужно что-то делать», – подумала Бестужева. Она наклонилась. Правой, хоть и ограниченно, но все же, действующей рукой и зубами оторвала полоску ткани от подола нижней юбки. Завязала края в узел, в получившийся хомут продела больную руку, оттянув его кверху, просунула голову. Так, подвешенная на шее, рука была менее подвижна, но все еще недостаточно. Оторвав еще один длинный лоскут, Аня обмотала его вокруг себя, предварительно расстелив на нарах. С третьей или четвертой попытки удалось завязать и стянуть повязку, прижимающую руку к телу.
Уперевшись лбом в холодноую стену, она тяжело дышала, как после долгого бега.
«Теперь нужно отдохнуть», – подумала она, медленно опускаясь на гнилые доски. Но, полежав немного, снова, стиснув зубы, встала, подошла к кадке с водой, намочила тонкий, уже довольно грязный платочек и приложила к поврежденному суставу. Так, ей удалось заснуть. Она понимала – силы еще понадобятся.
========== Часть 2. Глава 23. Суд ==========
Ушаков уже давно был страшно утомлен всем этим «делом Ботта». Тяготило не столько то, что обвиняемые были невиновны, сколько их совершенная безопасность, безвредность. А тех, в кого метили, так и не зацепили. И нет куража, радости в работе нет.
– А что, Герман Иваныч, – предложил он на исходе дня Лестоку, – может, хватит нам топтаться в этом деле. Показания, конечно, не совсем те, что надо, но если подать их в нужном виде…. Кое-кто, если не эшафот, так подальше от Петербурга точно уберется….
Лесток долго не отвечал. Ходил перед Ушаковым из угла в угол кабинета в верхнем этаже.
– Как же это… как же… – Сокрушенно он держался за подбородок. Но вдруг остановился, повернулся решительно. – Будь по-твоему, Андрей Иваныч, попробуем, – согласился он и неожиданно, глядя на сухие, синюшные губы Ушакова, подумал, что великий инквизитор скоро покинет свое ведомство. И не только его. – Завтра соберем комиссию. Будем заканчивать, – добавил медик.
*
Уже на следующий день организовали генеральное собрание Сената для вынесения приговора. Собрались влиятельные мужи. Камзолы расписаны искусно золотом и серебром, камни драгоценные нашиты. Как на бал! Разговоры, однако, не праздничные, серьезные: злейших врагов государства судить собрались.
Ушаков долго зачитывал доказательства преступления. Потом встал Лесток. Лицо каменное, суровое. Окинул всех строгим взглядом. У чиновников волосы под париками зашевелились.
– Преступники эти на святое замахнулись, тяжелейшее злодеяние из всех замыслили – цареубийство! И, сдается мне, в лютой злобе своей, – повышая голос, он сверлил бесстрастное лицо согласно кивающего ему Алексея Бестужева, – не выдали они всех подельников! – он сделал паузу, но вице-канцлер ни лицом не дрогнул, ни заерзал, ни глаз не опустил. – Потому наша задача – наказать их примерно! Чтоб никому повадно не было! – Лесток впечатал кулак в столешницу, вмятины образовались в лакированном дереве от алмазных, изумрудных, рубиновых перстней. – Что думаете, господа? – сбавляя тон, вежливо спросил он и, откинув полы, сел в кресло.
– Смертию их казнить! – нахмурившись, сказал Замятнин.
– Это даже не обсуждается! – воскликнул Трубецкой. – Вопрос в том, какой должна быть им смерть? – Он в гневе тряс головой, пена летела с губ. Вытер их желтыми пальцами.
– Думаю, главные заговорщики заслуживают четвертования, – решительно заявил сенатор Новосильцев.
– Им и колесования мало! – крикнул Гессен-Гомбургский.
– Языки им пред тем вырвать.
– Прошу не понять меня превратно, – осторожно попробовал возразить Голицын, – но, учитывая, что главные заговорщики – женщины… – он окинул присутствующих взглядом, ища поддержки. – Законодательство ведь не предусматривает подобного случая. Не стоит ли, смягчить наказание и, скажем, обезглавить их. – Он уже сожалел о своем порыве. – Ведь они не успели учинить никакого насилия.
– Неимение письменного закона не может служить основанием для смягчения наказания! – взвился со своего места яростный Гессен-Гомбургский. – А кнут и колесование в подо-обном слу-ча-е, – он, будто дразнясь, покрутил головой, – должны считаться самыми легкими казнями.
– Истинная правда, – поддержал Никита Юрьевич.
Так и порешили. Поспорили еще об указании маркиза Ботта в приговоре. Лесток и Трубецкой требовали напрямую назвать его злодеем, другие опасались разрыва между державами. Победу одержали ревнители неприкосновенности внутренних интересов государства. Ботту назвали-таки преступником. Быстро состряпали бумагу.
– Есть ли среди присутствующих несогласные с сим решением? – елейно поинтересовался довольный Лесток.
Рвущихся на эшафот не нашлось.
Бумагу подписали все. И в числе первых Алексей Бестужев. А также одобрили сентенцию трое высокопоставленных представителей духовенства: троицкий архимандрит Кирилл, суздальский епископ Симон, псковский епископ Стефан.
*
Не легки раздумья государя, подписывающего приговор преступникам. Мерцает пламя множества свечей в золотом орнаменте тесненных обоев, подрагивает лист бумаги, подписанный министрами, сенаторами, священниками. Единодушно требуют они жесточайшей кары преступникам государевым. Как и положено честным и благородным слугам ее величества, до крайности возмущены судьи крамольными речами и желаниями осужденных. Вина их не вызывает сомнений: поносить величайшую особу могли они, только замыслив переворот. За это главных заговорщиков суд приговорил к колесованию, перед которым следовало вырвать им языки.
Душен воздух, насыщенный испарениями десятков зажженных свечей. Елизавета прогнулась в одну сторону, в другую разминая спину. Она старалась представить себе лица заговорщиков, еще раз обдумать все, прежде чем принять решение. Клокочущей волной поднималась всякий раз волна ярости и ненависти к изменникам. А самая ненавистная из них Лопухина – «дерзкая, нахальная шлюха». Это слово давно выбрала Елизавета для обозначения в мыслях своих Натальи Федоровны. Основания для того имелись – тринадцать лет путалась с Левенвольде при живом муже. Правда, супружеская измена не редкость при русском дворе XVIII века, да и сама Елизавета не может похвастаться чистотой и безупречностью поведения. Но, какое это имеет значение? Мерзавка всегда была окружена вниманием кавалеров. Что они только в ней находили, в старой дуре!
Всплывает перед глазами картина далекого детства. Зеркала, свечи, бал. Кружатся в изысканном танце пары. Маленькие цесаревны Анна и Лиза восторженно наблюдают за грациозным движением танцоров.
– Как ты думаешь, кто из фрейлин танцует лучше других? – звонко спрашивает Аня.
Лиза пожимает плечами.
– А мне нравится Наташа Балк, – говорит старшая цесаревна, – просто чудесно танцует! – восклицает она и пытается повторить па.
Умолкают звуки музыки. Танцующие переводят дыхание.
– А я сейчас пойду и спрошу, как у нее это получается! – задорно кричит Аннушка и бежит через сверкающую залу.
– Наташа! – окликает она фрейлину. – Покажи, как ты танцуешь. Мне так нравится, как ты танцуешь! Я так тоже хочу!
Юная фрейлина вскидывает брови.
– какой же элемент танца вам показать? – улыбаясь, спрашивает она цесаревну.
– Да вот, хотя бы вот этот: когда сначала так, потом вот так… – кружится по паркету Аннушка.
– С радостью ваше высочество, взгляните, – Наталья поднимает край платья, чтобы был виден краешек ее ступни в сафьяновой туфельке, – делаете ножкой вот так, затем другой вот так и дальше…
Цесаревны весело стараются повторить сложное движение. Вот Анне это удается. Наблюдающие за ними придворные аплодируют.
– Браво, ваше высочество, – смеясь, восклицает Наташа, глядя на Аннушку, – вот так царевна! Всем царевнам царевна!
Анна светится от гордости. А что же Лиза? Она младше сестры на год – это не так мало, когда всего шесть. Немного полновата и неуклюжа, ей еще не подвластны все эти па. Девочка, глотая слезы, покидает веселый круг.
«Ничего, я научусь танцевать лучше всех, – в сердцах думает она, – и лучше этой Балк. «Браво, Аннушка!» Я буду лучше!»
Проходят годы. Елизавета превращается в стройную, красивую девушку, в совершенстве овладевает искусством танца. Партнеры восхищены ею без меры. Но обрушиваются несчастья: умирает отец, затем мать, племянник – влюбленный в тетушку Петр II, сын царевича Алексея. На трон сажают Анну Иоанновну.
Не любит императрица своей двоюродной сестры, видите ли, не чистых кровей и ей – царской дочке – не ровня. Зато Лиза – дочь великого Петра, а не полоумного Ивана. Но, что с того Анне Ивановне? Она императрица, за ней сила. Лиза не унывает, как бы ни была она стеснена в средствах, а уж красивее ее точно нет. Хоть этим она возьмет, хоть в этом будет первой.
Но вот вторая картина из воспоминаний. Угораздило Анну Ивановну шутки ради устроить конкурс красоты среди именитых красавиц на балу. Объявили вальс. Вспорхнули пары. В партнерах у Лизы красавец Шубин, она чувствует себя королевой. Знатные мужи отдают свои голоса на маленьких листиках в форме сердечек, кладут их в бархатный мешочек.
Объявляют первую красавицу – ею признана!.. Конечно, сама Анна Ивановна. Кто же ожидал другого? А вторая красавица… Наталья Лопухина??! Но как же так?! Ей тридцать два года, у нее четверо детей. Пусть у нее все еще тонкая талия, вертлявая фигура, смазливое личико, но разве может она сравниться с двадцатитрехлетней цесаревной?
Наталья улыбается, являя всем белые ровные зубы. Не правильно! Не справедливо! Цесаревна убегает с бала в слезах. Там, идет голосование за первого кавалера. Плевать! И так ясно: первым будет Бирон, вторым – Левенвольде!
Вот, наконец удача улыбнулась Елизавете: ее на руках внесли на трон верные гвардейцы. Теперь она императрица! А намозолившая глаза Лопухина пусть остается статс-дамой, пусть прислуживает и знает свое место. Но вокруг нее по-прежнему толпа воздыхателей. Елизавету это бесит. Она отпускает колкости по поводу нарядов Лопухиной, как бы невзначай толкает ее в танце и гневно:
– Ты танцевать разучилась на старости лет? – статс-дама молчит.
«Вот и пусть, молча глотает».
Но, отворачиваясь, Елизавета, как будто кожей чувствует насмешливый взгляд себе в след. И что такое? Однажды Елизавета замечает, что на бал Лопухина явилась… Плащ тореадора не так действует на быка, как подействовало на Елизавету то, что она увидела в прическе Лопухиной. Роза! Такая же, как у Елизаветы. Но Елизавета запретила использовать такие же, как и она, фасоны платьев, прически, украшения!
– Что с тобой, Лиз? – удивляется Алексей Разумовский, глядя на переставшую танцевать императрицу.
Она не слышит его. В общем гуле голосов не слышно отдельных слов, но воспаленный ревностью разум складывает из него: «… а Наташке идет больше». Взмах руки. Музыка обрывается.
– На колени! – грозно приказывает Елизавета непослушной статс-даме.
– Но в чем дело, ваше величество? – Она еще осмеливается держаться независимо!
Императрица гневно повторяет приказ, Лопухина опускается перед ней на колени, но смотрит, смотрит прямо перед собой, в никуда – она не смиряется. Елизавета грубо хватает ее за волосы, обрезает незаконную розу.
– Посмотри сюда!
Мерзавка поднимает голову, но, что во взгляде? Вызов?! Со всей благородной яростью царская ладонь опускается на напудренную щеку статс-дамы. Лопухина тут же поворачивает к ней отвращенное тяжелой пощечиной лицо. В глазах ее сухой блеск жаркой ненависти, кисти сжимаются в кулаки, сминая муслин платья. Елизавета с наслаждением замахивается еще раз, и еще. Пока слезами не наполняются преступные синие глаза, и… Продолжает танцы!
Музыку! Будешь знать, дрянь! Уходя, она замечает, что к Лопухиной подбегает ее муж – размазня, тряпка.
– Что Лопухина? – спрашивает Елизавета, несясь в вихре танца, у обер-гофмейстерины.
– Лишилась чувств, – как будто смакуя во рту пирожное, отвечает главная дама.
– Ничто ей дуре, – бросает небрежно довольная Елизавета.
А нынче значит, эта шлюха решила отомстить, лишить ее престола. «Так, не по зубам тебе, шавка немецкая, дочь Великого Петра!»
О, как хотела бы Елизавета свести с ней счеты. И заслуживает она, с одной стороны, того приговора, что вынес суд. Но с другой… Вид трупа после колесования: раздробленные кости, полопавшаяся кожа с вывороченным мясом, вылезшие наружу через все естественные отверстия внутренности, раздавленный череп, выпавшие глаза…
Елизавету затошнило. Она мечтала уничтожить опостылевшую красоту, ошибку природы, но чтоб так… Она не хочет марать об такое руки и, тем более, душу. Она решает и в этом случае проявить милость. Пусть все знают ее доброту! Смертную казнь она заменит наказанием.
«Кнут вместе с кожей сдерет и спесь, а дальше пусть отправляется подальше в Сибирь».
«А другие заговорщики? Иван Лопухин – все понятно – щенок достоин своей матери. Степан – ничтожество: после всего плясать под ее дудку. Анна Ягужинская, теперь Бестужева. Вот уж, кто бы мог подумать?! Всегда спокойствие, безмятежность – тихий омут! Пусть и получают наравне с Наташкой. Ударов двадцать – большая милость, какую им только можно оказать. Остальные, менее рьяные: Софья Лилиенфельд – дура безмозглая, если б не была брюхата… Хотя, что мне до ее ублюдка? Но все же дитя невинное. Мошков, Зыбин попали в сети коварных баб…»
Долго размышляла Елизавета над приговором и только на четвертый день под сентенциями написала:
«Мы по природному нашему великодушию, из высочайшей нашей императорской милости, от того их всемилостивейше освобождаем, а вместо этого повелеваем учинить: троих Лопухиных и Анну Бестужеву высечь кнутом и послать в ссылку; Мошкова и Путятина высечь кнутом, Зыбина – плетьми и послать в ссылку, Софью Лилиенфельд, пока не разрешится от бремени, не наказывать, а только объявить, что велено ее высечь плетьми и послать в ссылку. Имение всех означенных конфисковать. Прочим учинить по сентенции, только Ржевского написать в матросы без наказания».
Лесток, получив указание государыни, развел руками:
– Не достойны они такой милости, ваше величество.
Но Елизавета непреклонна: смертной казни она не желает. Хирург поджал губы, задумался, потом оживился снова.
– Но языки-то их, изрыгавшие на вашу величайшую особу ругательства и прочие поносительные слова, должны быть вырваны, – с негодованием заявил он.
– Ах, Герман, ты прав, конечно, – страдальчески сморщилась Елизавета, – но это такая жестокость, я не могу этого написать, – ладонью прикрыла она глаза.
– Позвольте, я сам это напишу, рука моя не дрогнет, когда о возмездии за вашу честь необходимо… Хотя для главных заговорщиков, – не отступался медик.