Текст книги "Горе победителям (СИ)"
Автор книги: Кибелла
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
– Господин министр, – протянул Робье убито, будто Бертран бесповоротно разочаровал его в собственной персоне, – вы не понимаете, я не шучу…
Тем временем Бертрану становилось все холоднее, особенно в отсутствие шарфа, и он отступил от Робье, спрятал замерзшие ладони в карманы, думая уже развернуться и удалиться к себе.
– Конечно-конечно. А теперь извините, но у меня масса действительно важных дел.
– Подождите! – с ловкостью, которую сложно было заподозрить в таком неповоротливом на первый взгляд человеке, Робье оказался перед ним, не давая пройти. – Разве смерть вашего предшественника не навела вас на мысли о том, что она не случайна?
Бертран остановился. Внутри у него что-то скользко содрогнулось, проползло по груди гибким холодным змеем, ненавязчиво, но ощутимо обвилось вокруг горла.
– Что вы имеете в виду? – спросил он, стараясь не меняться в лице. Робье склонился к нему, заговорил, понизив голос, будто их могли подслушать, хотя в саду они были одни – в морозную погоду, что захватила Буххорн и не собиралась отступать, мало было охотников выходить на улицу без лишней нужды.
– Господин Бергманн стал жертвой… невидимой глазу силы, которая убила его. Эту силу породила… неприязнь, что испытывало к господину Бергманну очень большое число людей. Так это работает, та «магия», о которой я говорю вам: сильные эмоции толпы, направленные на одного человека, могут нанести ему непоправимый вред. Тем, кто находится у власти, давно об этом известно. И поэтому им требуется особая охрана.
– Что за бред, – выдохнул Бертран, отступая. Осознавая понемногу, что Робье и не думает шутить, он неизбежно пришел к единственному выводу, который ему оставался: господин начальник охраны, должно быть, повредился умом. Нужно было как можно скорее сбежать, но не вызывая при этом злости у сумасшедшего, которая легко могла приобрести самые зловещие формы. Кто знает, что придет Робье в голову в следующую секунду? Может быть, что Бертран одержим каким-нибудь демоном, и лучше будет его пристрелить?
Сам Робье, должно быть, очень приблизительно догадывался о том, какое производит впечатление: на Бертрана он смотрел так, как смотрят на ребенка, отказывающегося поверить, что Санта-Клауса не существует.
– Вы должны принять меня всерьез, господин министр, – произнес он. – Особая охрана в наших условиях – необходимость. Мы нанимаем людей, которые умеют работать с невидимыми глазу силами, чтобы они защищали тех, кого должны. Конечно, их услуги стоят недешево…
– Подождите, – наверное, лучше было не искать в его словах логику, но Бертран вопреки собственной воле начал это делать – и это было сродни первому шагу в зыбучий песок, что за считанные секунды затягивает зазевавшегося путника с головой, – вы говорите, что наняли кого-то… защищать меня? И что же он будет делать? Проводить ритуалы? Приносить жертвы?
– Скорее второе, нежели первое, – сказал Робье, качая головой. – «Щиты», как их называют, принимают на себя удар, предназначенный тем, кто находится под их защитой. Любое негативное воздействие, сознательное или нет, направленное на вас, придется на ваш «щит» – сами вы при этом ничего не почувствуете. Процедура совершенно обыденная, но ее держат в тайне от общественности, и я также попрошу вас не распространяться о ней.
– Спасибо, что предупредили меня об этом, – язвительно ответил Бертран, все еще пытаясь придумать, как выпутаться из этого разговора, от которого у него ум заходил за разум, – иначе я бы непременно объявил обо всем на следующей пресс-конференции. Я ведь никогда не бывал в психиатрической лечебнице и страстно желаю посетить ее…
В голосе Робье послышалась безнадежность:
– Господин министр, я говорю вам правду. Господин Бергманн умер от того, что его «щит» погиб, а из-за проволочки, вызванной праздниками, мы не успели найти ему замену. В какой-то момент стало слишком поздно…
– Минутку… так эти «щиты» погибают?
– Это случается, пусть и не всегда, – ответил Робье чуть сдавленно. – Иногда негативное воздействие столь велико, что они не могут справиться с ним… хотя, несомненно, могут выдержать больше, чем обычный человек. Не в последнюю очередь поэтому им столько платят – суммы окупают риски.
– И… – Бертран все еще не верил, что спрашивает об этом, похоже, без всякой иронии, – сколько же Фредерик пробыл без своего, как вы говорите, «щита», прежде чем умереть?
– Десять дней, господин министр.
«Черт», – чуть не вырвалось у Бертрана, но в последний момент он успел взять себя в руки. Поднес к лицу ладонь, потер заслезившиеся на холоде глаза в попытке заставить себя вынырнуть из сна, что окружил его, но никакого пробуждения не последовало: Бертран стоял посреди сада наяву, наяву же слушал всю чепуху, что сообщал ему начальник охраны и, что поселяло в нем едва ли не ужас – пока еще дальним закоулком сознания, но начинал в нее верить.
– Как его зовут? – поинтересовался он, решив, что надо хоть с чего-то начать.
– Кого?
– Того, кого вы отрядили мне в «щиты», – пояснил Бертран и добавил суровее, заметив, что Робье не испытывает большого желания отвечать на его вопрос. – Я имею право знать, кто работает на меня. Тем более, на столь деликатной должности. Итак, его имя?
– Ее, – буркнул Робье, почему-то отводя взгляд. – Это она, господин министр. Ее зовут Хильдегарда Вильдерштейн. Но если вы хотите пообщаться с ней… я думаю, в этом не будет никакой практической пользы.
– Я могу решить самостоятельно, что будет иметь для меня пользу, а что – нет, – отрезал Бертран, крепче запахивая воротник пальто: морозный воздух уже пробрался ему под рубашку, впитался в кожу, пронзил тело до самых кишок. – Благодарю за разъяснения.
Надо было скорее возвращаться в тепло – казалось, даже его мозг начинает покрываться коркой льда, вдобавок Бертран хранил еще кое-какую надежду, что в знакомой обстановке кабинета сюрреалистичный мираж рассеется, течение жизни восстановится и станет прежним, и Бертрану не придется мириться со всей этой псевдоэзотерической ерундой как с несомненным фактом действительности. Магия, «щиты», невидимые глазу силы, что способны убить человека в считанные дни – повторяя в своих мыслях услышанное от Робье, Бертран ощущал себя ни много ни мало Алисой в стране чудес, девчонкой, потерявшейся в ожившем царстве абсурда.
– Смету свою можете привести в надлежащий порядок, – добавил он, заметив, что начальник охраны как будто чего-то ждет. – Считайте, что я вообще не вносил туда изменений.
– Спасибо, господин министр, – Робье чуть склонил голову, но при этом продолжал с тревогой следить взглядом за лицом Бертрана. – Помните – времена нынче неспокойные. То, что мы делаем – в первую очередь ваша безопасность.
«Или ваше безумие», – проговорил Бертран про себя, прежде чем уйти.
***
И все-таки что-то в нем сбилось после этого разговора, будто перестал работать отлаженный механизм. Бертран все не мог решить про себя, как относиться к словам Робье, но они как будто открыли перед ним дверь, которую до этого он считал надежно запертой – дверь в какое-то лишенное света, незнакомое ему пространство, где он непременно заблудился бы и пропал, едва сделав несколько шагов. Бертран и в детстве не очень верил в сказки, рано научившись проводить грань между реальным и воображаемым, а теперь оказалось, что его поставили с этими сказками лицом к лицу – более того, убеждали, что в этом соседстве не может быть ничего неестественного. Бертран же эту неестественность ощущал собственной кожей; он сам и те вещи, о которых рассказывал ему Робье, были родом из разных вселенных, разных атмосфер, разных систем координат, и нельзя было представить в здравом уме, что они смогут сосуществовать, не вызывая коллапса. Коллапсу в первую очередь грозил подвергнуться его собственный рассудок: Бертран подумал об этом, когда понял, что не может сосредоточиться на присланных ему документах – мысль соскальзывала куда-то в сторону, бежала прочь, он силился поймать ее, скрутить, вернуть силой на положенное ей место, но если и достигал в этом успеха, то лишь на пару минут, которые никак ему не помогали. Он не мог работать, и в этом был первый признак того, что он тоже близок к тому, чтобы спятить, подобно начальнику охраны – а, возможно, и всему миру.
Свернув окно с отчетами, Бертран развернул на экране браузер – и сидел неподвижно еще несколько секунд, отрешенно задавая себе вопрос, действительно ли он собирается сделать это, прежде чем написать в поисковой строке Google: «Хильдегарда Вильдерштейн».
Имя было достаточно редким, чтобы Бертрану выпало не слишком много результатов: какую-нибудь Эмму Грубер, конечно, разыскать было бы не в пример сложнее. Он нашел имя Хильдегарды Вильдерштейн в списке участников студенческой конференции полуторалетней давности; тема ее выступления звучала как «Германо-бакардийские отношения эпохи Фердинанда VI: между идеалом и действительностью». К сожалению, тексты докладов не сопровождались фотографиями авторов, и Бертрана это немного разочаровало – про себя он не мог представить, как выглядит особа, согласившаяся, пусть и за немалые деньги, стать «щитом» для человека, которого в глаза не видела.
Пожалуй, он удивительно быстро принимал открывшуюся ему реальность.
Страница Хильдегарды в Facebook выглядела скромно, если не сказать – пустынно. Публикаций почти не было; редкие фотографии были сделаны так, чтобы на них не было видно лица. Оказываясь перед объективом, девушка отворачивалась или закрывала лицо руками, так что Бертран мог увидеть только ее волосы, темные, неровно выкрашенные в кричаще-красный цвет у концов, будто хозяйка по недосмотру макнула их в ведро с киноварью. Больше ничего о ней было не сказать – разве что в графе «место учебы» стоял Национальный Бакардийский университет, от одного упоминания которого Бертран почувствовал, что начинает кривиться. Университет, воспитавший плеяду блестящих умов прошлого, гордость бакардийской нации, как писали недавно в газетах на двухсотлетнюю годовщину его основания – огромная, неуклюжая махина, невероятно архаично организованная, съедающая бюджетные средства подобно бездонной черной дыре. С этой напастью боролись как могли – сокращали стипендиальные места, переформировывали факультеты, оптимизировали преподавательский состав, – но это не мешало обители знаний оставаться ночным кошмаром министерства образования. Говорили, что тому, кому удастся вывести финансовые показатели университета в плюс, президент лично поставит ящик коньяку и спляшет сарабанду впридачу; байка бытовала в министерстве со времен Витта, и, судя по тому, как шли дела, никто никогда не проверил бы, насколько она правдива.
Не зная уже, что вообще хочет разыскать, Бертран загрузил сайт университета. Как и следовало ожидать, его не встретило там ничего, что могло бы как-то ему помочь: обычные студенческие новости, расписание январских экзаменов, анонс выставки вакансий в сфере инноваций и цифровой техники «Шаг в будущее», проводимой под эгидой министерства образования (там все еще кто-то на что-то надеялся) и министерства труда…
Успевший начать раскачиваться на стуле, Бертран замер. Приблизил лицо к экрану, чтобы внимательнее перечитать последнее объявление, а затем, покопавшись немного у себя в памяти, вызвал к себе Микаэля.
– Звал, Берти?
Кивнув вошедшему, Бертран развернул к нему экран ноутбука.
– Ты же работал с этим проектом?
Микаэль вчитался в текст немного озадаченно; затем на его лице проступило понимание, и он скривился тоже – наверное, проклятый университет успел вызвать и у него немало головной боли.
– Да. По мне, затея безнадежная. В этом местечке учат чему угодно, но только не тому, чем можно заработать на жизнь. Фредерик тоже слышать о нем не хотел, хотя его звали выступить на открытии этой выставки, сказать студентам пару слов…
– Вот как, – медленно произнес Бертран, вновь спрашивая у себя, действительно ли он собирается сделать это, но на сей раз отвечая вполне определенно. – А я думаю, что молодежь – наше будущее, и к молодежи надо быть ближе. Свяжись с ними, спроси, не согласятся ли они добавить в свой график еще одну небольшую речь.
========== Пропущенная сцена 1. Гибель богов ==========
1944
Аделина Вильдерштейн не верит в героев.
Никогда не верила, наверное. Поэтому отмахивалась от матери и сестер, которые сулили ей: не беги за чужаком, пропадешь одна, без семьи, а он не защитит тебя, разве ты не видела его, он хоть и ростом высок, но ужасно сутулится, и вообще годится тебе в отцы. Выйди замуж за Матиаса – вы с ним погодки, он красавец, полон сил, глаз с тебя не сводит, когда вы случайно встречаетесь на улице, в кино или на ярмарке, у вас вся жизнь впереди. Аделина не слушала. У Робера добрая улыбка и ласковые руки – а больше ей ничего и не нужно было. Он предложил ей уехать с ним – и она уехала, не задумываясь, оставила родных, свела общение с ними лишь к скупым ежемесячным письмам, выучила незнакомый язык, навела порядок в просторном, но неухоженном доме, за которым никто не следил с тех пор, как первая жена Робера оставила этот мир. Город был совсем небольшим – меньше даже того, откуда родом была сама Аделина, – но работы у Робера было невпроворот: он возвращался из мэрии затемно, усталый, нуждающийся в отдыхе, а Аделина жалела про себя, что не может, как делала иногда мать с отцом, просто обхватить ладонями его голову, прошептать несколько слов и прогнать его утомление, вернуть хотя бы часть его утраченных сил. Мать многое умела и о многом не рассказывала, но Аделина ничего из этого не унаследовала: в ее силах было только приблизиться к Роберу, поцеловать мягко и успокаивающе – и он, отвечая ей, брал ее ладони, крепко сжимал, будто баюкал у своей груди, а Аделина думала мимоходом, что это, должно быть, тоже по-своему лечит.
Робер становится мэром, хотя он меньше всего мог желать этого при таких обстоятельствах: немцы, пришедшие в город, без лишних слов пристрелили его предшественника, когда тот попытался помешать им заменить реющий над мэрией триколор на алый флаг со свастикой посередине. Другого сопротивления они не встречают; Роберу приказывают занять освободившееся место, и он повинуется. Что еще он может сделать? Умирать он не хочет. Не хочет разлучаться с Аделиной. Не хочет оставлять ее одну.
Теперь он возвращается еще позже, чем обычно, и лицо его серое от страха и изнеможения. Все ждут, когда война кончится; Аделине кажется, что она не кончится никогда. В округе рыщут бойцы Сопротивления – немцы знают о них, но не могут поймать ни одного, а те крадут их боеприпасы, режут телеграфные провода, поджигают склады с продовольствием и амуницией. За горизонтом что-то ревет и грохочет; Аделина не хочет этого слышать, прижимается к Роберу по ночам, просит сделать хоть что-нибудь – но что он может сделать? Что значат они оба перед лицом захлестнувшей мир катастрофы?
Летом сорок четвертого Аделина узнает, что носит под сердцем ребенка. Она должна испытывать радость, но вместо этого ее окатывает новой волной тревоги: имеет ли она право выпускать новое живое существо в этот страшный, безумный, лишенный опоры мир? Робер пытается как-то ее утешить. Говорит, война скоро кончится. Говорит, союзники близко. Говорит, они принесут мир и свободу.
Аделина в это не верит.
Он не возвращается однажды домой. Ревущее и грохочущее совсем близко; на дворе стоит ноябрь, холод и голод озлобили всех, как зверей. Потом приходят за Аделиной, чтобы отвести к Роберу, и она, увидев его, поначалу не может его узнать, ведь на месте его лица – кровавое нечто, в котором с трудом можно различить провалы глаз и рта. Он уже не кричит, только дышит чуть слышно и закашливается, когда его обливают водой, заставляют поднять голову.
– Где они? – звучит вопрос, и Аделине к виску прижимают пистолетное дуло.
И он говорит – скорее, сипит сорванно и еле разборчиво, – о каком-то тайнике, об убежище в лесу, где бойцы устроили схрон, куда он, Робер Вильдерштейн, последние несколько месяцев тайком передавал припасы и сведения о расположении врага. Аделина слушает и пытается осознать, но рассудок изменяет ей – на происходящее она смотрит словно со стороны, через прозрачный, но непроницаемый экран, что отделяет ее от этих совершенно незнакомых ей людей. Это не Робер. Быть не может, чтобы Робер, боязливый, покорный, последние месяцы оборачивающийся нервно даже на собственную тень, мог затеять что-то подобное. Его наверняка заставили себя оговорить – или просто перепутали с кем-то из-за ужаснейшей, чудовищной ошибки.
– Отпустите ее, – просит Робер, и в его голосе слышен отзвук рыдания, – она ничего не знала. Пощадите хотя бы ребенка, который еще не родился.
Офицер – его окаменевшее лицо мрачно, на щеках залег нездоровый румянец, а под глазами темные синяки, – смотрит на Аделину, на ее наметившийся живот, и после недолгого раздумья машет рукой, которой еще недавно наставлял на нее пистолет:
– Уведите.
Аделина больше не увидит Робера живым.
Но отнюдь не немцы будут теми, кто его убьет.
«Предатель» – гласит табличка на его шее, а сам он, изуродованный еще больше, висит на воротах мэрии, и порывы ветра слабо колышут изорванную одежду на его неподвижном теле. Вокруг – пение и пляски, настоящая буря; немцы оставили город, прибытия союзной армии ждут с минуты на минуту, а пока по улицам бродят, купаясь во всеобщей любви, солдаты Сопротивления. Не всех перебили в том схроне – одному, как понимает Аделина из обрывков разговоров, удалось бежать, добраться до своих и привести их сюда. Они пришли как раз вовремя, чтобы занять опустевшие улицы – теперь их обнимают, целуют, угощают выпивкой, носят на руках. Храбрецы. Освободители. Герои.
Аделина лишается чувств.
Когда она приходит в себя, ей говорят: полный покой, вы едва не потеряли ребенка. Она не слушает. Бежит к мэрии, но тела там уже нет: ворота распахнуты, на флагштоке развевается триколор, двор полон солдат, а приказы отдает щуплый, но очень решительный человек в генеральских погонах, опирающийся на тонкую трость.
– Где он? – спрашивает Аделина, приближаясь к нему. – Где Робер?
Генерал оборачивается к ней, смотрит непонимающе.
– Кто?
– Где мой муж? – говорит Аделина, повышая голос. – Он был здесь, его убили, повесили на этих воротах, куда вы дели тело?
В лице генерала что-то меняется. Теперь он исполнен брезгливым равнодушием – ему нет дела до предателей и уж тем паче нет дела до их жен.
– Не знаю, – он пожимает плечами и отворачивается, делает знак адъютанту, чтобы тот увел Аделину прочь. На нее он больше не смотрит – не докричаться, не вымолить, не упросить. Ей хочется сказать: какой же ты ублюдок. Неужели у тебя нет жены, любовницы, кого-то, кто засыпает с мыслями о тебе, представляя, как возьмет твое лицо в ладони, согреет твое сердце возле своего собственного? Каково было бы тому, для кого ты всего ценнее, если бы от тебя ничего не осталось – даже тела, которое можно похоронить, над которым можно пролить слезы? Будь ты проклят, генерал как-тебя там. Будь проклят ты и вся твоя солдатня. Все, кто убил Робера и считает это за подвиг.
В героев Аделина Вильдерштейн больше не верит.
***
1968
Вивьенна Вильдерштейн не верит в справедливость.
«Ты уже родилась с придурью», – любила говорить мать, пока Вивьенна не свалила от нее, из опостылевшей квартиры в Клиши: даже самая убогая, сырая комната в Нантерре и то лучше, чем общество матери, которая только курит одну за другой сигареты, повторяет, какая же мир вонючая и лживая клоака, да высмеивает зло и горько все, что попадается ей на глаза. Если бы Вивьенна не уехала, то, наверное, убила бы ее: мать живет будто по инерции, просто потому, что еще не подошло ее время умереть, а Вивьенна любит жизнь, упивается ею не хуже, чем дешевым терпким вином, что подают в закусочной в конце улицы Муффтар – там всегда весело, там гремит музыка и читают стихи, там собираются особенные, такие же, как Вивьенна. Там она познакомилась с Андре.
С ним никогда не скучно: они говорят обо всем часами, читают друг другу книги, приходят в Лувр к самому закрытию и ходят по пустым залам, взявшись за руки, пока не оказываются выпровоженными на улицу, считают фазы луны, раскладывают на алтаре руны и, бормоча вполголоса на латыни, пытаются угадать будущее в хитросплетениях дыма из зажженной курительницы. Едят и пьют, сколько влезет, разъезжают на такси по ночному городу, когда кому-то из них вступает в три часа ночи мысль прогуляться в Булонском лесу: деньги у Андре есть всегда, он тратит их с огромной охотой, и Вивьенна никогда не задумывается особо, откуда он их берет. За что ему платят на самом деле, она не может и подумать, скажи ей кто – рассмеялась бы этому доброхоту в лицо. В ее жизни, безоблачной и беззаботной, нет места тому темному и пугающему, чего боятся, о чем говорят вполголоса, всякий раз убедившись перед этим, что никто не подслушивает. Вивьенне на это наплевать. Она искренне любит жить – и ей кажется, что это взаимно.
Все меняется, когда наступает тот самый май. В Париже строят баррикады, Вивьенна не может остаться в стороне от небывалого приключения – неужели она не поддержит своих товарищей? Студентка из нее, может, и никудышная, но революционерка получается куда лучше: она разбирает со всеми мостовую, выводит на стенах краской «Запрещено запрещать», бросается чем попало в сомкнувшиеся ряды полицейских, зубоскалит над плохо отпечатанными карикатурами, которые расклеивают на каждом углу. Со всем пылом молодости она ненавидит власть и персонально старикана, что вцепился в нее, как бульдог, и не отдаст, пока не отберут: он представляется ей кем-то вроде матери – вечно мрачный, брюзжащий, недовольный, разочарованный во всех и вся. К черту его! К черту всех! Новый мир не за горами, достаточно лишь подтолкнуть старый – он покатится под откос, и Вивьенне будет совсем его не жалко. Город кипит, как одно из зелий, что она варит, чтобы приманить удачу или отогнать беду, и Вивьенна чувствует, как внутри нее что-то бурлит и горячится тоже – наверное, сама жизнь, вся ее безграничная и непостижимая сила.
Потом она узнает, что Андре в больнице.
«Быстро прогрессирующий рак», – говорит ей врач. Вивьенна чуть не орет ему в лицо: «Чушь!». Да, Андре неважно чувствовал себя последний год: простужался, мучился головными болями, иногда его мог подкосить приступ беспричинной слабости, но рак – это чепуха. Ошибка. Ужаснейшая, чудовищная ошибка.
Ей разрешают зайти к нему. Она влетает в палату – кажется, даже не отряхнув с волос пыль, оставшуюся после последней схватки с полицейскими на бульваре Сен-Жермен, – видит лицо Андре, бледное, застывшее, видит его сжатые губы и устремленный в одну точку взгляд и понимает все.
– Кто? – спрашивает она севшим голосом.
Андре называет имя, и пол уходит у Вивьенны из-под ног.
Андре умирает через несколько недель – в своей квартире в Латинском квартале, а Вивьенна стоит на коленях у его постели и повторяет отупело и бессмысленно: пожалуйста, не надо, я не смогу одна, ведь все закончилось, попробуй дышать, попробуй. Все действительно кончено – по телевизору только и говорят, что о миллионном марше сторонников власти, уставших от неразберихи и вышедших на улицы, – но и для Андре кончено тоже. Сколько ему не хватило, чтобы выкарабкаться? Наверное, совсем немного. Он умирает тихо, захлебнувшись собственной кровью, и Вивьенна до следующего утра остается возле него – кажется, даже не встает и не шевелится, просто держит его захолодевшую ладонь и ни о чем, совершенно ни о чем не думает. Может, она бы осталась с ним дольше – пока сама бы не умерла, – но, когда поднявшееся солнце запускает в окна поток невыносимо яркого света, заявляются родители Андре, и Вивьенне приходится уйти.
Мир вокруг нее стремительно теряет краски. Вивьенна понимает с небольшим удивлением, что жизнь удивительно пуста и не представляет большой ценности, если в ней нет Андре. Ей нет больше ни до чего дела: она забрасывает учебу, забрасывает свое колдовство, а освободившееся место заполняет вином, ромом и ненавистью. Последней в Вивьенне хоть отбавляй: иногда ей кажется, что поранься она – и наружу потечет не кровь, а что-то темное, вязкое, пахнущее гарью, состоящее из хитросплетения злобы и отчаянной тоски. Она ненавидит с той силой, с которой когда-то любила – все в ней будто обратилось в свою противоположность, в непроявленный негатив.
– Будь проклят! – кричит она как-то холодным окнам дворца, с которым ее разделяет высокий забор и черт знает сколько человек вооруженной охраны. – Пусть с человеком, кто тебе всех дороже и ближе, кого ты всех больше любишь, произойдет то же самое!
Ее слова лишь сотрясают воздух. Дворец по-прежнему безмолвен и неприступен, ни в одном окне не мелькнет свет, не колыхнется штора. Кажется, внутри и вовсе никого нет, только скользят по коридорам и залам чьи-то тихие призраки. Но Вивьенна и так знает, что проклятие не найдет своей цели: оно просто бессмысленно, ведь тот, кто прячется во дворце, давно уже не умеет любить.
Его смерть приносит мстительное облегчение – но мимолетное, растаявшее почти тут же, как дым. «Сдох старый козел», – говорит себе Вивьенна, проглатывая праздничную порцию рома в закусочной на Муффтар, но чувствует только пронзительную досаду от того, что она сама, лично, не имеет к этому отношения. О, она бы не отпустила его просто так! Он заслужил мучиться столько, чтобы…
Она не успевает додумать. Ее зовут к телефону.
– Я не хочу, чтобы вы за меня умирали, – терпеливо разъясняет ей Жак-Анри д’Амбертье, когда Вивьенна, узнав, кто он такой (целый министр, оказывается – с ума сойти можно), наконец перестает смеяться. – Я хочу, чтобы вы совершили… обратное действие.
Вивьенна смеется снова.
– Что вы мне предлагаете? Месть?
К этому вопросу он был явно готов.
– Нет. Всего лишь справедливость.
– Поздновато будет, – заключает Вивьенна и поднимается, чтобы уйти. – Король умер.
– Да здравствует король, – добавляет ее собеседник негромко.
Стоит признать: Жак-Анри д’Амбертье умеет убеждать.
Спустя два года Вивьенна все так же сидит в закусочной, но рома в ее кофе уже нет. Бегло она проглядывает политическую полосу в «Монд» – раньше за ней такого не водилось, и ее немногочисленные знакомые не устают этому удивляться, – цедит про себя: «Да как ты, черт тебя задери, это делаешь», опрокидывает кофе залпом, тяжело откидывается на стул.
Где-то, она знает, корчится и хрипит от боли человек, которого она убивает. Он не сдается, отказывается сдаваться – но Вивьенна упрямее и злее, и ненависть, придающая ей силы, никуда не исчезла. На то дерущее и прожорливое, что поселилось в ее нутре, она давно не обращает внимания – ей уже нет до себя дела, ее самой-то не осталось в полной мере на этом свете, вместо нее – только упорное, до умопомрачения доходящее стремление закончить дело, единственное, что она успеет совершить, прежде чем наступит конец.
В справедливость Вивьенна Вильдерштейн больше не верит.
***
2017
Хильдегарда Вильдерштейн не верит в любовь.
Может, не совсем так: она знает точно, что любовь существовала, по крайней мере, когда-то, но сейчас в мире для нее просто не осталось места – все вытеснили новые материи и понятия, в которых Хильди не разбирается и, честно говоря, не хочет. Ей достаточно и того, что есть у нее: она ныряет в чужие чувства, как в омут, и наслаждается ими так полно, будто не разделяет их и ее два столетия, будто они направлены на нее или ей преподнесены, как бесценный дар. Этот дар она несомненно ценит, бережет его, как может – ей кажется, что в груди у нее горит огонек, трепещущий, готовый погаснуть, но она защищает его, закрывает ладонями, пусть и приходится ей обжигать руки при этом, но боль от ожога сладкая и приятная, Хильди получает от нее удовольствие не менее, чем от всего остального.
Завидует ли она? Если только совсем чуть-чуть: подчас, выводя себя саму на откровенность, она признается втихую, что хотела бы себе такого мужчину, как Франц Джеральдин – умного, смелого, способного любить безоглядно и постоять за того, кого любит. Франц, конечно, один такой был, а подобных ему давно уже не рождалось – уж точно не в этом веке, в котором Хильди чувствует себя потерявшейся пассажиркой, севшей не на тот поезд. Ее собственный поезд ушел задолго до ее рождения; ей остается только вздыхать по тому, что она волей случая или злой шуткой судьбы оказалась разлучена с теми, кто ей близок, интересен и дорог. В ее жизни все разложено по полочкам: у Хильди есть ее книги, ее истории, к которым она обращается, чтобы не чувствовать себя одинокой, ее-чужие чувства, которые согревают ее и очень-очень редко вызывают у нее слезы, есть приятели на факультете, есть научная работа, есть, в конце концов, темная тайна из старых тетрадей, исписанных чужим почерком, найденных Хильди на чердаке отцовского дома. В тетради были вложены письма: одно написанное той же рукой, другое – рукой бабушки, Вивьенны, что умерла вскоре после того, как на свет появился отец. Когда-то Хильди, поддавшись внезапному приступу ужаса, сожгла те бумаги, но перед тем выучила их наизусть – она может закрыть глаза, и неровные строки, написанные двумя умирающими, возникают перед ней. Если бы Хильди еще знала, что со всем этим делать! Хотя, конечно, она лукавит: она знает, что с этим делать, и именно поэтому так стремится отстраниться от этого, убежать в другой мир.
Она видит картины из прошлого так же ясно, как если бы эти воспоминания принадлежали ей, любовно перебирает их, составляет в отдельные эпизоды, которые старается записать, пусть иногда ей не хватает слов. Кажется, человеческому языку вовсе недоступно кое-что из того, что случилось двести лет назад между молодым королем Бакардии и его вернейшим подданным и соратником: Его Величество Фердинанд VI и маркиз Джеральдин всем сердцем, всей душой любили друг друга, и Хильди знает это точно, как любую из аксиом со страниц учебника геометрии, но больше не знает, не хочет знать никто – и это понемногу приводит ее в отчаяние.
– Помилуйте, Хильдегарда, мы не в девятнадцатом веке, – говорит ей профессор кафедры наставительно и добродушно. – Да, недруги Франца пустили слухи о его связи с королем, дабы опорочить его имя, а парочка романистов позже набросала на их основе пару возвышенных историй в духе античных трагедий… но я спрошу вас – если это правда, то где источники? Где письма? Свидетельства? Хотя бы что-нибудь, что могло бы намекнуть, что это не сплетня и не шутка?
Хильди пытается не поддаваться злости. Профессор все говорит правильно, как и нужно, как ему кажется логичным – просто Хильди все знает, а он нет.