Текст книги "Гроза (СИ)"
Автор книги: Яросса
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Тело-то ее оживила Бабуся. Ее все так звали – Бабуся-лесовушка. Только с ней Сенька и разжимала зубы, разговаривала. Тело вылечила, да душу не вернула. Вот и вселилась в тонкое, гибкое девичье тело рысья душа.
С Бабусей в ее избушке в чаще выросла. Научилась у Бабуси лес понимать, лесом жить.
Отец наезжал временами, то чаще, то реже. Беседы у них не складывалось.
– Кто матушку убил?
– Солдаты.
– Чьи?
– А кто их… ? Прусские, польские или русские – мало ли кто нашу землю не топтал…
– Ты их видел?
– Нет.
– Откуда тогда знаешь, что солдаты? Зачем врешь?!
Зато премудростям охоты училась Сеня прилежно. Отец ружью предпочитал арбалет: выстрел бесшумный и точный. Кто видел его в работе, быстро забывал ухмыляться и умствовать.
Старая Бабусенька была. Есения сама и похоронила ее, как преставилась, иссохшую, невесомую. Приехал отец в гости, увидел такое дело:
– Собирайся, дочь. Со мной поедешь.
Сначала уперлась: и здесь хорошо.
– Я ведь когда-нибудь не вернусь. Сама сможешь потом к людям выйти или одна весь век в лесу проживешь?
Никогда в народ не тянулась, а тут вдруг захолонуло. Согласилась ехать.
Неделя в пути и они в отряде Кондрата. Вот почему: «когда-нибудь не вернусь», – разбойничал батюшка. Но дочь сильно не расстроилась: с волками жить – по волчьи выть. Кто защищал их, когда жили честно?
Мужичье, как Есению увидели, слюну аж до земли пустили. Только напрасно шакалы (она возненавидела их с первого взгляда за то, что гоготом своим напомнили убивцев), напрасно рысь за косулю приняли. Чуть отец и Кондрат с соглядатаями в отдалении оказались, два придурка смердящих Сеньку в кусты потащили. А девонька, своему спокойствию удивляясь, ручкой дотянулась до ножика, который ремешком кожаным к голени пристегнут был, да легким движением, каким туши разделывала, пропорола воздыхателю бедро от колена до паха. Визгу было, кровища ручьем. А дикая кошка с оленьими глазками тихонько так говорит:
– Еще сунешься – не так распишу…
Кондрат еще порку им устроил примерную. Поостыл любовный пыл в отряде. А когда оказалось, что стреляет девица из своего арбалета без промаха, и на деле кровь в ее жилах остается холодная, как вода в роднике, зауважали. Многие старались к ней подходы найти. Вежливо. Увещевали: нельзя бабе без мужика, – она губы кривила презрительно. Драки устраивали, рубахи скидывали, щеголяли потными, грязными зарослями на груди – брезгливо отворачивалась. Кто обнять пытался ласково – сразу в зубы. Злились, конечно, обижались… А что сделаешь?
Только Федор (Федька, Феденька) всегда был другой. Чистый, причесанный. Улыбался красиво, белозубый. Цветы дарил. Сенька цветы ему в морду, а сама млела. А другой раз пройдет, глазом горящим посмотрит, песню мурлычет про голубку сизую. Девушка, понятно, усмешку презрительную изображала, глаза щурила – как бы не разглядел в них чего красавец окаянный. Долго бы она его еще гоняла от себя, жизнь походная много времени для глупых грез не оставляла. Но убили батюшку. Сама к Феденьке прибежала, на грудь упала, рыдая. Он ее приласкал, утешил, события не торопил… И пропала девка…
Пропала рысья натура. Размягчила ее, разгладила обыкновенная бабья любовь.
Но видно, нельзя было рыси-хищнице человеком становиться. Вырвали бабье счастье из груди ее. Колом к земле пригвоздили. А оно там, под сердцем, уж корни пустило. Болит, как страшно болит разодранная душа. В ушах крик Феденьки неузнаваемый. Мать тогда тоже не своим голосом кричала.
Ничего – на звере рана быстро затягивается. Поднялась дикая кошка. Теперь она на охоте.
Это уже вторая вылазка. И теперь никак нельзя совершать ошибку. Девушка морщится от досады. На человека-то охотиться куда проще, чем на лесного зверя. Следит человек много, читай потом по этим следам, как по буквам, дорогу к его логову. Легко отыскался по траве помятой, веткам обломанным да отпечаткам колес каретных на дорожной пыли дом зачинщика облавы. Имя в разговорах крестьян подслушала – Илларион Модестович. И сам он – моль белоглазая – так удачно по аллейке прогуливался. С того дерева, где удобно располагалась охотница, стрелою достать, что плюнуть.
Как отвело. В миг, когда стрела срывалась с места, Илларион потянулся к розовому кусту. Только и успел острый наконечник – рвануть мочку уха да срезать косичку напудренного парика. Не пристало, конечно, девке, даже если она лесная дикарка, бранных слов тех употреблять, которые тот час сквозь зубной скрежет просыпались. Бабуся колючей озерной тиной велела бы губы оттирать. Да не до чистоты. Непривычный глупый озноб внутри не дал учуять, где за кустами затаилась, вскрикнув, подраненная жертва. А охотнице пришлось, пеняя себе за неловкость, покидать лежку и спасаться от вооруженных мужиков, что толпой неслись вслед за спущенными сторожевыми псами. Собак Сеня никогда не боялась. Открытый взгляд и ласковый шепот любую останавливают. Неуклюжим крестьянам же ее вовсе не догнать, рысиной поступи не расслышать. Так что скрылась разбойница без потерь. Только вот цель намеченная сторожиться стала. Вокруг поместья караул круглосуточный. Люди лес прочесывают – смешно, право. Ночью повсюду факелы. А сам в наружный двор и носа не кажет.
Сложнее стало достать ненавистного врага. Но для умной и ловкой рыси не бывает непосильной добычи. Невидимкой стелется она в тени деревьев и кустарников. Сама обращается в тень, проскальзывая за спинами охранников. Один обернулся. Подумал: «Ветерок теплый подул».
Дорожки. Тропинки. Кудрявые тени на ровно выложенных камешках. Один лежал косенько, хрупнул под ногой. Зверь бы услышал, человек – нет. Заслон подстриженного бересклета. Трава пахнет свежестью – газон сегодня стригли. Белая стена дома. Шарики жимолости и боярышника укроют от света масляных фонарей. Чайных роз аромат – откуда? Да, вот же слева вдоль тропинки… Стена холодная и шершавая. Надежная. К ней приятно прижаться спиной. И дальше бочком, искать удобный вход в крепость. Вот он – мощный куст дикого винограда вознес лозу до самой крыши, а рядом окно. Форточка открыта. Несколько упругих плавных движений и гибкая тень во чреве вражьего логова.
Втянула ноздрями чужой тяжелый воздух. Запахи. Среди них и тот, который приведет к цели. Какой точно – подскажет звериное чутье. Доверяясь природе хищника, направилась вдоль темного коридора. Примыкает коридорчик, ведущий влево – ей туда. Нет, стоять! Не сейчас… Выплеснулся поток света – в одной из комнат открылась дверь. Позевывая, служанка просунулась мимо Есении, неся в руках ворох хозяйских тряпок. Разбойница брезгливо поморщилась и нырнула в открытый проход. А вот и та самая дверь! Предчувствие удачной охоты мелкими иголками приятно кололо подушечки пальцев. Сняла и зарядила арбалет. Вдох-выдох, вдох. Пора!
Дверь тихо по-шакальи пискнула.
– Это ты, Варя?
*
Илларион вышел из смежной комнаты и увидел стоящую посреди комнаты Смерть. Одного взгляда в темные пропасти глаз достаточно, чтобы понять – молить-уговаривать бесполезно. Порыв ветра из раскрытого окна взметнул кверху черные кудри, как черное облако. Говорят, перед смертью человек в одно мгновение вспоминает всю жизнь. Илларион ничего подобного не испытывал. Он удивлялся. Почему-то нет страха. Вот, когда сидел под кустом, зажимая рукой разорванное кровоточащее ухо, здорово испугался. Немного не осрамился перед дворовыми людьми. А сейчас смотрит на эту страшную и красивую, источающую лютую ненависть девушку с арбалетом и не чувствует ужаса. Тиски какие-то холодят и сжимают все тело от головы до пят – и только. Но видно – смерть-то она разная бывает. Эта терзать не станет – одним выстрелом все дело и кончит.
*
– Тетенька, не надо! Не убивай моего папеньку! – детский голос навзрыд всколыхнул мертвую тишину.
В дверном проеме стояла маленькая некрасивая девочка: по худеньким плечам рассыпались редкие льняные волосики, большие светлосерые глаза неотрывно и не мигая смотрели на распаленную охотничьим куражом хищницу. Та повела к ней арбалетом.
– Тогда, может, тебя? – обнажились в оскале белые зубы.
«А что? – Пусть папашка посмотрит!»
Девочка втянула голову в острые плечи и зажмурилась.
«Это же ребенок!» – мысль горячей струной пронзила череп, черканула по позвоночнику, оставила за собой хрусткий морозный след. В страхе вздернула Есения руки, отводя смертоносное жало от девчушки.
Вот Илларион подскочил под прицел, очень кстати, подвернулся, закрыл собой дочь. Его убить – наслаждение. Сейчас чуть надавит палец на послушный спусковой крючок, и разорвет стрела реку жизни на тощей, как у ощипанного петуха, шее, захрипит, опрокинется навзничь заклятый враг, навсегда потухнут белесые глаза.
Как посмотрит девчонка в мертвые пустые стекляшки, размажет кровь на тонких бледных руках, да по вытянувшимся щекам, так и омертвеет душой навеки… Замкнулся круг. Прочерчена грань. Натянутая тетива… С хохотом через двор… Мертвый взгляд… Девчонка – глаза в пол лица, темно-карие… белесо-серые… Оскалы… Хохот… Смрад… Стрела на спуске.
Отшатнулась Сеня и только тут поняла, что пропустила, не заметила опасность, которая теперь уж слишком близка и неотвратима. Только и успела – голову повернуть. Вспышка. Громкий хлопок. Удар в плечо сбил с ног. Вздрогнувший палец отпустил уставшую ждать обозленную стрелу. Проткнула воздух, поразила под глаз Иллариона. На портрете, который сорвался с гвоздика и раскололся об пол.
Вскакивая с четверенек, заметила Сеня, что живы-невредимы отец и дочь. Облегчение! Только боль в плече разгорается адским пламенем. Черные тени мешают видеть. Черная птица оглушительно хлопает крыльями, противно свистит над ухом. Бежать отсюда. Подоконник. Короткий полет. Наконец, свежий ветер наполняет грудь. Кусты смягчили прыжок. Отвязаться бы еще от злобной птицы.
Не таясь, что было сил, бежала Есения через широкий двор. Увернулась от двух налетевших после друг на друга мужиков. Перемахнула высокий кованый забор. Ворвалась под долгожданный покров леса. Но сзади близко крики, лай, огни. Быстрее бежать, быстрее. Горит плечо, немеет рука, странно плывут перед глазами и деревья, и кусты. Но нельзя ни остановиться, ни дух перевести.
Долго бежала Есения раненым зверем. Все. Вроде бы не слышно шума и огней не видно. Оторвалась. А во всем теле дрожь и слабость. Куртка пропитана липкой кровью. Ухватилась за ствол. Совсем темно в глазах. А ведь во чреве дитя бьется, просит унести, спасти. Но сил уже нет. Как могла она не подумать о нем. Все о мести за Феденьку пеклась, а о сыне его позабыла. Вот, и не уберегла. Подгибаются колени, скребут, соскальзывая, по коре ногти. Не найдут преследователи, так лесные собратья не побрезгуют. «Прости, сынок. Дурная мать твоя, глупая. Прости…»
Есении повезло. Случилось все, как бабуся сказывала: «Он всегда рядом и путь указывает, на котором защищен человек от всякой напасти, и любая беда на том пути стороной обходит. Нужно только впустить его в сердце свое, услышать зов его». Говорила и крестила Сеньку двумя перстами. А девочка слушала, да не слышала. Сердце свое она, может, и приоткрывала, когда лесу внимала, с рекой шепталась, зверя, на охоте добытого, жалела. Но чуть о человеке речь – хлоп – замок пудовый. Только зла от них и ждала. То и получала. За исключением Бабуси и Феденьки, разве. И все же, у самого края не выдержали запоры, приоткрылась дверца, и от непоправимой ошибки уберег Создатель заплутавшую дочь свою. И после, когда в беспамятстве ползла, не оставил, вывел к дороге.
Подобрал раненую дикарку необычный путник – изгнанник и провез в своей карете через полицейский кордон. Рискуя собственной жизнью, спрятал висельницу. Не из корысти пожалел, не за благодарение, а за саму возможность помочь.
– Ты знаешь, кто я? – молвила с вызовом, а голос дрожал надрывно.
– Что думаешь – сдать меня? – силилась усмехнуться.
– Думаю: велика обида, ведущая тебя.
Заметалось сердце. Слезами солеными исторгло гнев и ненависть. Там, где они жили прежде, образовалась пустота. А на то пустое место, не ведомо как, залетело прощение. Прощение рода человеческого за матушку, за батюшку, за Федора. Путь войны и мести – кольцевая дорога. На ней не отыскать конца, можно только сойти в сторону. В этом вольный выбор Есении. Она не хочет увеличивать море детских слез, не хочет бесконечно бежать в колесе возмездия. Она уходит в новую жизнь, где есть светлые и добрые люди. К ним понесет она лесную мудрость и сохраненную под сердцем драгоценную частицу своей любви.
========== Часть 2. Глава 21. Когда надежды почти не осталось ==========
Лопухина, как в тумане, шла по темному коридору. Первое ощущение оглушенности прошло, осталась давящая боль в груди. Ее ребенка… пытали. Может быть, не один раз. Как она могла жить: спать, есть, думать о будущем, когда его мучили? “Страшно мучили!” – думала она уже в камере. Как сердце не подсказало ей? Конечно, ночами снились кошмары, накатывали приступы отчаяния, но каждый раз она успокаивала себя. В то время как Ванечка…
Обливаясь слезами, она мотала головой. Вспоминала его маленьким. Каждый раз, когда он разбивал коленку или ранил пальчик, он бежал к ней. И успокаивался у нее на руках. Он верил, мама всегда поможет, вылечит. А сейчас? Чем она может помочь? Как ему помочь?!
Она металась по камере.
«Им нужен заговор, это совершенно ясно. Может, выдумать для них его и «признаться»? Добром уже, все одно, не кончится. Пусть хоть быстрее завершится. Иначе, кто знает, сколько еще они будут добиваться этого «признания».
А приговор? Да, наплевать им будет: признались мы или нет. Обратной дороги нет, они не отступятся. Значит лучше – раньше. К чему мучения?
Но заговор… Что значит признаться? Это значит – рассказать, что и как замышляли. Я могла бы что-либо сделать сама? К Елизавете мне хода нет… То есть выдумать сообщников, впутать других людей. Кого принести в жертву лишь бы избавить Ванечку от мучений? Да кого угодно! – в отчаяниии она скрипела зубами. – Но кого именно? – проплывали лица друзей и знакомых. – Сынок!.. Если бы я могла умереть и освободить тебя тем самым, не раздумывала бы. Но подставить других… Выбрать кого-то, чтобы оговорить? На заклание?» – она была готова! Но не могла.
Падала на колени, обращая взор к зарешеченному, мрачному, серому небу. Не шла молитва. Выла волчицей. Ползала.
Раздавленной змеей извивалась на каменном полу.
Вскакивала, как безумная, кидалась к двери. Воображение рисовало сцены спасения.
Она стучит в дверь, кричит. Пока не придет охранник, пока не откроет. Потом бросается ему в лицо, бьет, кусает, отталкивает и бежит…
Нет, надо еще взять ключи. Да, выхватывает у него из-за пояса ключи и бежит, отворяя все камеры. В одной из них ее сын! И с ним к выходу, на волю! Куда глаза глядят! Следом гонятся – не догонят! Как же…
Нет. Лучше упасть на колени перед охранником, молить чтобы вывел тайно. Обещать… Что обещать?!
Нет! Она соблазнит охранника! А когда он уснет…
И еще много вариантов в том же духе. Но рвала на себе волосы, съезжая по стене. Все нереально. Нереально! Невозможно! Подтянув к груди колени, рыдала. Кричала, запрокинув голову.
Уходилась Наталья Федоровна не скоро. Только когда адская головная боль истощила последние силы. Потом долго корчилась в приступе рвоты над смердящей отхожей кадкой. Не только пустой желудок, но и кишечник, казалось, готовы были вывернуться наизнанку, пока не извергли из себя остатки, съеденной накануне пищи. Потом, свернувшись калачом, лежала на скамье, то тупо глядя в стену, то заходясь плачем, от которого голову, будто бы зажатую в холодные тиски, распирало так, что возникало чувство разделения ее на черепки.
«Наверное, в голове что-то лопнуло, и я скоро умру. И хорошо», – подумала Наталья, но только заснула тяжелым, бредовым сном.
*
Проснувшись, Наташа не могла вспомнить ни одну из тех бессвязных мрачных сцен, которые бессмысленным калейдоскопом наполняли ее сон. Головная боль не утихла, снова тошнило. Вокруг нее происходило нечто. Нечто мистическое. Стены то растягивались, то сжимались, как в кривом зеркале, каменная кладка, то и дело, расползалась в уродливые, ухмыляющиеся гримасы. Что-то похожее когда-то уже было. Скамья, на которой она лежала, раскачивалась, как лодка на волнах. Все тесное, горячее пространство вокруг было наполнено какими-то звуками: гулом, воем, стонами.
«Кого-то пытают? Ваня!» – Она попыталась встать, но лодка дернулась и опрокинулась. И Наташа начала медленно погружаться в расплывшийся вязко-жидкий пол.
«Как это может быть? Какая разница».
Сколько длилось погружение в дурнопахнущую каменную жижу, сложно сказать. Было оно неравномерным, то задерживалась она на одном уровне, то падала вниз, то кружилась на месте, была то головой кверху, то ногами. Иногда возникали голоса. Что говорили, не разобрать. Не отступало постоянное ощущение душной облепленности.
Вдруг чья-то рука коснулась ее лба, взяла за запястье. Наташа открыла глаза. Странно, но вокруг стало светлее. Разве после погружения в землю не должно быть наоборот. Все, по-прежнему, плыло и кружилось. Фигуры людей. Или только мерещатся: смазанные, кривые? Чей-то голос сверху (или снизу?) произнес:
– Нервная горячка, – и завыл, растянулся, исчез.
И свет исчез. Остались только красные пятна. Кровь, везде кровь. Наташа попыталась заплакать, но, опускаясь вниз, так и не поняла, получилось у нее это или нет.
Она еще несколько раз пыталась осмотреться вокруг, но менялась только освещенность, никакой четкости, ясности не добавлялось. Пока не проснулась она в своей детской кровати. На белой кружевной постели лежали яркие пятна солнечного света. На шее компресс. У нее ангина. Конечно! Это от высокой температуры она бредила. А теперь уже почти выздоровела. Вся светящаяся в лучах солнца, подошла мать. Погладила дочку по волосам.
«Просыпайся, доченька, пора», – жалостливо сказала она по-немецки и заплакала.
«Почему ты плачешь, мама? – спросила Наташа, также по-немецки, – мне ведь уже хорошо. И не сплю я», – с удивлением добавила она. Но матери в комнате уже не было.
– Просыпайся, – потребовал голос, не мамин, и, вообще, не женский. Но это и не голос отца. Да, и не девочка она уже. Она замужем, у нее у самой дети.
«Ваня!» – Остро пронзило грудь.
Наталья открыла глаза. Над ней высилась фигура Лестока.
«Значит, не бред», – сдерживая вопль отчаяния, Наталья опустила веки. Но забытье не возвращалось. Насколько оно, мрачное, душное, зловонное, было все же лучше действительности.
– Вот и хорошо, – твердо произнес Лесток. – Следите за ней теперь, чтоб ела и пила, как положено. А главное – беситься не позволяйте.
Судя по шагам и хлопанью двери, он удалился.
Наталья Федоровна хотела бы, никогда больше не очнуться, не видеть свет, опостылевших лиц. Как хорошо просто забыться, раз уже ничего не изменить. Но она не могла перестать думать о сыне. Ни на минуту терзающие, неотступные мысли и видения не оставляли.
– Есть пора, просыпайтесь, – равнодушно сказал караульный.
Наталья не пошевелилась. Тюремщик нетерпеливо потряс ее за плечо и повторил требование.
– Я не хочу, – помолчав, ответила узница.
– Что значит – «не хочу»! – В его голосе появилось раздражение. – Велено, чтобы ела по часам. Самое время. Так что, давайте-ка!
Он еще какое-то время пытался ее убедить, говорил, что нечего привередничать. Мол, только хуже себе сделает. И каша, вон какая, хорошая, даже с маслом и сахаром! Другие заключенные и мечтать не могут. Что там заключенные? Караульные такое не каждый день едят. Наконец, потеряв всякое терпение, он заорал, что, раз не хочет она по-хорошему, он накормит ее силой и попытался впихнуть ей в рот ложку с кашей. Но, поскольку рта подопечная не раскрыла, каша вылилась на щеку. Наташа отерла ее рукавом и отвернулась.
– Так, значит! Ну, сейчас я принесу воронку и накормлю, как гуся! – Он, в ярости топая сапогами, пошел к двери. Наталья слышала, как со скрипом та закрылась, зазвенели ключи. Но запереть камеру охранник не успел. Кто-то заговорил с ним.
– Да, жрать не хочет! – гневно ответил караульный. – Не знаешь, где воронку взять?
Опять неразборчивый второй голос и снова первый:
– Такую, как гусей, наталкивают.
Второй, отвечая первому, открыл дверь, и Наталья расслышала конец фразы:
–…сам попробую.
– Наталья Федоровна, – позвал другой охранник. Голос был добрым, вежливым. Но вступать в разговор, а, тем более, есть, все равно, не хотелось. Наташа никак не отреагировала.
– Наталья Федоровна, это я Саша… Зуев. Помните? – шепотом снова позвал ее караульный.
«Саша? Какой Саша? А, тот милый молодой офицер», – не сразу сообразила Лопухина. Она обернулась и посмотрела майору в лицо. Он улыбнулся.
– Вот, слава богу, – сказал он. – Давайте покушаем.
Наташа покачала головой.
– Пожалуйста, пожалейте, хотя бы меня… – настаивал Саша, но не успел договорить.
– А нас кто-нибудь жалел? Сына моего кто-нибудь жалел?! – со злостью и слезами воскликнула Наталья Федоровна.
Майор, вздохнув, помолчал.
– Я понимаю вас, – сказал он и, перехватив гневный взгляд, поспешил заверить: – Да, я могу вас понять, поверьте. У меня отец проходил по делу Волынского, – добавил он после короткой паузы, – и хоть в дружбе с министром и не был, всего лишь перекинулся когда-то с ним парой слов, а расправы не избежал… Но я сейчас не об этом…
– А муж мой избежал, – неожиданно сказала Лопухина задумчиво, – хоть и продолжал у него бывать, когда уже все отвернулись. Понимал, надвигается буря, но не оставил. Дружба, говорил, не на время, а навсегда. – Закусила губу. – Он тоже здесь? – скорее утвердительно сказала, чем спросила.
Саша кивнул.
– Так вот, я о чем хотел сказать. Не сочтите за бессердечие, но я, все же, попрошу вас поесть. Голоданием вы сыну не поможете, а меня под монастырь подведете. Потому что кормить вас, как гуся, я не смогу… и не позволю. И размыслите, разве лучше будет вашим близким от того, что вы себя голодом заморите? Нет, нет, не перебивайте. Я хочу сказать, что следствие рано или поздно закончится, и тогда вам будет важно, чтобы вы все остались живы.
Наташа страдальчески оглянулась вокруг: та же камера, но лежит она не на голой скамье, а на бугристом матраце, по-видимому, с соломой внутри, и такая же подушка под головой, да наброшено сверху тонкое, колючее шерстяное одеяло. Рядом со скамьей стул, и на нем пузырек с какой-то микстурой и миска каши. «Какая забота», – горько усмехнулась она про себя.
– Хорошо я буду есть, но и вы не сочтите за дерзость мою просьбу… – Саша внимательно смотрел ей в глаза, лицо его не выражало протеста. – Я хочу знать, что происходит с моим сыном и мужем, – быстро и твердо сказала Наталья. – Иначе я просто не смогу есть.
Офицер покрутил головой, глядя себе под ноги, потер лоб, снова обратил глаза к узнице.
– Пусть будет так. Это запрещено, и, если кому-то станет о том известно, мне не сносить головы, но я надеюсь на ваше благородство.
Наталья, приподнявшись на локте, схватила его за рукав.
– Сашенька, я клянусь, что никогда и никто не узнает… и… дайте мне слово офицера, что не станете меня обманывать, – сказала она жарким шепотом, – какой бы… горькой не была правда.
Он был серьезен:
– Хорошо, я даю слово, хотя в этом и нет необходимости: не люблю лгать.
Наталья изучающе вглядывалась в его глаза. Такое рассматривание вызывает чувство неловкости у любого человека и противоречит правилам этикета. Саша улыбнулся несколько смущенно, но взгляда не отвел.
– Ну, как, можно мне верить? Надписи «лгун» на моем лице нет?
Наташа, словно очнувшись, поспешно отвернулась.
– Да, извините, я задумалась… – растерянно произнесла она.
Спустив ноги со скамьи, женщина села. Вид ее был жалок: волосы растрепаны, грустный взгляд больших глаз, окруженных нездоровой чернотой, измятая, грязная одежда. Сашу вдруг захлестнуло чувство стыда, не понятно за что. Стараясь отогнать наваждение и скрыть его от узницы, он напомнил, что пора есть кашу. Договор был заключен. Наташа, кивнув, взяла чашку.
*
Казематы Тайной канцелярии – каменные мешки в подземельях Петропавловской крепости. Даже в камерах, примыкающих к наружной стене и имеющих узкие окошки под потолком, заключенные сходили с ума от давящей тесноты помещения, от пустоты времени, когда отравленные отсутствием смысла или хоть каких-то перемен минуты и часы были равны по длительности, а дни и ночи сливались в единую бесформенную глыбу. Единственным средством, позволяющим сохранить человеческое лицо, могло стать упорядочение скудной жизни. Как можно упорядочить пустоту? На этот вопрос графиня Бестужева дала ответ в первый же день заточения. Решение простое: нужно придумать себе, как можно, больше занятий. Это нелегко, когда нет ни книг, ни бумаги с пером, ни рукоделия. Но кое-что все-таки есть. Есть кадка с водой – можно умываться, мыть руки. Есть гребень и заколки для волос – можно делать прическу. Есть два метра пола и нары – можно делать гимнастику. В конце концов, есть стены – на них, если станет невмоготу, можно что-нибудь нацарапать. Важно помнить – каждое дело драгоценно, и выполнять его медленно, тщательно, извлекая все скрытое в нем удовольствие.
Но главное в другом. Может быть, кто-то и думает, что у нее – узницы – отняли почти все. Однако с ней ее душа, вобравшая и впитавшая в себя весь мир, когда-либо видимый. Когда-нибудь – вскорости или нет – перестанет существовать, истлеет и станет прахом ее тело, но не может исчезнуть душа, как не может быть остановлена мысль. Человек мыслит всегда: наяву, во сне, в беспамятстве.
Анна Гавриловна тяжело переносила беременности, все четыре. И ей часто случалось впадать в обморок. Но и тогда мысль не прекращалась – она это чувствовала, хоть и не могла ничего припомнить. Возможно, там мелькали только образы, не облеченные в слова. Но они были. Сомнений нет, душа ее останется и после смерти. Вот только останется ли она обособленной или сольется в единое облако с другими? Ведь это тело – земная оболочка – стремится к обособлению, делит все на свое и чужое. Душа же ищет понимания, гармонии, единства. А может быть, души людей, завершивших земной путь, объединяются с Создателем? Тогда станут понятными все перипетии бытия, в том числе, и земного.
Какой разной была до сих пор ее жизнь. Много счастья: родиться в знатной семье у любящих родителей, выйти замуж за яркого, сильного Пашу Ягужинского, родить детей. И горя немало. Потери близких, отнятых смертью и политикой. И сколько суеты: стремление к радости, благополучию. В этом стремлении, не преступила ли она черту, за которую заступать нельзя.
Взять хоть их брак с Пашей. Он начал оказывать ей знаки внимания, еще не развенчавшись с первой женой. Несчастная Анечка Хитрово. Не ее вина в том, что стала она безумна. Ухаживания Павла Анна Гавриловна отвергла, но мотивировала это тем, что он женат. Понимала ли она, что подталкивает его к разводу? Положа руку на сердце – да! И более того, что лукавить самой себе, желала этого. Желала счастья себе, ценой страданий другой, и без того несчастной женщины. Не за этот ли грех, запоздало наказывает ее судьба? Впрочем, разве остался бы Паша рядом с первой женой, если бы она – Анна Головкина – лишила его всякой надежды на взаимность? Вряд ли. Тогда в чем ее вина? Только в ожидании счастья? Но разве господь не завещал людям быть счастливыми? И не стала ли она благом для той же Аннушки Хитрово, заменив ее детям мать?
Со вторым браком тоже не все гладко. Как ни крути, а обратила она внимание на Мишу Бестужева, давно робко влюбленного в нее, только с мыслью об облегчении участи братишки. Думала, пофлиртует, добудет помилование для брата и легонько отвадит Михайлу Петровича от себя. И ведь ни разу совесть не встрепенулась от такой игры с чужими чувствами. К счастью для Бестужева и для самой Анны Гавриловны, робкая нежность Михаила Петровича разбудила в ее сердце огонек, угасший со смертью Паши. И снова улыбалось солнце, и музыка играла в душе. Недолго. Теперь бы не утащить его, милого, доброго, за собой в разверзшуюся под ногами пропасть.
Что до нее, то к чему роптать на судьбу. Судьба была к ней добра и одаривала часто, когда сама она подарков и не ждала. Может быть, и в будущем еще будут светлые дни. В народе говорят, все что ни случается – к лучшему, ведь не исповедимы пути господни.
Такие мысли занимали и утешали Аню, и будущее уже не казалось беспросветным.
========== Часть 2. Глава 22. Одна лишь воля ==========
Комментарий к Часть 2. Глава 22. Одна лишь воля
Осторожно! В тексте содержатся описания особо жестоких сцен.
Тянулись долгие, неотличимые один от другого дни и ночи. Рядом с Натальей теперь неотступно пребывал кто-нибудь из караульных. Он должен неусыпно следить, чтобы она не повредила свою физическую сущность голодом или слезами. Лопухина вяло жевала безвкусную пищу, через тошноту заставляла себя глотать. Почти постоянно хотелось плакать, но, если бы и не запрещали, она не позволила бы себе такого при конвое.
Однако никто не в силах контролировать, а, тем более, направлять мысли человека. А в мыслях ее творилась жуть. Некоторое спасение находила она в анализе. Нет, не ситуации – слишком страшно, а своих чувств. Тогда возникали хоть и недолгие, но просветы относительного отвлечения. Удивлялась. Когда-то, кажется, очень давно… А на самом деле, сколько прошло времени? Неделя? Месяц? Больше? Потом посчитает. Будет, чем занять себя. Так вот, была она совсем другая. И вся она тогдашняя, представлялась теперь какой-то ненастоящей. Все ее чувства, желания, печали. Даже тоска по Рейнгольду. Теперь она понимает, все дышало фальшью. Хоть сама искренне тогда верила в собственные страдания, на самом деле, будто только играла в горе. А сейчас свалилось горе настоящее. И желания настоящие: не нужно ни красивого дома, ни нарядов, ни мужчин. Только бы вырвать из лап стервятников сына. Слезы наворачивались на глаза:
«Господи, они ведь не только тело, они душу ему искалечили!»
Но только бы вырваться, только бы… Она вылечит, отогреет.
Единственными событиями, вносящими ощущение какого-то течения жизни, стали дежурства Саши Зуева. Наталья Федоровна ждала, когда он придет и расскажет ей хоть что-нибудь о ее близких. Она считала дни. Саша дежурил через двое суток на третьи. Ждала и страшилась одновременно. При приближении пересменки ее охватывал ужас, который следовало тщательно скрывать: не дай бог, заметят другие караульные. Потом с бешеным биением в груди ждала, когда зайдет он в камеру, и, молча, смотрела в его глаза, натянутая, как струна.
– С ними все в порядке, – шепотом сообщал майор, делая вид, что осматривает камеру.