Текст книги "Romanipen (СИ)"
Автор книги: Veresklana
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
– Куда надо, туда и вскочил. Коня посмотрю потом… Ну, бывайте.
Про цыганенка Петя быстро вызнал, где он, первые же солдаты показали. У Ваньки он не хотел спрашивать: вдруг заподозрит что.
Так и оказалось – малец, тощий, в лохмотьях. Он под колесом телеги сидел на земле, дрожа от холода и обхватив колени связанными руками. На Петю, как тот рядом остановился, он затравленно взглянул из-под спутанных волос.
И его-то – плетьми! Да его ж первым ударом перешибут. Петя нахмурился и стиснул зубы. Сейчас-то не выручишь, солдаты рядом у костров сидят. Ночи обождать придется.
Он улыбнулся и подмигнул цыганенку. И тут же ушел, пока тот его своей радостью не выдал.
Петя к своей палатке вернулся и сел у огня. Весь вечер ждать теперь, но нужно непременно до темноты дотерпеть. А лучше до середины ночи, пока все заснут. Стеречь-то зорко не будут, больно нужен цыганенок этот: не убил ведь никого, даже украсть не успел. А Петя его так оставить не мог. Аж в глазах темнело, как под плетьми его представлял.
К костру подошла девушка в простом польском платье, тепло улыбнулась Пете.
– Голодный? – участливо спросила она.
– Очень, Кать, – честно ответил он.
Катажину на русский лад Катей звали, она обвыклась давно. Она к ним прибилась, когда Польшу освобождали. Она Федорова была, тот ее и спас от французских солдат, отбил в горящей деревне, не успели ничего стыдного сотворить. Вот хоть у кого-то тут счастье было: берег ее, Катенькой звал, да и ей он люб был. О детишках уж мечтали, как война окончится. А идти ей некуда было, деревни родной не осталось.
Она тут же котелок принесла, устроила у огня. Петя аж облизнулся.
Вот уж чего им не хватало в лагере, так это женской руки. Тут же палатка преобразилась, стоило ей прибраться там. Барин с Бекетовым тогда сами ей остаться разрешили, не дожидаясь, пока Федор попросит за нее.
А уж готовила как! Пете вот и в голову не пришло бы что вкусное выдумать: не подгорело и ладно. А Катажина умудрялась картошку с мясом так запечь, что не хватало ее никогда, добавки просили. Хотя непривычно сначала казалось по-польски: борщ с пельменями, колбаса с чесноком… Но на войне-то не будешь выбирать, да и вкусно было всякий раз.
Она Пете картошки положила, и он в рот потянул сразу. Обжегся тут же, закашлялся, и рассмеялись оба.
И тут Бекетов пришел – сразу в котелок заглянул, ухмыльнулся и рядом с Петей устроился. Тот вздохнул: вот только сядешь, так сразу набегут и достанется самая малость.
А он хмурый был отчего-то, задумчивый. Петя взглянул на него, подняв брови.
– Поесть-то дай сначала, – буркнул офицер. И тут же рассказывать начал: – Васильев скотина, крыса штабная. Тоже мне герой, как после ранения в тепленькое местечко перевели, указывать там начал, какой приказ лучше отдать. Помнишь, Петька, как ты разукрасил его? Так вот он, гад, тоже помнит.
– Он сам виноват был.
– Вот еще! – хмыкнул Бекетов. – Если крепостной на майора руку поднял, то заранее известно, кто виноват будет. Так вот, помнит он…
– И чего? – поторопил Петя.
Ждать пришлось, пока он картошку жевал. Продолжил недовольно:
– Да тебе-то он мало что сделает, холоп-то чужой. А вот Алешке – может. Почему, мол, Зуров в лагере сидит? Это разговор такой он сегодня затеял. Так звиняйте, все сидят, потому что боев не даем. Ну а именно Зурова, выходит, надо послать куда-нибудь… Это еще что, он непременно выхлопочет, чтоб поопаснее. Я ж говорю, скотина.
– Ну да… – мрачно откликнулся Петя.
Вот теперь еще и кусок в горло не лез, гадко на душе стало. Он доел, чтоб Катажину не обижать, и просто стал у костра ждать ночи. С Бекетовым еще парой слов перекинулся, но тот вскоре спать ушел.
У Пети и самого глаза слипались. Он посидел, помаялся, а как голоса вокруг затихли – не выдержал. Встал, несколько картошин печеных в тряпицу завернул – цыганенку отдать хотел, а у них не убудет.
Он тихо шел, чтоб не видал никто: просто так-то ночью по лагерю не шатаются. К телеге подкрался, а дальше – ползком уже.
Цыганенок то ли спал, то ли замерз уже совсем. Петя присел рядом с ним, за плечо тронул – тот вздрогнул и не вскрикнул едва, взглянув широко распахнутыми от страха глазами.
– Тихо ты…
Тот закивал. Петя нож вытащил, перерезал веревки, которыми его к колесу телеги привязали. И потянул его за руку мимо костра, где солдаты сидели.
По темноте его вел, в тени от палаток. Малец за ним молча шел, вопросами не донимал, только за руку отчаянно цеплялся.
Петя у опушки леса за лагерем остановился. И тогда цыганенок улыбнулся доверчиво.
– Спасибо. Я уж думал, не придешь… – сипло сказал он по-немецки и тут же закашлялся.
Петя ухмыльнулся. Ему радостно было, что спас, теперь спать спокойно можно будет. А тут уж, на свободе, малец не пропадет.
– Своих-то найдешь? – спросил он.
– Найду, – тот потупился вдруг. – Я не просто так крал, у нас еды нет, голодные, а ваша-то армия большая, на всех хватит…
– Знаю, – кивнул Петя. – Тебя звать-то как?
– Мариуш. А ты?
– Петя.
– Петер… – повторил он по-немецки. И вскинулся вдруг: – Ты ведь романо чаво, зачем тебе с ними? Пойдем со мной в табор, я скажу, что спас, тебя возьмут. А мы знаешь, куда идем? Мы к османам идем, на юг, к морю теплому, а то говорят, что здесь закон совсем плохой стал, жестокий, жить никак нельзя…
– Я не могу, – Петя покачал головой. – А ты беги, пока не хватились. Держи вот.
Он картошку Мариушу дал, и тот к себе крепко прижал тряпицу. И тут же в кусты шмыгнул, только босые пятки сверкнули.
Петя долго вслед ему смотрел. А ведь ничего не стоило согласиться, да и взяли бы его в табор с радостью. И – на юг, к морю. Всегда мечтал море увидеть.
Он вздохнул. Не мог он, что тут поделать. Узнает утром барин, что он сбежал – что ж с ним станется? Нельзя так, нехорошо это. Да и светит ему дорога опасная, тут помочь надо, непременно с ним напроситься, не отпускать же одного.
А все-таки обидно было. Перед носом счастьем поманили, в руки сунули, ухватишься только – и твое. А он оттолкнул, отказался. Да так и к лучшему, наверное. Иначе до конца жизни совестно будет.
***
Опасно это – иметь тех, кто на тебя зло держит. Так и ждешь, что пакость какую подстроят. А уж если офицер штабной в недругах, который может командиру плохого наговорить – жди беды.
Никому цыганенок не нужен был: сбежал и сбежал. Мог и сам, потому что связали кое-как. Так нет же, пошел слух по штабу, что помогли ему, да известно кто – Зурова слуга, сам чернявый и будто бы вороватый.
– Оно и понятно, – хмуро заметил Бекетов. – В лагере-то цыган у нас не больно много, вот на тебя и подумали.
Петя ему признался, что он и спас. Офицер ругнулся в ответ и пообещал, что поможет, чем получится, но вряд ли штабных сможет переспорить.
Так и вышло. Как стали говорить о новой вылазке – тут же фамилия Зурова прозвучала. Ему тут же и цыганенка беглого напомнили, и то, что сам со слугой-цыганом живет. А Петя не думал, что он тут виноват оказался: он к Васильеву тогда не просто так пошел, его барин перед тем зря обидел.
Алексей Николаевич как-то затемно вернулся из штаба – хмурый, уставший. Бросил Федору, сидевшему у палатки, что выезжает завтра, и велел разбудить его до рассвета. И тут же с Бекетовым стал негромко говорить. Петя тут же понял, что ему там приказали с отрядом идти.
Он подошел, обнял барина сзади за плечи.
– Алексей Николаич, я с вами.
– Нет.
– Да.
Алексей Николаевич в ответ глубоко вздохнул, устало покосившись на него. Повернулся, посадил его себе на колени и потрепал по волосам.
– Мальчик мой милый, ну куда я тебя возьму? Опасно это, к тому ж надолго, в неделю не успеем…
– Мальчик, милый, – Петя, насупившись, недовольно вывернулся. – Мне осьмнадцать лет почти, сколько ж можно-то…
Тоже еще выдумал называть – нелепее не скажешь! Хорош мальчик – с ножом, пистолетами двумя, из которых пленных стрелять может без жалости. Это он в именьи мальчиком был до войны еще и до женитьбы барина.
Да ведь не объяснишь ему. Петя горько подумал вдруг, что для Алексея Николаевича он всегда мальчишкой будет, да притом дворовым. Даже если выкупится – память-то останется, не денешь никуда.
– Вот к слову привязался, – хмыкнул Бекетов. – Что пристал-то к человеку?
И он не поймет: тоже ведь дворянин, помещик. Петя вздохнул.
– В отряд хочу.
– Да пойми ты, не могу я тебя взять!
– Не можете или не хотите?
– Петя, нет.
– А я хочу! – Петя поднял глаза на барина и торопливо продолжил: – Я грамотный, по-французски не хуже дворянина умею, по-польски и по-немецки еще, карту могу нарисовать, в лесу хорониться могу, травы разные знаю, с ножом и с саблей умею, стреляю метко…
– Петенька, да цены тебе нет, – Алексей Николаевич сжал его руку. – Потому и не беру. Я боюсь за тебя, ты же понимаешь… Это война, всякое случиться может, я думать даже не могу об этом!
– Все равно хочу.
Петя нахмурился и закусил губу. Он, конечно же, нарочно ребенком притворялся: Бекетов вон смехом давился уже, он-то понимал. Самого Жан с Анатолем так упрашивали. А раз Алексей Николаевич его «мальчиком» зовет, так вот пусть и получает такие капризы.
– Петь, что-то не пойму, – начал сердиться барин. – А если прикажу? А то что ж получается: ты мой крепостной, а я тебя тут уговариваю, как девицу на сеновале!
– Приказывайте, – он пожал плечами. – Но тогда знаете что? Я вон к Михаилу Андреичу уйду.
Бекетов аж чаем подавился, расхохотавшись. А Алексей Николаевич и вовсе не знал, что ответить. Петя же, сидя у него на коленях, весело ухмылялся. Он чувствовал, что почти уговорил.
– Алеш, не соглашайся, а? – сквозь смех выдавил Бекетов. – А то сколько лет уже жду…
– Вот черти, – буркнул барин. – Сговорились вы, что ли?
Петя тут решил, что пришло время для последнего довода. Он прижался к Алексею Николаевичу, обвил руками его шею и горячо прошептал:
– Неужто хотите меня с неделю не увидеть?
Барин порывисто вздохнул и обнял его. Петя поднял голову для поцелуя и первым коснулся его губ. И, еще сильнее прильнув, заерзал у него на коленях.
– Петька, – Алексей Николаевич крепче прижал его к себе и горячо прошептал: – Как война окончится, мы с тобой на три дня где-нибудь запремся…
Петя хмыкнул и пробормотал со смешком:
– На три дня? Я вам напомню непременно, как на третьем часу выдохнетесь.
– Вот змееныш…
Бекетов снова расхохотался, глядя на Петю.
– Зуров, как ты с ним живешь? – хмыкнул он.
– Хорошо живу, – барин запустил руки Пете под рубаху, начал гладить, и тот довольно потерся щекой о его плечо. – А ты… Миш, шел бы ты куда-нибудь… тебе будто пойти во всем лагере некуда…
– Понял, не буду мешать, – он встал, широко ухмыляясь. – А на часок пойти аль до утра?
– Миш!
А как только он все же ушел, отвесив шутливый поклон, Алексей Николаевич наклонился к Пете.
– Ах мы маленький паршивец, а… – хрипло прошептал он. – Да ты знаешь, что я с тобой сейчас сделаю?
– Для того и стараюсь, чтобы сделали, – улыбнулся Петя, чувствуя, как его подхватывают под колени и поднимают.
Барин перенес его на походную койку, и дальше слова уже были не нужны. Петя размышлял отстраненно: вот, стоило улыбнуться и мальчика милого изобразить – и в отряд взяли, и ночь не скучная…
А Федор, зашедший на рассвете, застал их спящими вместе на этой койке. Они лежали обнявшись, и кудрявая Петина голова покоилась на груди Алексея Николаевича.
Он подошел, коснулся плеча барина.
– Алексей Николаич, утро уже, разбудить просили…
Барин во сне пробормотал что-то по-французски и отвернулся. Несколько французских фраз – крепких ругательств – Федор знал, и это было одно из них.
Он присел на табурет у койки, подняв голову к потолку. И нарочито громко стал рассуждать:
– Вот потерпеть не могли, будто последний раз в жизни виделись, а как поедете теперь? Будете ругаться, что не выспались, а сами и виноваты. А я при чем, я ж разбудить только…
– Заговариваешься, Федор, – неразборчиво, но уже твердо и строго пробормотал барин.
А Петя с самого начала тихо хихикал, уткнувшись ему в плечо. Он-то еще от шагов в палатке проснулся.
Слуга хмыкнул и встал.
– Лошадей пойду седлать.
Барин кивнул, потягиваясь и все еще не открывая глаз. А Петя сильнее обнял его и потерся щекой о грудь сквозь рубашку. Было тепло и приятно, как раньше, в именьи, когда он просыпался под боком у Алексея Николаевича. Ну ничего, вот закончится война, они вернутся и отстроят его…
– Не заснули там опять? – окликнул с улицы Федор.
Петя зевнул и сел, высвобождаясь из крепких объятий барина.
Он не помнил толком, как выехали с отрядом из лагеря. Дремал в седле и вскидывался, только когда барин, подъезжая, с улыбкой гладил его по колену.
Вот уж верно говорят: «Хоть надорвусь, да упрусь». Это точно про Петю было. Никто его не просил, не звал, а он прицепился к отряду, пристал так, что проще было взять, чем отказывать.
И сколько ж раз пожалел! Это ведь не прогулка была, а разведка. А оно известно как: в седле от зари до зари, скрытно, без отдыху, без привалов. Коней больше жалели, чем людей. Петя на третий день так умаялся, что на ходу спал. И злился страшно на себя: вот кто ж его за язык тянул…
А все-таки упрямство из него ничем нельзя было выдавить. Раз напросился, так старался казаться не хуже гусар – солдат, взрослых, крепких, выученных. Больше того: надоел всем ужасно своим упорством.
Вот вроде худощавый, мальчишка совсем – ему б первому падать. А смеялся, шутил более всех, веселый всегда был. На привалах и вовсе носился как угорелый, помогал, под руку лез. Все с ног падали, тело ныло после целого дня в седле – а ему хоть бы что, вместо того, чтоб лечь, бежал то ягод искать, то еще глупость какую. И ухмылялся еще при этом, на замотанных солдат глядя.
– Алексей Николаич, тут болото рядом, я за клюквой пойду, хорошо? Я быстренько, недалеко совсем, – радостно затараторил Петя, едва коня привязав на привале.
– Ну какая клюква… – барин, поморщившись, потянулся и сел на бревно. – Беги уж…
– Как это какая? Как раз в октябре собирать, вот подморозило, значит, сладкая уже! – Петя улыбнулся еще шире.
Смотрели на него с усталой злобой. Погода мерзкая была – мокрая, холодная, дождь моросил, – а он о клюкве радовался. Чертов мальчишка, нарочно будто… А ведь если работой нагрузить – с ухмылкой до конца сделает и снова побежит куда-нибудь. Ничем не унять!..
Петя, едва отойдя от отряда, устало прислонился к дереву и прикрыл глаза. Нескоро заставил себя отлепиться от ствола и пойти устроиться. Веток еловых собрал, бросил армяк сверху и блаженно растянулся на нем. У него все кости болели, ноги гудели так, что шагу не сделать.
Ни за какой клюквой он не шел. Отдохнуть хотел, подремать хоть полчаса, иначе не выдержал бы уже. А ведь привала просить – последнее дело, позору не оберешься. Барин-то, конечно, ради него сделает, но стыдно до жути будет.
…Еще от Кондрата он умел шорохи в лесу различать. И вот теперь вдруг даже сквозь сон пробился резкий хруст сломанной ветки. Петя вскинулся, прежде чем проснуться успел.
Никакой зверь так громко не ходит. Это человек только может идти и ветки ломать. А звук был не с той стороны, где отряд встал.
Петю тут же прошибло всего – усталость как рукой сняло. Вскочить хотел, но звук-то близко совсем – вдруг смотрят на него? Надо прикинуться, что не заметил. Он только глаза приоткрыл, но ничего не различил.
Он полежал так еще. Услышал потом, что притихшие птицы снова запели – значит, перестали чужого человека бояться, ушел он. Петя тихо встал, пошел к кустам, откуда звук был.
И точно – совсем свежий след в осенней грязи. Ясно виден был кавалерийский сапог, но чуть не такой, как у гусар. Точнее не скажешь, чей, сапоги-то что у одной армии, что у другой похожи.
Петя закусил губу. Вот тут жутко стало. Следят, значит, за отрядом – не зря он ночью вскидывался иногда непонятно с чего! Он решил посмотреть пойти.
Идти по следу просто оказалось, в мокрой земле он глубоко отпечатался. Сам Петя шел по траве или по камням.
Запах дыма он скоро почуял. И дальше крался уже, хоронясь между деревьев.
А как костры вражеские увидал – по-настоящему страшно стало. Много… У Пети глаза разбежались, как стал коней у перевязи считать. Гусар три десятка было, а этих – почитай, сотня, а то и больше. Польские уланы из наполеоновской армии.
Петя тихо обратно пополз. А как костры скрылись за деревьями – в бег сорвался.
– Ты где был? – Алексей Николаевич накинулся на него тут же, за плечи схватил.
Петя и сам знал, что переволновались уже все, потому что пропал надолго. Он вывернулся раздраженно: хватать-то так зачем! И стал рассказывать.
– Хороша клюква… – напряженно бросил в конце барин. – Сколько, говоришь? Сотня? Собирайтесь, как стемнеет – уходить будем.
Не выдалось в эту ночь отдохнуть. И в другую, и потом еще. Они кружили по бездорожью, плутали в темноте, путали следы – а все равно шли за ними поляки, не отставали. Петя видел близко следы, чуял дым, подбирался к ним и слышал, что готовились разделиться и окружить. Вот это хуже всего было: их-то больше в три раза, чем гусар, прижмут с нескольких сторон и не деться никуда.
Утро десятого дня неудачной вылазки они встретили в овраге, сидя с пистолетами наготове. Бежать дальше бесполезно стало, нужно было лошадям дать отдохнуть хоть немного. Знали, что следят за ними, ждут, как выйдут – а что тут сделаешь?..
Алексей Николаевич, вздохнув, поманил Петю к себе. Он присел рядом на край шинели и взглянул на барина.
Тот выглядел изможденным и нездоровым: осунулся, потемнел лицом. Он скользнул по Пете потухшими глазами.
– Господи, зачем же я тебя взял…
Сделанного-то не воротишь, к чему зря толковать? Барин нахмурился вдруг.
– Петя, вот что. В лагерь поедешь, – угадав его протест, он продолжил: – И спорить не смей. Сам говорил, хорониться умеешь и по-немецки понимаешь. Скажешь про нас, чтобы помогли. Лошадь любую бери.
И вдруг притянул его к себе. И целовать стал – резко, торопливо. Петя вывернулся: вот нашел барин время! Тут торопиться надо, а он лез.
Ему обидно было: ясно ведь, посылает, чтобы сберечь. Но ведь другой-то кто, из гусар, хуже справится.
Лошади все были усталые, заморенные – долго не проскачешь. Петя выбрал ту, что покрепче. Но все одно на такой из окружения еле прорвешься. Хорошо хоть, сам он легкий и худощавый, та под ним устанет меньше.
Петя вывел ее под уздцы из оврага, вскочил. На Алексея Николаевича оглянулся напоследок и весело улыбнулся ему. И понесся – грязь из-под копыт брызнула.
Конечно же, следили за ними. Тут же у ближайшего леса всадники замаячили, поскакали к нему. Петя усмехнулся: пусть по бездорожью попробуют нагнать.
Он пустил лошадь напрямик через поле, заставляя перескакивать ямы. Так и шею свернуть можно. Но если повод твердой рукой держать, заставить что надо делать – авось, и повезет.
Отстали, кажется… Петя выскочил на дорогу и перевел дух. Он знал примерно, в какой стороне лагерь, к следующей ночи можно успеть.
Рысью лошадь пустил, поехал. Да вот рано обрадовался.
Оказывается, поляки не в одном месте все сидели, а рассыпались по лесу рядом. Пятеро уланов совсем близко от дороги показались – Петя лошадь пришпорил и снова понесся.
Стреляли в него, пули рядом свистели. Он молил только, что в лошадь не попали. Сам-то ничего, и с раной доскачет, а если ее хоть заденут – смерть ему.
Он сам отстреливался, в одного попал. Но еще четверо их осталось – разве тут делу поможешь?
Отдалились они немного, Петя вздохнул облегченно. Но вдруг лошадь под ним споткнулась – и страх затопил. Упадет – и конец! А все одно гнал ее, чтобы от погони оторваться, она вся в мыле уже была. И шаг сбавлять начала – тут же нагонять его стали, своих коней не щадя.
А дальше как в тумане было. Петя снова стрелял, но в обоих пистолетах пули кончились. Нож выхватил, метнул в открытую шею улану – тот упал с залитым кровью мундиром.
И совсем близко, у самой его груди, пика сверкнула. Петя почему-то глаза того здоровенного усатого поляка запомнил – блеклые, злые. А лица, мундира, лошади его рассмотреть не успел.
Он сначала просто удар и толчок почувствовал, успел понять, что падает. И тут же боль вспыхнула, обожгла, и взгляд заволокла темнота.
…Холодно было. Петя весь заледенел, да так, что будто бы и не отогреешься уже. Холод вползал под промокшую одежду стылыми змейками, мягко обволакивал – закроешь глаза и забудешься, и не проснешься более никогда. Пальцы занемели совсем в жидкой ледяной грязи, а тела он уже вовсе не чувствовал.
Только колющая боль в груди мешала провалиться в беспамятство – досаждала, терзала, то отступая, то затопляя. Кровь там жарко жгла кожу, струйкой вытекая из раны. И тут же остывала, и рубаха стылым мокрым комком липла к телу.
Петя хотел руку поднять, чтобы зажать, но пальцы едва шевельнулись, мазнув по грязи. Ну и ничего… А обидно все-таки, погода – дрянь, осенью умирать…
Разлепляя глаза, он видел над собой низкое серое небо. А на лицо падали капли мелкого моросящего дождя. Он облизнул губы, чтоб собрать хоть немного. Горло от жажды драло, и это почему-то нестерпимей всего было.
Петя не сразу понял, где он. Мысли еле шли, бессвязные были, короткие. «Ушли… решили, что убили…» Да ведь и правда – кровь течет, не остановить, холодно. Можно и не добивать, и так кончено все.
Об Алексее Николаевиче вдруг подумалось – с ним-то что сделается, как узнает? Как бы сам следом не пошел, будет ведь считать, что он виноват, на смерть послал. Да что там… с лошадью не повезло, вот рядом лежит заморенная – хватило сил глаза скосить. А он спасти хотел. Пусть хоть Бекетов удержит, не даст пулю в висок пустить. Жалко его, барина, даже и не попрощались толком.
Лето вдруг вспомнилось, далекое-далекое, солнечное – пряный запах сена, небо чистое и высокое, а в руках – венок из цветов полевых. Петя слезы сглотнул. Словно и не с ним это было – подзабытое, радостное.
А будто бы и теплее сделалось. Лоб у него горел, испарина выступила. Армяк теперь распахнуть хотелось, дышать трудно стало. Вот и жар подступил, хоть полегче станет.
Он то в сознании был, то уплывал куда-то, словно погружался с головой в темную воду. Вечер наступил, кажется, и от ледяного ветра свежее стало. Вот отогреться мечтал – теперь лежал горячий весь.
Видения были все ярче, отчетливей, бред от яви уже не отличишь. Все вперемешку пошло: и детское совсем, и барин, и война… И цыгане, конечно же – словно с ними в шумной пляске был, и струны гитарные звенели.
Цыганка-гадалка вдруг закружилась перед ним в танце, тряхнула тяжелыми браслетами, взмахнула шелковым алым рукавом и рассмеялась: «Пойдешь с нами? Понял ведь, понял…»
И точно – понятно стало вдруг, что нет другой жизни у него, кроме как с цыганами. И барин тут же забылся, и именье, хотелось за руку поймать ее и крикнуть, что с ними идет, мнилось, что не поздно остановить еще. Но цыганка хохотала, ускользая, и только юбки ее цветастые пестрили перед глазами.
Вот кому перед смертью ангелы небесные видятся, а кому – цыгане пополам с чертями. Ну что ж, чем жил, то и заслужил. Когда он в церкви-то последний раз был? До войны еще, то-то оно и понятно, что без ангелов обошлось.
А цыгане не уходили, теперь и речь слышалась, немецкая почему-то. Худое личико Мариуша вдруг мелькнуло близко совсем, руку протяни – и дотронешься. Голос его раздался звонкий и встревоженный. Ржание лошадиное послышалось, колесо рядом скрипнуло.
Грудь вдруг болью пронзило, круги поплыли перед глазами. Он снова в беспамятство провалился. А за миг до этого хватку на плечах почувствовал.
Оно известно как при тяжелой ране – жар, бред от воспаления и потери крови. А если и на земле промерзшей порядочно полежать – застудиться так можно, что от одного этого при смерти окажешься.
Петя не понимал даже, где он, что с ним. Сквозь марево забытья чувствовал, что лежал на мягких подстилках, и странно качало, словно ехали куда-то. А ему казалось, будто плыли, и вокруг вода – темная, тяжелая, она давила на грудь и не давала дышать, и его затягивало в глубину, будто в теплую болотную трясину. Это даже хорошо было, потому что тогда почти пропадала боль, засевшая внутри и донимавшая даже сквозь забытье. Ныла не только рана, но и в боку кололо – наверное, от болезни.
Он осознавал только, что жив еще, но сил недоставало удивляться и радоваться. Чувствовал, что прикасались к нему, тревожили рану, смачивали губы водой, которая обычно вытекала, потому что не получалось глотнуть. Непонятно было: зачем лечат? С такой раной, промерзшего – без толку. Добить легче, чем вытаскивать. Петя сказать о том хотел, но слова не шли, не мог.
У него только глаза открыть выходило. Плыло все, туманилось, но можно было разглядеть низкий потолок над собой, откуда сквозь доски свет пробивался – белый, слепящий. Он тогда голову чуть отворачивал и видел стену, обитую полинялой тканью.
Еще Петя цыган видел. Понял уже, что те подобрали его, что он в кибитке у них лежит. Он только троих помнил из тех, кто мелькал перед ним.
Мариуш часто рядом сидел, глядел испуганно и грустно. Значит, к ним Петя в табор и попал. Слова его смутно вспомнились: «На юг идем, к морю…» Да сейчас-то без разницы, хоть к черту на рога. Ежели вообще до этого моря доживет.
Еще старуха была – древняя, сухая, в темном платке, с седыми косами, в которые выплетены были монеты. Она Мариуша гнала, а тот лез под руку к ней, помочь хотел.
А Пете хуже делалось. Сначала ничего лежать было, только в ознобе колотило и голова раскалывалась. Но стало скоро то в жар, то в холод бросать. Кашлем схватывало, трясло всего, остановиться не мог – кровь после этого на подушке была.
Третий же, кого он видел, был осанистый средних лет цыган с тяжелым властным взглядом. Он редко приходил, садился поодаль и смотрел на него, раскуривая трубку.
Вздохнул как-то и сказал старухе, кивнув на него:
– Не жилец.
– Не нарекай до сроку. Я свое дело знаю, – недовольно и глухо ответила она.
– Как хочешь. Нам не в тягость, да и добром за добро обязаны, коли он Мариуша спас. Но не мучила бы все же зря…
– Иди, баро, не мешай. На тебе табор весь, а мне, старой, ворожбу оставь.
Тот ушел тогда, склонив голову и не переча старухе. А она странно, по-колдовски Петю лечила. Наклонялась над ним, бормотала что-то на незнакомом языке, да так тихо, что не разобрать ни слова. После этого почему-то полегче становилось.
Но и обычное тоже делала: перевязывала, промывала рану травяными настоями. Но это без толку было. У Пети сознание заволакиваться начало от жара, который постоянно почти был теперь. Он забывался все чаще, часами в горячке лежал.
– Тише, тише, – шептала старуха, обтирая его мокрый лоб. – Скоро совсем худо будет, тут уж или перетерпишь, или пересилит тебя болезнь, а я только помолиться могу.
Петя это еле услышал, снова кашляя и проваливаясь в беспамятство. Проблески меркнущего света вдруг закружились перед глазами, вспыхнули алым. И закрутились видения – странные, яркие.
Он ничего почти не вспомнил потом, да и к лучшему это. Но в жару почему-то верилось во все, важным это казалось, и он старался вернуть, схватить сознанием ускользающие образы.
Барина видел – как же тот теперь?.. Только звать его не хотелось, думалось, что не сможет помочь. Да и смотрел он в сторону куда-то, чужим и далеким казался.
Ульянка вдруг мелькнула, взрослая совсем, почему-то расшитой шали, какие только барышни носят. Она стояла, серебряное колечко на пальце вертя, которое Алексей Николаевич подарил ей когда-то. И на барина смотрела и вздыхала.
А сам Петя к нему потянулся и обнял. Что же тут мнилось! И поцелуи, и ласки жаркие. Но вдруг поменялось все, и словно бы не с барином он был. А с кем – еле увидел, как ни старался лицо рассмотреть.
Близко совсем вдруг оно мелькнуло – цыган. Кудри черные по плечам, а глаза, каких в жизни не знал, да и не бывает таких, только в бреду и привидится – яркие, зеленые. Искорки золотистые вдруг сверкнули в них от его улыбки, и тут же он пропал.
Море еще виделось. Не знал, какое оно, а тут вдруг встало перед глазами такое, какое будто бы и должно быть – теплое, сверкающее от солнца. Следы копыт шли по песку. А вдалеке два коня неслись по степи, среди буйных трав – оба сильные, красивые. Белый, изящный и тонконогий, и вороной – огромный, злой и дикий.
А бывало, что страшное мерещилось. Он чувствовал, что его водкой обтирали, и от горького запаха в дрожь бросало. Вставала перед глазами далекая-далекая зимняя ночь. Метель тогда была, и пришлось зачем-то на улицу идти. Вспомнил, кажется: водку принести офицерам. Он знал теперь, что зря пошел, крикнуть хотелось, что остановиться нужно, но словно сам себя не слышал.
И – жуткое самое, а помнилось так хорошо, будто вчера это было. Петя всхлипывал, чужие руки отталкивал от себя, сжимался и просил, как тогда: «Пустите, не надо…» Но так и чувствовались на теле грубые прикосновения, кожа горела под ними. И снова он ничего не мог с барином сделать, только слезы текли от страха и бессилия.
Он в одеяло вцеплялся, метался по подстилке. Невозможно горячо было, словно кипятком на него плеснули. Молил пересохшими губами, чтобы закончилось все это.
Беспамятство стало долгожданным облегчением, когда сил совсем не осталось даже бредить. Петя провалился в темноту, и никакие видения больше не потревожили. Дышать стало легче, кашель отпустил, и получилось заснуть. Он почувствовал только сквозь дрему, что свежее и легче стало, но его сразу закутали, не дав насладиться блаженной прохладой.
***
Петя в первый раз совсем ненадолго очнулся. Мутило его, голова раскалывалась, мысли текли тяжело и медленно. Мариуш тут же над ним наклонился, и он попытался улыбнуться: мол, узнал. Заметил еще, как личико цыганенка радостью осветилось – и снова провалился в глубокий сон.
Потом он пришел в себя солнечным днем и долго лежал с закрытыми глазами, чувствуя теплые блики света на лице. Ему было мягко и уютно под шерстяным одеялом, только укачивало немного на ходу.
Сознание теперь было ясное, Петя точно понимал, что жив. Все, что было с ним, вспомнилось отчетливо, но только до того, как ранили. Потом словно туман перед ним вставал: он не знал, как подобрали его, как лечили и что видел в бреду.
Любопытно стало, где он. Петя, щурясь от солнца, открыл глаза. Теперь можно было разглядеть кибитку и понять, что она тряслась по неровной дороге. Снаружи говор слышался, ржание лошадиное.
Он кибитке удивился: та вся деревянная была, а не с матерчатым верхом, как он представлял. Хотя оно и понятно: холодно ведь, это ж не юг, чтоб всем ветрам ее подставлять, вот и была закрытая.
Петя вздохнуть попробовал – тут же в заныло в груди, туго стянутой повязкой. Под ключицей особенно кололо, туда, наверное, и ткнули. Рука-то у улана была на взрослого человека поставлена, а Петя был невысокий, не дорос еще – то-то пика выше и пошла, чем надо. Повезло…