Текст книги "Горе победителям (СИ)"
Автор книги: Кибелла
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
– Быстрее, бежим!
Бежать он, изрядно запыхавшийся, уже не мог; к счастью, их цель находилась совсем близко – нужно было всего лишь преодолеть пару переулков из тех, что паутиной раскинулись вокруг площади, и перед ними возникла дверь чайного дома “Магнолия и ко”.
– Ура! – воскликнула Хильди, подбегая к двери, как обычно, вперед Бертрана; но ее радостный возглас оборвался тут же, когда она дернула дверь, но та не пожелала открыться.
– Что за… – Хильди повторила попытку еще раз, да с такой силой, что могла бы пошатнуть висящую над дверью вывеску. – Эй, что происходит?
– Я думаю, вот это, – сказал Бертран устало, дотрагиваясь до ее плеча, указывая на табличку, закрепленную на двери с противоположной стороны: “16.03 Закрыты по техническим причинам. Приносим свои извинения”.
– Нет, – протянула Хильди, оборачиваясь к нему; над входом в чайную располагался небольшой навес, и хоть это не спасало Бертрана от потоков дождя, что окатывали его не хуже душа с каждым порывом ветра, он по крайней мере мог рассмотреть лицо своей спутницы и отпечатавшееся на нем выражение глубокой безнадежности. – Что теперь делать?
Бертран не ответил. В таком положении он оказался впервые за много лет, и у него не было ни одной, даже крошечной идеи, как можно с достоинством выбраться из него. Хильди шумно выдохнула, прислоняясь затылком к двери, смахнула со щеки налипшую прядь волос – и тут же почти подпрыгнула на месте, осененная мыслью, которую она высказала тут же, как заметил Бертран, нисколько не колеблясь:
– Я тут рядом живу! Скорее!
Бертран слишком вымок, чтобы думать, и поэтому просто поспешил за Хильди дальше в запутанную глубину переулков, следя за тем, чтобы не поскользнуться на камнях, которые укладывали в мостовую, должно быть, в те времена, когда битва при Линдау была актуальной и животрепещущей новостью. Один поворот сменялся другим; Бертрана не оставляло ощущение, что он забрел в лабиринт, где потерялся бы и Минотавр, но у Хильди точно была припасена за пазухой нить Ариадны: она шла вперед быстрым, уверенным шагом, не оставляя сомнений в том, что нужную ей дорогу найдет и с завязанными глазами, и наконец остановилась возле одного из домов – Бертран не стал разглядывать его или запоминать номер, его больше заботила возможность как можно скорее оказаться если не в тепле, то хотя бы в сухости.
По древней, крутой, с обшарпанными ступеньками лестнице они поднялись, оставляя за собой потоки воды. Покопавшись в карманах, Хильди открыла дверь одной из квартир, и Бертран почти ввалился внутрь, чувствуя, как после вынужденной пробежки ноги отказываются держать его.
– Снимайте свое пальто, – пробормотала Хильди, приваливаясь к двери так, будто ее пытались высадить снаружи. – Все, что не жалко – все снимайте. Я повешу сушиться…
Дверь в ванную была здесь же – правда, назвать это крошечное помещение ванной у Бертрана язык не повернулся. Сбросив длинную, огненно-рыжего цвета кофту, служащую ей верхней одеждой, Хильди наклонилась над раковиной и принялась отжимать волосы; теперь, когда опасность миновала, она еле удерживалась от смеха.
– Вот это прошлись, а? И хоть бы в одном прогнозе написали…
– Вы не умеете укрощать бури? – спросил Бертран, снимая пальто, а затем, чуть помедлив, и пиджак. – А как же эти истории про насылание града и шторма…
– Просто истории, – отмахнулась Хильди, выпрямляясь и сдергивая несколько вешалок с веревки, натянутой над старой, кое-где облупившейся ванной. – Люди очень часто приписывают нам куда больше, чем мы можем на самом деле.
– Могу представить, что вы чувствуете по этому поводу, – негромко заметил Бертран, вручая ей одежду, а Хильди хихикнула, поняв его намек:
– Та же проблема, да? Ладно, это все пусть тут пока висит, а вы это… проходите. Если что, потом феном досушим.
Своими размерами квартира напоминала коробку, и Бертран коротко порадовался, что никогда не страдал приступами клаустрофобии. Очень маленькая комната, исполнявшая роль гостиной, за ней – еще более маленькая спальня (возможно, когда-то эти помещения были одним целым, пока кому-то из владельцев не пришло в голову разделить их перегородкой), крошечная кухня, отделенная от гостиной разве что границей, где заканчивался скрипучий дощатый пол и начинался потрескавшийся от времени кафель. Таких квартир, Бертран знал, в старом городе было много: многие из здешних домов были построены не одно столетие назад, всем требовался капитальный ремонт, прокладка новых коммуникаций – каждый из тех, кто занимал кресло мэра Буххорна в последние сорок лет, громогласно обещал решить проблему в кратчайшие сроки, а потом видел даже самый щадящий расчет возможных расходов – и убирал его в дальний ящик стола вместе со своими далекоидущими планами. Бертран слышал о том, что представляют из себя эти кварталы, на вечеринках в мэрской резиденции, и всякий раз поражался тому, как люди могут жить в местах, подобных этому – и, тем не менее, здесь жила, например, Хильди, хоть она, как Бертран заметил, и попыталась сделать свое жилище по крайней мере уютным. Все вокруг было оклеено, украшено, увешано, уставлено какими-то мелочами: статуэтками, подвесками, гирляндами, подушками, фотографиями в рамках и вырезками из газет. Похоже было, что Хильди и хозяин “Магнолии” черпали дизайнерское вдохновение в одном и том же источнике: квартира напоминала даже не квартиру, а музей или вовсе лавку старьевщика.
– Нам нужен чай с лимоном. Обоим, – сказала Хильди безапелляционно, распахивая кухонный шкаф. Внутри обнаружилась батарея банок, коробок и склянок всех цветов и размеров, и Хильди принялась извлекать их наружу одну за другой. Бертран же, приблизившись к окну, обнаружил развешанные над подоконником пучки засохших трав – каждый из них отличался от другого и был, очевидно, предназначен для четко определенной цели, и Бертран не удержался от комментария:
– Как-то так я и представлял себе жилище… человека вашего рода занятий.
Хильди обернулась к нему, не выпуская из рук открытую жестяную банку.
– Почему вы не говорите “ведьма”? В этом нет ничего такого.
Бертран ощутил себя так, будто его кольнули раскаленной докрасна иглой.
– Я… – он замялся, не зная, как объяснить противоестественное замешательство, что охватывало его при необходимости произнести это слово, – не уверен, что это достаточно политкорректно.
Хильди взглянула на него, чуть приподняв бровь.
– Ну, в первую очередь, это просто-напросто правда. На правду не обижаются. Вы можете так про меня говорить. Ничего страшного от этого не случится.
– Хорошо, – кротко отозвался Бертран, присаживаясь за стол; стул под ним страдальчески скрипнул, но выдержал, и Бертран предпочел не обращать на это внимания, попытался устроиться хотя бы с намеком на удобство, но вместо этого чуть не смахнул на пол предмет, лежащий на столешнице. Это была раскрытая тетрадь с пожелтевшей бумагой, исписанная вдоль и поперек мелким, неразборчивым почерком; решив в первую секунду, что видит что-то из университетских конспектов Хильди, Бертран присмотрелся к ним и с удивлением понял, что записи сделаны не шариковой, а чернильной ручкой – и более того, не на бакардийском, а на французском. Этот язык он, признаться, знал из рук вон плохо, так что успел прочитать всего несколько слов, прежде чем Хильди, заметив его интерес, забрала тетрадь и захлопнула ее – одновременно деликатно и непреклонно.
– Что это? – спросил у нее Бертран. Она, занятая тем, чтобы убрать тетрадь в один из ящиков стенного шкафа в гостиной, ответила не сразу – и Бертран заметил, как прорезалось в ее осанке, в том, как она держала плечи, какое-то неуловимое болезненное напряжение.
– Неважно. Просто… записи. Они не мои.
– Вы знаете французский?
– Да, – сказала она немного сдавленно. – Моя прабабушка, Аделина… она умерла, когда мне было десять. Но она долго жила во Франции. Она кое-чему меня научила, и мне понравилось, я потом продолжила. В универе оказалось полезно. Источники, переписка, мемуары – там куча всего на французском, знаете ли.
– Бывали во Франции?
– Нет! – ответила Хильди, внезапно развеселившись. – Зато она ко мне несколько раз приезжала! Когда мне было лет семь, к нам в Кандарн заехал их президент… ему наш завод показывали, ну а меня отрядили вручать ему цветы. Я была единственная во всем городе, кто мог с ним заговорить – я да бабушка. Но она сказала, что близко к нему не подойдет. Якобы у него лицо проходимца.
Из носика чайника, стоявшего на плите, со свистом вырвалась струйка пара, и Хильди, отвлекшись, принялась хлопотать над заваркой. По квартире поплыл всепроникающий, чуть пряный аромат с кисловатой цитрусовой примесью, и Бертран ощутил, что начинает согреваться, едва его вдохнув. Впрочем, дело могло быть и в чем-то еще – в смущенной улыбке Хильди, с которой она протянула ему чашку, в том, как она подошла к нему – не слишком близко, но чуть ближе, чем было нужно…
“Совсем спятил, – неумолимо приговорил его внутренний голос. – В чем еще будешь искать намеки? В том, что она дышит?”.
Обогнув стол, Хильди уселась на подоконник, поставив чашку рядом с собой. Видимо, сидеть там она привыкла больше, чем за столом, устроив у окна, как увидел Бертран, что-то вроде гнезда: несколько пледов и одеял, наваленных друг поверх друга, вышитые подушки, даже подставка под ноутбук.
– Тут иногда прохладно, – пояснила она, отпивая чай. – Но это самое светлое место в квартире. Здесь удобнее всего что-то делать. Глаза не так устают.
– Прошу прощения, если лезу не в свое дело, – сказал он, – но разве вы не можете позволить себе переехать в место получше? Ваши средства…
– Да мне предлагали, – беззаботно откликнулась она, – служебную квартиру, где-то за проспектом, в районе, где чихнуть-то лишний раз побоишься, вокруг все эти витрины, машины дорогущие, ужас. Но я отказалась. Мне и здесь нравится. Я сюда приехала, когда поступила. Зачем теперь уезжать?
У Бертрана настойчиво рвался с языка вопрос, на что же она в таком случае тратит те немаленькие суммы, что ей платят за ее услуги, но он понимал, что задавать его вслух будет бестактностью высшей пробы – тем более, сейчас, когда он и без того злоупотребляет гостеприимством Хильди и не чувствует по этому поводу никаких угрызений совести.
– Что же, – пробормотал он в попытке быть дипломатичным. – По крайней мере, близко к университету…
– Было близко, – безмятежно поправила его Хильди. – Я же там больше не учусь.
Бертран, не ожидавший ничего подобного, на мгновение даже растерялся. Во время их коротких встреч Хильди, как правило, охотно рассказывала о своем студенчестве: о занятиях, преподавателях, об исторических деятелях эпохи короля Фердинанда VI, многих из которых она воспринимала почти как приятелей, с которыми всего-навсего вынуждена общаться на расстоянии, о смешных курьезах и случаях из чужого прошлого и своего настоящего, но ни разу не обмолвилась о том, что ее обучению настал конец – наверное, поэтому это прозвучало так, что Бертран невольно переспросил:
– Что?
– Меня отчислили, – пояснила Хильди, по-прежнему как будто совсем не тронутая тем, о чем говорит. – Я… много пропустила, в общем. А стипендиальные места сократили. Но мне не то чтобы очень жалко. Наверное, если б меня не выгнали, я бы сама ушла.
– Почему? – не мог понять Бертран. – Мне казалось, что вы искренне привязаны и к университету, и к предмету своего изучения…
Он не успел договорить, а уже понял, что заступил за какую-то грань, за которую ему нельзя было заступать. Хильди отвернулась, отставляя от себя чашку, но он заметил, что она снова сжимает веки и губы, будто пытаясь отстраниться от напавшего на нее приступа боли, и стискивает в кулаке один из тех бесчисленных кулонов, что висели у нее на шее.
– Долго объяснять, – произнесла она со вздохом. – Да и история дурацкая. Не хочу говорить.
– Ладно, – Бертран пошел на попятную: ему казалось, начни он настаивать – и она либо заплачет, либо, впав в ярость, выгонит его прочь. – Но как же вы оказались тогда в конференц-зале? Помните, когда мы впервые встретились…
– Я в тот день пришла за документами, – ответила Хильди с невеселым смешком. – Видите, как получилось? Забрала их и решила зайти в зал напоследок. У нас там обычно дипломы вручают – вот, я сидела там, представляла, как это могло бы быть со мной. Или не со мной. Вы же что-то такое сказали.
Бертран вспомнил во всех подробностях их первый странный разговор – посреди пустого зала, посреди полумрака, который скрадывает и скрывает все, кроме того, что действительно важно, – и понял, что готов в полный голос обругать себя то ли дураком, то ли мерзавцем. Тогда ему, одурманенному, одержимому стремлением если не прикоснуться к неизведанному, то поглядеть на него хотя бы одним глазом, казалось, что он говорит с кем-то иномирным, мудрым и всеведущим – а перед ним была Хильди, та же самая, что и сейчас, живая и земная, только что лишившаяся опоры, желавшая услышать что-нибудь, что дало бы ей надежду, а он каждым своим словом по этой надежде только топтался.
– Я не знал, – проговорил он, как будто это могло послужить ему оправданием, но Хильди не торопилась упрекать его.
– Да что вы? Дело не в этом. Просто когда я задавала вопрос… я не видела, что вы вошли. Нашла ваши перчатки, но не думала, что вы за ними вернетесь. А спрашивала я… не у вас, в общем. Я имею в виду… я не думала, что кто-нибудь отзовется. Отсюда… то есть, из настоящего, мне никогда никто не отзывался.
Бертран поднялся из-за стола, чтобы приблизиться к ней, осторожно взять за обе руки, потянуть с подоконника вниз, к себе. Он не задавал себе никаких вопросов, просто поступал по наитию, так, как давно отвык: Хильди оказалась в его руках, теплая, послушная, и он нашел ее губы своими, поцеловал медленно, ненавязчиво – без единой мысли, будто канувший в бездумную эйфорию, повинующийся лишь слепому желанию привлечь к себе и не отпускать. За собственными эмоциями он потерялся тут же, с трудом осознав, что почти не ощущает от Хильди отклика: на поцелуй она едва отвечала, а руки ее, сжавшие его плечи, окаменели, будто в попытке оттолкнуть, на которую у нее не было сил.
“Нет”. Бертран успел уже забыть, что такое страх быть отвергнутым. Конечно, он не жил монахом все то время, что прошло после расставания с Катариной; партнерш у него было достаточно, и он привык думать, что имеет в их глазах определенную привлекательность – не за счет внешности, разумеется, но он знал, что, глядя на него, женщины редко смотрят на его лицо, отдавая предпочтение его костюму, солидной сумме на его банковском счету и удостоверению партийного или министерского работника в его кармане – и остаются вполне довольны увиденным. Вот только Хильди едва взглянула бы на все это – и что она могла увидеть в остатке? Несуразного, неказистого, коротконогого, готового разменять шестой десяток человека, который полез лапать ее, стоило им остаться наедине в закрытом помещении?
На короткий миг Бертран подумал, что “сгореть от стыда” – вовсе не фигура речи. Он был бы не против обратиться в пепел, только чтобы не видеть побледневшего, ошарашенного лица Хильди; но когда он сделал попытку отступить, сбросив ее руки, выражение ее лица из обескураженного стало умоляющим.
– Нет, не надо…
“Не надо”? Теперь Бертран не знал, что и думать. Кто ее знает – может, она просто боится? Не знает, как реагировать? Она же почти наверняка девственница… да может быть, это вообще был ее первый поцелуй?
– Хильди, – произнес он по мере сил успокаивающе, понимая, что затевать сейчас игры в угадайку будет делом бессмысленным, – Хильди, все в порядке. Если ты не хочешь…
– Нет, – упрямо повторила она, выпуская его плечи – но только для того, чтобы коснуться его лица обеими безумно горячими ладонями. – Нет, я хочу… но…
– “Но”? – переспросил Бертран мягко, стараясь не думать, что они по-прежнему стоят, прижавшись друг к другу, и он чувствует каждый изгиб ее тела к себе вплотную, и она только что сказала ему “я хочу”. – Хильди, право же, я теряюсь в догадках.
– А чего тут догадываться, – вдруг сказала она почти что обычным своим тоном, и он увидел, что она краснеет сильнее, должно быть, чем покраснел он сам. – Вы… ну, это… невовремя. Через неделю приходите, вот.
На то, чтобы понять, о чем идет речь, Бертрану потребовалось несколько секунд.
– О боже, Хильди, – рассмеялся он, не скрывая того, что у него камень упал с сердца, – я представил себе невесть что…
– Это просто я такая везучая сегодня, – обнимая его, буркнула Хильди ему в плечо, явно все еще смущенная, но тоже охваченная облегчением. – Сначала дождь, потом кафе закрыли, теперь вот это…
– Или я исчерпал весь свой запас везения на сегодня и перенес свои несчастья на нас обоих, – предположил Бертран, дотронулся до ее волос, коротко погладил спину – и ощутил, как она, вздрогнув, судорожно прижимается к нему крепче. Неожиданно, но теперь, когда он знал, что она готова стать его, желание будто размылось, отошло на второй план, уступив место чему-то иному, удивительно схожему с тем спонтанным, в голову бьющим стремлением согреть, что захватило его при их прощании в парке Либрехте и с тех пор, как он осознавал теперь, не отпускало ни на секунду. Все остальное в сравнении с этим было вовсе не так существенно.
Неизвестно, сколько бы они провели так в тишине – она комкала в пальцах рубашку у него на спине, он, беззвучно касаясь губами ее виска, погружался в травянистый, чуть сладковатый запах, что исходил от ее волос, – если бы квартиру не огласил звон привычного Бертрану сигнала. Отпущенное им время закончилось. Нужно было возвращаться.
– Берегите себя, – попросила Хильди, когда Бертран стоял в прихожей, застегивая ничуть не просохшее пальто. Дождь перестал, и теперь ему предстояло добраться до машины, попавшись на глаза как можно меньшему числу людей. – Вы… вы придете еще?
Бертран попытался вспомнить, кто еще за последние годы мог так нуждаться в нем. Оказалось – только Бакардия, с ее народом, готовым впасть в истерику от одного намека на необходимость встретить будущее лицом к лицу, с ее бесконечно архаичным, нелогичным, невозможным течением жизни, с ее вековым давящим величием, кичливым, но на самом деле удивительно бесполезным, только мешающим и никому не нужным.
– Конечно, Хильди, – произнес он, похищая у Бакардии еще несколько секунд – столько требовал короткий, обещающий поцелуй на прощание. – И очень тебя прошу: говори мне “ты”.
========== Глава 7. Падение ==========
“Бакардийское трудовое сопротивление”
23.03.2017
13:45 Не сдавайтесь, товарищи! (обращение Идельфины Мейрхельд к рабочим Кандарнского завода)
<…> От имени партии, главной целью которой всегда была защита интересов трудящихся, и от своего имени лично я выражаю глубокую солидарность с теми, кто боролся и борется против античеловечных, беспринципных мер, которые поборники нового капитализма представляют нам как “единственно возможный способ преодолеть кризис”. Единственно возможный? Конечно же, нет! Но прочие возможные способы справиться с экономическим упадком, который переживает наша страна, кажутся им слишком пугающими – ведь для этого нужно будет поступиться частью собственных привилегий, в частности той, которая позволяет “слугам народа” полностью о народе забыть. Где они, знатоки формулы успеха и уравнения чистой прибыли, и где мы – все те, кто выражает протест против их произвола? Можно ли пренебречь нашим недовольством, как мешающей математической погрешностью?
Завод Кандарна, как и множество других предприятий в Бакардии – достояние нашей страны, ее история, ее величие, к которому мы шли так долго, которое добывали потом и кровью. Сейчас оно объявляется не имеющим никакой ценности перед лицом “закона рынка”, чье верховенство утвердили негласно, но ультимативно, объявив путь Бакардии лишенным любых прочих альтернатив. Процветание и стабильность – вот что обещали нам поборники и верные служители этого закона. Каково же его истинное лицо – воочию видят сейчас рабочие Кандарна, многие из которых отдали заводу долгие десятилетия своей жизни и рассчитывали, по крайней мере, на заслуженное уважение их прав со стороны государства. Их борьба сейчас – наша борьба! Борьба всей Бакардии, что задыхается с каждым днем все сильнее в петле из формул, расчетов и уравнений, в которую нашу страну загоняют, как в прокрустово ложе. Они называют это “новым миром” – и где же, вы спросите, место, отведенное в нем человеку? Или роль погрешности, которую оставят за скобками, дабы она не влияла на полученный результат – все, что остается тем, кто не может свыкнуться с подобным порядком вещей? Готовы ли мы покорно принять на себя эту роль? Объединяя свой голос с голосами рабочих Кандарна, я отвечаю: нет! <…>
***
Бертран снял очки, протер немилосердно слезящиеся глаза. Над последней редакцией законопроекта, который нужно было представить Патрису в начале следующей недели, он корпел уже третий час, но ничего не мог сделать с тем, что ощущает себя героем какого-то древнего мифа, поднимающим в гору гигантский камень лишь для того, чтобы тот в последний момент вырвался из его рук и скатился обратно, к самому подножию. Впрочем, тем же самым, как он подумал, занималось и все правительство – он был не первым и, скорее всего, не последним, кто столкнулся с этой безнадежной зацикленностью.
С чего же все началось? Последний раз бакардийский государственный бюджет был в профиците, когда Бертран еще ходил в школу – то была середина семидесятых годов, и все, что говорили о кризисе, нагрянувшем, как гром среди ясного неба, для Бертрана значило не больше, чем утреннее пение синиц, свивших себе гнездо рядом с его окном. Он помнил только, как мрачен и озабочен стал отец: дела его фирмы пошли хуже, семья была вынуждена во многом отказать себе, чтобы остаться при каких-то средствах к существованию – наверное, тогда Бертран получил один из первых и важнейших для себя жизненных уроков.
– Так устроен мир, Берти, – сказал ему отец, увидев, как огорчен Бертран тем, что его подарок на день рождения оказался куда скромнее, чем он представлял. – Ничто не берется из ниоткуда. За любым, самым стремительным подъемом обязательно последуют минуты спада и разочарования… и если где-то чего-то прибыло, откуда-то обязательно убудет – сейчас или позже, не имеет значения.
Бертран беспрекословно выслушал его – авторитет отца был для него незыблем, – и больше не позволял себе никаких проявлений недовольства. Тем более, чем взрослее он становился, тем отчетливее понимал, что отец был прав, ошибившись лишь в одном: минута спада оказалась вовсе не минутой, а десятилетиями долгой, самозабвенной, подчас самопожертвенной, но неизменно тщетной борьбы с движением вниз, что с каждым годом все сильнее и сильнее напоминало срыв в смертельное пике.
Сколько с той поры в Бакардии сменилось правительств – правых и левых, испробовавших все? Национализация, приватизация, вновь национализация, затем очередная передача национализированного в частные руки – если очередная реформа и приносила плоды, то лишь затем, чтобы после них резче и болезненнее ощущалась новая волна кризиса. Поднимались суммы налоговых сборов, бюджетные выплаты, напротив, урезали как могли, пусть это и значило столкнуться с потоком протестов, каждый раз все более ожесточенных – это должно было помочь, но не помогало, точно тогда, в середине семидесятых, что-то необратимо сломалось, обернулось против себя же, пошло в обратную сторону, хотя сама суть механизма этого не предполагала; многие, как видел Бертран, с надеждой смотрели на Европу, видя в ней единственную надежду Бакардии, но сам он пока предпочитал держаться в стороне от этих дискуссий, на все задаваемые ему вопросы отвечая размыто и неопределенно. Он хотел бы быть полезным правительству и стране – но знал, что у Фейерхете мало поводов доверять ему в том, что касается европейского сотрудничества; вдобавок, из головы у Бертрана не выходили слова Аллегри, что тот сказал ему как-то за коктейлем:
– Знаешь, почему я ненавижу командную работу, Бертран? Потому что на одного человека, который действительно полезен, приходится десяток бездельников, которые пришли лишь затем, чтобы растащить по своим норам плоды его труда. Я не хочу кормить этих падальщиков. Это не в моих правилах. А в том, что называют сейчас “европейским сообществом”, их развелось слишком много. Запасов скоро перестанет хватать, и они начнут жрать друг друга, вот увидишь.
С Аллегри Бертран, конечно, тоже не спорил, но и услышанное никому и никогда не пересказывал – просто принял к сведению, заперев где-то глубоко в себе, и лишь иногда, оставшись наедине с собой, позволял себе размышлять: были ли слова Аллегри пророческими? Или старик, помнивший еще войну и последовавшие за ней “тучные годы” во всем их великолепии, все-таки ошибся?
Бертран поднялся из-за стола, чувствуя, как начинает ныть в пояснице. Врач еще лет пять назад предупреждал его, что со спиной надо что-то делать, но у Бертрана все не было на это времени, а теперь он и подавно мог позволить себе разве что коротко пройтись по кабинету из угла в угол, чтобы затем остановиться у окна, устремить взгляд во внутренний двор министерства, зазеленевший, тихий, затянутый поздними сумерками. Работать не выходило даже в мыслях, и дело было, конечно, не только в усталости, к которой Бертран уже привык, как к своему постоянному спутнику – само его сознание отказывалось настраиваться на необходимый лад, как вышедшее из строя радио, что ловит постоянно одну и ту же волну, постороннюю и ненужную.
“У тебя просто давно никого не было, Берти”.
В этом было зерно истины. Со своей последней любовницей – Моникой, прелестной и смешливой актрисой из Театра Комедии, – он перестал видеться около года назад, полностью захваченный обязанностями и перспективами своей должности и полагая, что у него не осталось времени ни на что, кроме дел министерства. Расстались они, впрочем (если, конечно, это можно так назвать, ведь их никогда не связывали “отношения” в общеупотребительном смысле этого слова – просто совместное времяпровождение, не очень частое, но приятное обоюдно), не держа друг на друга никакой обиды, и у Бертрана даже оставался где-то ее номер. Можно было бы набрать ей, поговорить, предложить вспомнить старые времена – это было бы привычно и безопасно, как будто по правилам, нигде не оговоренным, но ревностно соблюдаемым как Бертраном, так и прочими людьми его круга. То, о чем он думал, не мог перестать думать сейчас, никаким правилам не подчинялось; это должно было отвращать его, а вместо этого будоражило, обостряло все чувства не хуже дозы стимулятора, который он принимал, когда во время президенской кампании ему приходилось работать по восемнадцать часов. Одна таблетка – и мир вокруг становился четче, детальнее, красочнее; Бертран не думал, что ему еще доведется испытать что-то подобное, но теперь чувствовал себя именно так, будто все его воспоминания были осязаемы, более реальны и ярки, чем все остальное. Бертрана словно раздвоило: он был здесь, в кабинете, безуспешно вчитывался в собственные правки, пытаясь, не навредив смыслу текста, связать одну с другой – и в то же время он был в одном из домов Старого города, в тесной, пропитанной чайным ароматом квартире, и обнимал Хильди, слушал ее сбивчивое “я хочу”, сжимал в руках ее тело – горячее, гладкое, нетронутое.
Можно было долго анализировать, что с ним происходит – и по мнению Бертрана, это было едва ли не более безнадежно, чем борьба с кризисом, которому не предвиделось конца. Может, и есть где-то та грань, за которой количество принятых мер обратится наконец в качество, чаша переполнится, и наступит перелом, падение станет подъемом – но грань эту нужно будет перейти, не позволив себе страха и сомнения, какими бы чудовищными, разрушительными не казались последствия. Только это поможет исправить поломку. Покончить с помрачнением и сумасшествием. Вернуть все на свои места. Бертран верил в это, потому что спустя сорок лет чужой и его борьбы ему только это и оставалось – верить.
Телефон он все-таки взял. Но номер набрал другой.
Хильди.
о))) добрый вечер)
Ты дома?
Она ответила не сразу, и его это слегка пристыдило – он почти не писал ей за прошедшую неделю, а теперь сразу вот так…
да) приходите
“По крайней мере, – думал он, выходя из кабинета и бросая секретарю, что должен отлучиться на час, – у нее было достаточно времени, чтобы передумать”.
***
Шофера Бертран оставил ждать на площади – там вид министерской машины не вызвал бы ни у кого подозрений, – а сам, подходя к нужному дому, запоздало подумал, что, возможно, не стоило приходить с пустыми руками. С другой стороны, таким образом он выставил бы себя в еще более нелепом, если не сказать пошлом свете – чтобы извиниться за свое недельное молчание, нужно было придумать что-нибудь другое, и пока Бертран поднимался по лестнице, в голову ему пришел достаточно оригинальный ход: Хильди, по-домашнему одетая, с убранными в хвост волосами, открыла ему, и он, едва шагнув через порог, поймал ее руку, чтобы порывисто коснуться губами маленького запястья.
– Ого, – Хильди, польщенная, рассмеялась и попыталась изобразить реверанс, насколько это позволяли просторные штаны и вязаная, с вылезшими кое-где нитками кофта, в которые она была одета. – Проходите… чай будете?
– Несомненно, – ответил он, оставляя на вешалке пальто. – И я же просил: на “ты”. Разве ты не помнишь?
– Помню, помню, – отозвалась она с досадой. – Просто переучиться сложно. Привыкла.
Бертран занял облюбованное им уже место за кухонным столом, пока Хильди, поставив чайник, искала для них чашки – сначала в верхнем шкафу, затем, вспомнив что-то, распахнула дверцу нижнего и поморщилась, когда в лицо ей ринулся клуб пара.
– Все время забываю про посудомойку, – пояснила она Бертрану, – ее только три дня назад привезли. Но штука потрясающая! Всегда ненавидела мыть посуду…
Он пробормотал что-то туманное: ему самому не удалось вспомнить, когда он в последний раз возлагал на себя что-то из обязанностей, всегда входивших в компетенцию приходящей прислуги. Хильди, несомненно гордая своим приоберетением, впрочем, сразу заметила, что ему затруднительно поддержать разговор, и поспешила перевести тему:
– А вы? Что у вас нового?
– У меня… – он рассеянно постучал по столу костяшками пальцев, – очень много работы. Готовится новая реформа…
– Вот как? – спросила Хильди, не отвлекаясь от увлеченного перебирания своих чайных запасов. Бертран торопливо добавил: