Текст книги "Под прусским орлом над Берлинским пеплом (СИ)"
Автор книги: ATSH
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
Запись 26
Перелистывая сейчас в памяти страницы прошлого, я и сам поражаюсь тому, как подробно, как тщательно я описывал в своем дневнике каждое, даже самое незначительное событие. Я уделял внимание мелочам, фиксировал нюансы, старался передать атмосферу, настроение, чувства. И, наверное, вас удивило, что о смертях самых близких мне людей – Юдит и Агнешки – я упомянул лишь вскользь, скупыми, сухими фразами. Без лишних эмоций, без подробностей, без той самой тщательности, которая была свойственна моим записям прежде.
Но дело в том, что для меня эти трагические события окутаны каким-то странным, иррациональным туманом. Они словно пребывают в сумраке, в некоей пограничной зоне между реальностью и сном. Я помню о них, знаю, что они случились, но сами образы, детали, переживания – все это размыто, лишено четкости, лишено той осязаемости, которая была присуща другим воспоминаниям.
Смерть Юдит, ее уход – это как далекое, едва различимое эхо. Я помню лишь чувство внезапной пустоты, оглушенности, но не более того. А гибель Агнешки, от рокового выстрела, ее угасающий взгляд – все это видится мне сквозь мутное стекло.
Эти потери – они как звезды, далекие и недостижимые. Я вижу их свет, но не могу дотянуться, не могу ощутить их тепло. Они существуют где-то на периферии моего сознания, в том особом пространстве, куда не проникают лучи разума, где царят лишь смутные тени, лишь обрывки воспоминаний. Возможно, это защитная реакция моей психики, попытка уберечь себя от невыносимой боли, от того ужаса, который неизбежно накроет меня, если я позволю себе полностью погрузиться в эти воспоминания, если я попробую снова пережить эти потери во всей их полноте. А может быть, дело в том, что смерть близких – это всегда нечто запредельное, нечто такое, что невозможно до конца осознать, принять, вместить в рамки обыденного опыта. И поэтому эти события остаются в моем сознании размытыми, нечеткими, словно далекие звезды, мерцающие в туманной дымке ночного неба.
Возможно, тюрьма – это не только наказание, не только страдание и лишения. Возможно, это еще и шанс. Шанс остановиться, прервать бесконечную гонку, вырваться из суеты, заглянуть внутрь себя. Здесь, в этом узилище, вдали от привычного мира, от его соблазнов и тревог, есть время подумать. Подумать неспешно, вдумчиво, без оглядки на внешние обстоятельства. Есть возможность разложить по полочкам все то, что накопилось в душе за долгие годы, перебрать воспоминания, как старые фотографии, оценить поступки, взвесить слова.
Тюрьма – это своего рода чистилище, место, где можно провести ревизию своей жизни, переосмыслить ценности, вынести самому себе приговор. И если окажется, что я виновен, а я чувствую, что вина моя велика, то мне предстоит нести этот тяжкий груз всю оставшуюся жизнь. Нести достойно, без ропота, без попыток оправдаться или свалить вину на других. Принять наказание как должное, как искупление за совершенные ошибки, за причиненную боль, за загубленные жизни.
Говорят, что тюрьма меняет людей, помогает расставить приоритеты, отделить главное от второстепенного, зерна от плевел. Возможно, это правда. И если мне суждено выйти отсюда, то я выйду совсем другим человеком. Не тем наивным юнцом, не тем одержимым фанатиком, не тем сломленным, истерзанным узником, которым я являюсь сейчас. Я стану кем-то иным, кем-то, кто прошел через горнило испытаний, кто познал боль утрат, кто осознал свою вину и готов нести за нее ответственность.
Но пока это лишь предположения, лишь зыбкие надежды на будущее. Сейчас же я нахожусь здесь, в этой смрадной, холодной яме, и каждый новый день – это борьба. Борьба за жизнь, за остатки разума, за сохранение себя как личности. И кто знает, сколько еще продлится эта борьба, и выйду ли я из нее победителем. Но одно я знаю точно: тюрьма уже оставила на мне свой неизгладимый след, она уже изменила меня, и я никогда не стану прежним.
Итак, Клэр отказалась от меня. Впрочем, иного я и не ожидал. Она никогда не допустит, чтобы тень, пусть даже самая малая, пала на репутацию её достопочтенного семейства. Десять лет, подумать только, десять долгих лет эта дама потратила на то, чтобы войти в ближний круг господина фон Бисмарка, снискать его расположение, стать там своей. И что же мы имеем в итоге? А в итоге обнаруживается, что её сын всё это время тайно работал против него, якшался с крамольниками! Да, господин фон Бисмарк формально пребывает в отставке, но, смею вас уверить, это лишь видимость! Он по-прежнему дергает за нити из своей тени, к его советам по-прежнему прислушиваются сильные мира сего. Его влияние не ослабло ни на йоту. И все десятилетние старания Клэр из-за меня, получается, пошли прахом.
Я не намерен сидеть, сложа руки, и покорно ожидать их визита. Уверен, у них уже всё схвачено, повсюду расставлены свои люди. А Клэр без сомнения, надеется, что я скоропостижно скончаюсь. Тихо, без лишнего шума. Как неудобный свидетель, которому ведомо, сколь труслива и безжалостна она бывает, на какие гнусности готова пойти ради сохранения чести семьи и положения в свете. Не дождётся. Порочащие её сведения надёжно укрыты мной. И до сих пор их никто не обнаружил, и, смею надеяться, не обнаружит. Пусть только посмеют явиться.
На Хеллу рассчитывать не приходится, ей ко мне путь заказан, особенно сейчас, когда свадьба на носу. Из этого раздуют бог весть что, а ей лишние проблемы ни к чему. Мичи, как обычно, не при делах, от неё помощи не дождёшься, а вот её супруг вполне может нанести визит. Он вхож в высшие круги, поддерживает отношения с Бисмарком, так что, вероятно, сочтёт своим долгом прийти и выразить мне своё отношение.Ну что ж, пусть приходит. Посмотрим, у кого нервы крепче.
Интересно получается... Те, кого я действительно хотел бы сейчас видеть, даже не подозревают, что меня схватили. И писать им не стану. Не хочу впутывать их в это, не хочу, чтобы они волновались. Одно дело – знать, что я в тюрьме, и совсем другое – видеть их слезы, слышать, как они убиваются, жалеют меня... Нет, на это у меня сил не хватит. Мне от одной мысли об этом уже тошно.
Я не отказываюсь от того, во что верю. И, конечно, я не испытываю гордости от того, что оказался за решёткой. Но я горжусь тем, что меня не сломали. Как бы ни измывались надо мной, какие бы муки я ни терпел, я не проронил ни слова. Голод, карцер, боль – всё это ничто, пока я молчу. И я буду молчать.
Сокамерника мне так и не выделили. Но я не чувствую сожаления. Одному тяжеловато, но терпеть можно.
Впервые за всё время меня вывели на общую прогулку. Десять минут, не больше. Мы ходили по кругу под конвоем, как стадо баранов, разговаривать запрещено. Один из заключённых, щуплый такой мужичок, всё же рискнул, поравнялся со мной и тихо спросил: "Первый срок?". Я кивнул. Он покачал головой, будто жалея меня, бедолагу. Конвоир, конечно, этот наш нехитрый контакт заметил. Как рявкнет: "Еще раз пасть откроете – пристрелю на месте!". После этого я уже ни с кем не пытался заговорить, себе дороже.
Кормят здесь отвратительно. Похлёбка из какой-то жухлой свёклы и сладкой картошки, плавает в ней горстка крупы непонятной. Первые дни, до того как начались допросы, я вообще не притрагивался к этой баланде, обходился чёрствым хлебом и эрзац-кофе, иногда просто водой. Потом и этого не стало.
Желудок уже, кажется, свыкся с тем, что еды почти нет. Голода как такового уже и не чувствую. Только курить хочется невыносимо. Иногда, один из надзирателей, видимо, сжалившись, тайком суёт мне сигарету. Я её растягиваю на три дня, до его следующего дежурства. Другой, его сменщик, – настоящий цербер, злой как чёрт. Только и знает, что орать на всех.
Мысли постоянно возвращаются к одному: кто же предатель? Кому Агнешка доверяла, а он оказался трусливой, подлой сволочью? Вряд ли это Майя. Да, мы с ней не ладили, отношения были натянутые, но она преданный член партии, идейная. Она ненавидела жандармов так же, как и меня … Хотя, с другой стороны, в нынешнем положении подозревать нужно всех и каждого. И на одной только ненависти далеко не уедешь, это слабое основание.
Дни тянутся невыносимо медленно, сливаясь в один бесконечный серый поток. Кажется, само время здесь остановилось, застыло, как смола. Подъём, скудная трапеза, допрос, карцер – и так по кругу, без конца и края. Стены камеры, кажется, с каждым днём сжимаются всё сильнее, давят, лишают последней надежды.
Допросы, как вы уже поняли... Это не допросы, а настоящая пытка. Бьёт нещадно, с остервенением. Садист Блюхер свирепствует и каждый раз в дело идут то кулаки то дубинка. Он задался целью выбить из меня имена и адреса моих товарищей по партии. Он просто зверь, а не человек. Каждый раз, возвращаясь в камеру, я едва держусь на ногах, тело горит огнём, каждый мускул сводит от боли. Но я нем, как рыба. Пусть изощряется в своих методах, пусть ломает кости – ему не удастся добиться от меня ни единого слова. Я дал слово, и я его сдержу, чего бы мне это ни стоило.
Говорят, суд назначен на конец августа или начало сентября.
Иногда, в редкие минуты затишья, когда конвоиры отвлекаются, мне удаётся перекинуться парой слов с другими заключёнными. В основном, это такие же, как и я, политические. Есть и обычные уголовники, но с ними разговоры короткие – другой мир, другие понятия. Среди своих же царит тягостное, но твёрдое молчание, прерываемое лишь редкими фразами, полными скрытого смысла и взаимной поддержки. Это молчание сродни тайному сговору, незримой клятве верности, что скрепляет нас крепче любых цепей.
Сон не приносит облегчения. Урывками, на жёстких нарах, в полубреду, снятся обрывки прошлой жизни, лица друзей, родных. Просыпаешься – и снова эта серая, давящая реальность. И только одна мысль греет душу: я не сломлен. Я не предал. И я выстою. Пусть знают, что волю мою им не сокрушить, как бы они ни старались. И пусть помнят: за каждым их действием, за каждым жестоким словом или ударом – за всем этим придётся ответить. Час расплаты непременно настанет.
Сегодня снова был день прогулки. Впрочем, она ничем не отличалась от предыдущих. Всё тот же унылый круг под бдительным оком конвоя, всё те же десять минут на то, чтобы вдохнуть глоток затхлого воздуха. Единственное, что нарушило привычный ход событий – это происшествие с тем самым щуплым, лысоватым заключённым, с которым я уже пытался заговорить в прошлый раз. Когда мы проходили мимо друг друга, он намеренно толкнул меня плечом и, оглянувшись на конвоиров, едва слышно прошипел, что я что-то обронил. Я хотел было возразить, что ничего не ронял, но тут же заметил у своих ног крохотный, туго свёрнутый клочок бумаги.
Сердце забилось чаще. Неужели весточка? От кого? С нескрываемым волнением я дождался конца этой мучительно долгой прогулки. Едва конвоир захлопнул за мной дверь камеры, я бросился к окну, единственному источнику скудного света. Дрожащими пальцами я развернул записку и, впиваясь взглядом в неровные строчки, принялся читать.
"Малой, реально бакланю, что у тебя первая ходка. Я-то тертый калач, по острогам не первый год кантуюсь, чуешь? Тут в одну харю рехнуться недолго, чокнешься быстрее, чем шнифтом подавишься. Тут порядочно народу на повторе чалится, так что все в курсах за нашу методу. Это, братишка, тюремный телеграф, по-другому стукалка. Ниже на бумажке шпора накарябана, как и чего. Два раза по стене тюкнул, перекур, три раза тюкнул – это буква "З", ну и так далее по шершавой. Ты к стукам да царапкам прислушайся, тут порой шуму больше, чем на ярмарке, когда барыги товар впаривают. Так что ты не кисни, малец! За правду сидеть не западло, понял?"
| | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 |
| :– | :-: | :-: | :-: | :-: | :-: |
| 1 | А | Б | В | Г | Д |
| 2 | Е | Ж | З | И | К |
| 3 | Л | М | Н | О | П |
| 4 | Р | С | Т | У | Ф |
| 5 | Х | Ц | Ч | Ш | Щ |
| 6 | Ы | Ь | Э | Ю | Я |
Эта записка стала для меня настоящим спасением и глотком свежего воздуха в затхлой атмосфере тюремной камеры. Она подарила надежду, принесла с собой невероятное облегчение. Возможность получать весточки с воли, возможность попросить о чём-то, вроде курева или бумаги для письма – это ли не бесценный дар в моём положении?
Я замер, прислушиваясь. Сначала была тишина – конвоир вышагивал по коридору, и я, вторя его шагам, кружил по камере, почти забыв о ноющей боли в избитом теле. Но вот шаги стихли вдали, и я, схватив свою жестяную миску, подскочил к стене у изголовья кровати. Сердце колотилось, как пойманная пташка. Набравшись духу, я выстучал: 2-5 4-3 3-4; 4-3 4-4 4-3; "Кто тут?"
Тишина. А затем – едва слышный, робкий стук в ответ: 6-5 "Я".
И следом: 4-3 6-1; 2-5 4-3 3-4 "Ты кто?"
Слёзы подступили к горлу, но я сдержался. Рука, сжимавшая миску, предательски дрожала, когда я выстукивал: 6-5 1-1 1-5 1-1 3-2; 1-1 4-3 6-1 "Я – Адам, а ты?"
"Я – Кристоф", – глухо отозвалась стена.
"За что сидишь?" – снова раздался дробный стук из-за стены.
"Политическая статья, как и у большинства здесь. А ты из каких?" – отстучал я в ответ.
"Анархист. А ты?"
"Социалист".
"Утопист".
"Это ещё с какой стати?" – возмутился я.
"Да потому что коммунизм ваш – это уравниловка. Это ж надо, чтобы все люди вдруг в одночасье поняли, что им ничего не должно принадлежать, что сосед-бездельник будет в потолок плевать и получать столько же, сколько ты, вкалывая от зари до зари. Чушь собачья! Ни одно живое существо, и человек в том числе, не способно жить в равенстве. Даже у вшивых волков в стае и то у каждого своя пайка, один больше мяса сожрёт за год, другой меньше. У одного логово получше, у другого – дыра какая-нибудь".
Я засмеялся. Он так долго стучал, а я так долго переводил, что всё напряжение спало. Даже боль исчезла из тела. Переведя дух от смеха, я начал стучать ответ.
"Анархисты – те же утописты, только вы ещё и мечтаете жить в вечном терроре и беспорядке. У вас же нет никакой чёткой программы, одна лишь оголтелая вседозволенность", – не остался я в долгу.
"Хорош, держишь ответ", – пришёл ответ из-за стены.
Я слабо улыбнулся и, обессиленный, опустился на кровать, прислонившись спиной к холодной стене. Снова раздался тихий стук.
"Я стучал до тебя, но никто не отвечал. Ты какой раз сидишь?"
"Первый, а ты?"
"Второй. Уже попадал в лапы к Блюхеру?"
Я замолчал, не в силах отстучать ответ. Перед глазами вновь всплыл налитый кровью яростью взгляд жандарма. В боку противно закололо от этих воспоминаний.
"Сильно он тебя?" – догадался Кристоф.
"Голову разбил", – признался я.
"Мне пальцы ломал, по очереди отбивал молотком", – последовал ответ, от которого у меня по спине пробежал холодок.
"Ко мне никто не ходит... Пока... Как здесь покупать курево или ещё что-нибудь?"
"Подожди, когда выдастся возможность. Может, уже после суда. Там работать можно. Когда слушание?"
"Скоро".
"У меня есть курево, я тебе передам в знак нашей дружбы. Пачку спичек уроню около камеры, поднимешь".
Я торопливо отстучал "спасибо" и отложил миску в сторону. Голова всё ещё гудела после допроса, боль не утихала. Я даже не помню, когда отключился. Голову мою Блюхер разбил знатно.
Запись 27
Я сижу, укрытый от посторонних глаз высокой, шелестящей травой, и смотрю на Шпре. Солнце щедрой рукой рассыпает по её волнам свои ласковые лучи, и река преображается, превращаясь в диковинного зверя – чернобурскую лисицу. Сама по себе чёрная, как вороново крыло, но с ярко-рыжими, пламенеющими пятнами солнечных бликов на густой шерсти.
Я невольно провожу рукой по земле, ощущая под пальцами податливую прохладу почвы, а внутри – какую-то странную, неизведанную прежде пустоту. Что-то заставляет меня повернуть голову, и я повинуюсь этому неясному порыву. Поворачиваю голову вбок... и вижу рядом с собой Агнешку.
Она сидит, безмятежно улыбаясь своей особенной, неповторимой улыбкой, чуть склонив голову набок. Кукольные, тугие кудри выбиваются из-под изящной шляпки и щекочут её тонкую, лебединую шейку. Я замираю, не в силах отвести взгляд от этого видения.
Вдруг Агнешка протягивает руку и накрывает мою ладонь своей. Я ощущаю лёгкое, едва уловимое прикосновение её пальцев к тыльной стороне моей ладони. Она невесомо ведёт ноготком по вздувшейся вене, и от этого, казалось бы, мимолётного жеста по всему телу разливается волна тепла.
– Я виноват, – шепчу я, и это признание срывается с губ помимо моей воли. Но Агнешка в ответ лишь отрицательно качает головой, и её кудри рассыпаются по плечам.
– Прости, – одними губами шепчет она, и этот беззвучный шёпот разрывает тишину.
– Кто предатель, Агнешка? – неожиданно для самого себя спрашиваю я, чувствуя, как внутри поднимается, закипает яростная буря. – Кому ты сказала о наших планах? Кому ты доверилась?
Она плачет. Беззвучно, без единого всхлипа, но я вижу, как по её щекам катятся крупные, прозрачные слёзы. И вдруг, к своему ужасу, я чувствую на собственных щеках обжигающую влагу – неужели и я плачу?
– Кому, Агнешка? – голос срывается, я нервно сжимаю её руку, но чувствую, как она истончается, ускользает из моей хватки, будто тонкое, невесомое кружево, уносимое порывом ветра.
Этот сон приснился мне накануне суда, и он оставил после себя глубокий след, поселив в душе тяжёлую, гнетущую тоску по боевой подруге. Образы из сна были настолько яркими, что я вновь пережил то чувство абсолютного бессилия, которое охватило меня в день ареста. Это бессилие было не просто неприятным – оно жгло изнутри, раздражало тем, что вынуждало меня признать собственную слабость, смириться с ней.
Меня снова вызвал на допрос Блюхер. Это был, как я понимал, последний допрос в нашем недолгом и, мягко говоря, неприятном знакомстве. И, зная, что от результатов этого допроса зависит его дальнейшее продвижение по карьерной лестнице, я понимал, что он сделает всё возможное, чтобы добиться от меня нужных ему показаний. Вероятно, он рассчитывал на то, что сломит меня, заставит говорить то, что ему нужно. Но мне удалось выстоять. Я не поддался давлению, не сломался, и в итоге, образно говоря, заставил его "утереться своими соплями". Я не дал ему того, чего он так жаждал, и, таким образом, одержал моральную победу над ним, несмотря на всю безвыходность своего положения.
– Дайте мне листок и чернильницу, – произнёс я, едва размыкая опухшие веки и наблюдая за ним сквозь узкие щёлочки. Глаза почти не открывались, словно веки налились свинцом.
Блюхер, похоже, ожидал совсем другого ответа. Моя просьба застала его врасплох, но он не подал виду. Лишь в глубине его глаз мелькнуло что-то похожее на торжество.
– Сообщишь мне, кто стоит за агитацией? – уточнил он, в его голосе слышалось едва скрываемое предвкушение. Казалось, он уже был уверен в своей победе.
– Верно, – кивнул я, подтверждая его догадку. Мой голос звучал хрипло и слабо, но твёрдо.
Блюхер, не теряя ни секунды, торопливо разложил передо мной чистый лист бумаги и поставил чернильницу. Затем, отступив на шаг, замер в ожидании, скрестив руки на груди. Его поза излучала уверенность и превосходство. Он был готов к моему признанию, к моему поражению.
– Помни, сучонок, – угрожающе прошипел он, наклонившись ко мне, – я дам огласку твоему позору. Ты будешь презираем всеми, как последняя шваль. Будешь как нищий скитаться по муравейникам, питаясь помоями. Тебе тюремные харчи райской пищей покажутся по сравнению с тем, что тебя ждёт на воле, если ты, конечно, останешься жив. Либо же, как вариант, ты просто сдохнешь в тюряге, как собака.
Он смаковал каждое слово, наслаждаясь моим унижением и своим могуществом. Блюхер пытался запугать меня, сломить мой дух, заставить пойти на сделку, но он не знал, что внутри меня уже всё решено.
Слова Блюхера не произвели ожидаемого эффекта. Лишь слабая улыбка тронула губы, но я ничего не ответил, продолжая сосредоточенно писать. Мысли были заняты другим. Неожиданно взгляд зацепился за его руку. Блюхер, нависнув надо мной, тяжело опирался ею о край стола, и я невольно обратил внимание на её внешний вид. Кожа на руке была грубой, огрубевшей от тяжёлого физического труда, потемневшей от солнца и ветра. Не рука аристократа, а скорее рука простого работяги.
И тут меня осенило! Эта деталь – грубая, мозолистая рука – вдруг раскрыла мне глаза на истинную сущность Блюхера. Я внезапно почуял в нём не силу и власть, а полную, абсолютную слабость. Я осознал, что он целиком и полностью зависим от своего служебного положения, от того места, которое он занимает в системе. Скорее всего, он был именно из тех, кто с огромным трудом, преодолевая неимоверные препятствия, выбрался из самых низов общества, и теперь любыми, даже самыми грязными способами пытается удержаться на завоёванных позициях.
В его душе, вероятно, кипела и бурлила жгучая ненависть к тем, кто изначально принадлежал к аристократии, и по собственной воле отказался от своего высокого положения, от привилегий, дарованных рождением. Он, вырвавшийся из грязи, презирал тех, кто по его мнению, предал свой класс, не ценил того, что имел.
И в этот момент я понял, что держу в руках каре. Козырный туз в нашей неоднозначной игре. Я осознал, что, несмотря на своё физическое бессилие, и зависимое положение заключённого, именно я в этой ситуации являюсь доминантом. Я имею над Блюхером моральное превосходство, я сильнее его духом, и он это подсознательно чувствует.
Я написал:
«Я, Адам Кесслер, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, настоящим заявляю, что беру на себя всю полноту ответственности за ведение агитационной деятельности, противоречащей существующему государственному строю Пруссии. К сему меня побуждали мои социалистические убеждения, коих я придерживался и придерживаюсь, невзирая на моё нынешнее положение.
Я действовал исключительно по собственной воле и разумению, без чьего-либо влияния, давления или принуждения. Все мои поступки были продиктованы исключительно внутренними убеждениями и стремлением к построению более справедливого общества, основанного на принципах равенства и братства.
В свою деятельность я, к сожалению, вовлёк мою подругу Катрину Шварц. Однако, я не признаю своей вины в её смерти. Её кончина стала трагическим стечением обстоятельств, но никак не следствием моих действий.
Я готов понести наказание за свою агитационную деятельность, но не более того. Я не убийца и не предатель. Я – человек, борющийся за свои идеалы, и я не отрекусь от них, даже под страхом смерти
Подпись: Адам К. »
Закончив писать, я решительно пододвинул листок к Блюхеру. В мой взгляд вернулась непоколебимая твёрдость, та самая, что была у меня до ареста, и я пристально посмотрел на него, не мигая.
Блюхер, бегло пробежав глазами по написанному, взорвался смехом, нервным, неестественным, в нём сквозило разочарование и злость.
– Ты из меня дурака хочешь сделать? – спросил он, когда приступ смеха утих.
– Это всё, что я могу сказать, – тихо, но твёрдо ответил я, не отводя взгляда. – Не примите эти показания – останетесь без нового служебного положения. А ведь вам так хочется прыгнуть из своей дыры, прямо к самому Вильгельму, не правда ли? – я понизил голос до шёпота, будто делился с ним сокровенной тайной. – До суда осталось не так много времени, не так ли? Что вы покажете господину судье? Пустой листок?
– Думаешь, я не смогу отсрочить суд? – Блюхер снова попытался взять инициативу в свои руки, но голос его уже не звучал так уверенно.
– Не сможете, – спокойно возразил я. – Вам нужно ловить новых "преступников", а мест в тюрьме не хватает. Надо как можно быстрее очищать камеры, чтобы освободить пространство для следующих арестованных. Ваше начальство будет крайне недовольно, если вы не будете укладываться в сроки.
После моих слов воцарилось молчание. Мы смотрели друг на друга, взвешивая сказанное и несказанное. Блюхер обдумывал мои слова, понимая, что я прав. Он попал в ловушку, которую сам же и расставил. Его амбиции оказались под угрозой. И, в конце концов, он сдался. Молча, без лишних слов, он принял моё поражение как свою победу, которую я ему позволил получить.
На том и решили. Блюхер забирал сфабрикованные мной показания, я оставался в тюрьме. Каждый получал то, что хотел. Или, по крайней мере, делал вид, что получал.
Судебное заседание было назначено на первое сентября. Именно там, в тесной, душной клетке для подсудимых, я впервые увидел Кристофа. Он оказался совсем молодым человеком, всего на пару лет старше меня. Его короткая стрижка, как у новобранца, и подтянутая, прямая осанка выдавали в нём военного. Он и впрямь напоминал солдата, только не на параде, а, скорее, после изнурительного марш-броска. В его поведении не было ни тени страха или волнения. Он сидел абсолютно спокойно, с полным безразличием ко всему происходящему, не проявляя ни малейшего уважения ни к судье, ни к кому-либо из присутствующих в зале суда. В его серых, как грозовое небо перед бурей, глазах читалась лишь глубокая, всепоглощающая усталость, словно он уже пережил всё, что только можно было пережить.
Толстое, оплывшее лицо судьи выражало полнейшую скуку и безразличие. Казалось, он уже давно, задолго до начала заседания, вынес для себя приговор по каждому из дел. Все виновны. В этом не было никаких сомнений. А сам суд был не более чем фарсом, обязательным, но утомительным спектаклем, разыгранным для толпы, в котором народу отводилась роль безмолвного хора, изредка выкрикивающего обвинения в адрес подсудимых, виновных лишь в том, что они посмели хотя бы подумать о сопротивлении, хотя бы на мгновение усомниться в божественной сущности Вильгельма, императора, помазанника Божьего. Этот суд был нужен лишь для того, чтобы дать людям возможность почувствовать своё мнимое превосходство над теми, кто осмелился пойти против системы, чтобы укрепить в них веру в незыблемость существующего порядка.
В какой-то момент я почувствовал на себе пристальный взгляд Кристофа и осторожно, стараясь не привлекать внимания, обернулся. Он, по всей видимости, тоже узнал меня, потому что едва заметно подмигнул. Это подмигивание было не дерзким или вызывающим, а скорее дружеским, ободряющим. Затем его взгляд стал серьёзнее, в нём появилась какая-то особая глубина, и я ясно прочитал в его глазах безмолвную поддержку: "Не бойся, эти псы только и ждут, когда ты испугаешься". Эти слова, не произнесённые вслух, но явственно переданные взглядом, придали мне сил и уверенности.
Судебное разбирательство тянулось бесконечно долго. Нас, подсудимых, в клетке было четверо, и суд поочерёдно заслушивал дело каждого. Кроме Кристофа, с которым мы уже успели переглянуться, был ещё один анархист – горбатый, уже довольно зрелый мужчина с усталым и измождённым лицом. Я был единственным социалистом, и ещё один подсудимый, как я понял из его дела, придерживался либеральных взглядов.
К моему удивлению и, пожалуй, облегчению, никого из своих знакомых в зале суда я не увидел. Только чужие, равнодушные или враждебно настроенные лица. Но именно это отсутствие знакомых лиц придавало мне странное чувство свободы и уверенности. Я чувствовал себя намного спокойнее, зная, что мне не нужно ни перед кем притворяться, не нужно играть роль. И, несмотря на то, что заседание длилось несколько часов, я, к собственному удивлению, не чувствовал усталости, простояв весь процесс на ногах.
Кристофу, как самому опасному из нас, предъявили обвинения по двум статьям. Первая – "Оскорбление его Величества", за что ему грозило три года тюремного заключения. Вторая – "Нарушение общественного порядка", и за это ещё три года. Когда ему предоставили слово для последнего выступления, Кристоф твёрдо и без тени сомнения заявил, что ни в чём не раскаивается. Его слова прозвучали, как приговор не ему, а им – судьям, прокурорам, всей этой глупой толпе, жаждущей зрелищ.
Либералу, в отличие от остальных подсудимых, повезло больше всех. Ему удалось отделаться лишь крупным штрафом в сто тысяч золотых – внушительная сумма, но, по-видимому, вполне подъёмная для него. Горбатый анархист получил два года тюремного заключения – приговор суровый, но, учитывая обстоятельства, не самый худший.
Ну а я... От меня, как от человека из богатой и известной семьи, отказавшегося от своего привилегированного положения и обрёкшего себя, по мнению общества, на вечный позор, ждали особой речи. Ждали покаяния, отречения от своих взглядов, признания своей вины. Они хотели услышать, как я ломаюсь, предавая свои идеалы.
И я заговорил. Но не о покаянии.
– Человечество с самого своего зарождения развивалось коллективно, сообща, – начал я, стараясь, чтобы мой голос звучал громко и чётко. – Вместе люди придумали оружие, научились добывать огонь, изобрели орудия для обработки земли. Но в какой-то момент истории одним людям взбрело в голову поработить других. И это порабощение, одних другими длится уже не одну тысячу лет. Менялись лишь формы, менялись лозунги. Одни люди обогащались за счёт других, порабощали их, и чем дальше "развивалось" человечество, тем более изощрённые, тем более жестокие методы изобретались. В конечном итоге, власть имущие, эти так называемые статусные династии, решили, что большинство людей не имеет права на знания, на образование. Ведь необразованными, тёмными людьми управлять гораздо легче, чем просвещёнными. Человечество придумало религию, как опиум, как средство, помогающее пережить самые тяжёлые этапы своей жизни, дающее надежду на спасение, на помощь свыше. Но в итоге, и религия стала использоваться власть имущими, как оковы, сдерживающие народ в повиновении. Капитализм, пришедший на смену феодализму, пообещал людям золотые горы, свободу и процветание. И, поначалу, он действительно помог человечеству сделать огромный шаг вперёд, создать более прогрессивный мир. При капитализме даже детям из бедных семей дали возможность получить хотя бы начальное образование. Но чем дальше, тем яснее становится, что рабочий класс при капитализме живёт во всё более рабских, всё более удушающих условиях. Капитализм мёртв! Он мёртв окончательно и бесповоротно! Снимите же, дорогие рабочие, с глаз своих эту пелену, эту дымку, ослепившую вас, и проснитесь! Вы не скот! Вы – люди! Именно благодаря вам, вашему труду существуют все эти буржуи! Женщины, вы имеете право голоса наравне с мужчинами! Никто не должен позволять себя угнетать! Долой буржуазию, да здравствует Социалистическая Революция! – Я уже не говорил, я почти кричал, вкладывая в свои слова всю свою страсть и убеждённость, стараясь донести их до каждого, кто находился в зале суда. Я чувствовал ещё большее воодушевление, ещё больший подъём, чем тогда, когда мы вели агитацию на заводах. Здесь, в клетке, перед лицом враждебного суда, я был по-настоящему свободен от условностей и страха, от необходимости притворяться. И никто, даже судья, не мог отнять у меня эту внутреннюю свободу.








