Текст книги "Украденный трон"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Глава XI
Сознание покинуло Ксению. Она лежала на голой земле, под голой кроной слабой, склонившейся на сторону берёзки и не чувствовала боли, не слышала хлопанья крыльев, и горловых хриплых криков птиц, слетевшихся к её телу, и уханья серого филина, разгонявшего толпу оголтелых, жаждущих поклевать белую хрупкую плоть воронов.
Она лежала в забытьи, не чувствуя и не понимая ничего, что происходило с ней. Холод и сырость сковывали её тело, подмораживали руки и ноги, торопясь, скользили по голым грудям, но она лежала неподвижная, раскинув в стороны окровавленные, избитые ноги, словно распятая на этой грешной земле, всё ещё не жалеющей своих жильцов, временных и угрюмых, жалких и страждущих.
Но в мозгу проносились видения, которые она с трудом могла бы припомнить, опамятовавшись. Будто стоял у берёзы, протягивая к ней руки, высоченный и весь в белом Андрей. Лица его она не могла разглядеть, но ей казалось, что оно было радостным и светлым. Она недоумевала, почему он радостен, почему такая светлая синь окружает его, не могла понять, почему он протягивает к ней руки в широких рукавах, ниспадающих до самых пальцев.
Она и раньше постоянно видела в своих снах и бредовых видениях Андрея. Но он всегда отворачивался от неё, уходил в неясную даль. Её всегда охватывал ужас перед этими видениями, ужас, ни с чем не сравнимый. Она пыталась защищаться от этого ужаса, уговаривала себя, что ведь это он, Андрей, человек, которого она любила больше самой своей жизни.
Почему же в снах и видениях он вызывал в ней не просто страх, а кошмар, преодолеть который она не была в состоянии. Теперь ужаса не было, она могла спокойно разглядеть его, только вот лицо его, скрытое маской синих и багровых тонов, никак не удавалось рассмотреть. Она рванулась к нему, но он отступил, уходил от неё, как всегда, но не отпускал протянутых рук, а словно манил её за собою. И пропал.
Она очутилась посреди небольшого озера, прозрачно-чистая вода окружила, окутала её ноги мягким мерцающим туманом. Она стояла на маленькой песчаной косе, старалась переступить через воду к близкому зелёному берегу, высматривала песчаные островки под водой, блестящие от непонятно откуда исходившего света, нащупывала под ногами эти островки, брела по щиколотку в чистой, кристальной воде, добираясь до берега.
Зачем ей это надо, она и сама не понимала. А добравшись до зелёного, окаймлённого пышными деревьями берега, она вдруг попала в низенькую хижину, сложенную из грубых камней, заметалась в поисках выхода из неё. Но переходила только из одной крохотной комнаты, если это можно было назвать комнатами, в другую, пока не нашла широкий лаз и выбралась из этой теснины. Но попала в другую, ещё более низкую и тесную комнату. Какие-то каменные переходы, коридоры, низкие и мрачные, нависали над ней. Она видела впереди неясный красноватый свет и стремилась к нему, увязая, спотыкаясь о груды камней и валунов, загораживающих путь.
Красноватый отсвет превратился в багровое сияние, и она попала в большую пещеру, озарённую бликами странных, ни на что не похожих свечей, увидела толпу людей, стоящих возле возвышения, как ей показалось, сложенного из мертвы,х тел, в ужасе огляделась, ища выхода и из этого мрачного подземелья, наполненного неподвижно стоящими молчаливыми людьми, заметалась среди лиц, напоминающих маски клоунов.
Не скоро удалось ей прорваться сквозь эту неподвижную, но странно охватывающую её толпу, ужас мешал ей разглядеть то, что лежало на возвышении...
И вдруг она оказалась на берегу необычного моря, неподвижного, вогнутого, тускло отблескивающего стоячей водой, не набегающей на серый берег...
Она огляделась и увидела, что на берегу низкие приземистые строения, сложенные из камня и кое-где прикрытые сплетёнными тростниковыми циновками.
Дорога шла по берегу мимо моря, мимо этих странных строений, приземистых и пустынных...
Она увидела группу людей в белых пелеринах и чёрных не то юбках, не то штанах, говорящих на незнакомом языке, размахивающих руками и поворачивающих один к другому головы в шапках чёрных вьющихся, спускающихся до самой спины волос.
Тут уж она разглядела и лица этих людей матово-смуглые, словно бы загоревшие не на земном солнце, яркие, чёрные, в пол-лица глаза и тонкие синеватые губы. Они были все для неё на одно лицо, она не замечала разницы между ними.
Краем глаза увидела она между строений странный памятник – огромная глыба камня, обточенная до малейших подробностей, – женское лицо и лежащее прямо на земле туловище льва. И всё это покрыто тонкой, тесно сплетённой циновкой из мелкого тростника. На лице женщины сияют нездешним светом громадные лучистые голубые глаза. Голова женщины поворачивается странным образом, и лучи, голубоватые, яркие, резкие, высвечивают весь берег, придавая теням синеватую окраску.
Ксения шла вслед за маленькой группой людей, поразивших её своим видом – чёрными кудрявыми волосами, белыми пелеринами на плечах и босыми смуглыми ногами.
– Среди них – твой самый близкий человек, – сказал ей кто-то в самое ухо.
Она оглянулась. Возле неё – никого, а голос словно бы проникал в самый её мозг. И слов она не могла разобрать – словно бы просто сигнал, но она отчётливо расслышала и поняла значение этого сигнала.
И пошла вслед за людьми. Она догнала их, прошла сквозь них дотронулась до того, о ком ей сказали, что это самый близкий человек. Но он не обернулся. Никак не отреагировал на её прикосновение. И она внезапно поняла, что он не видит её, не слышит и не услышит.
Она остановилась и взглянула на себя. Но ничего не увидела. Её просто не было. Она опять замешалась в маленькую группу людей, идущих по берегу стального, неподвижного, серого вогнутого моря. И проходила сквозь этих людей, словно вода через песок, никого не затрагивая и ничем не привлекая к себе внимания.
Люди исчезли, и по серой пыльной дороге заковылял старик с длинной белой бородой, в лохмотьях, с суковатой палкой в узловатых, сморщенных руках. Он прихрамывал, шёл по дороге, ни на кого не глядя, ни на кого не обращая внимания.
– Это тоже он, – произнёс Ксении тот же голос-сигнал.
И она подбежала к старику, попыталась схватить его за плечо, остановить, расспросить. Напрасно, старик прошёл сквозь неё. Как будто она была просто туманом.
Недалеко от дороги стояла странная повозка. Ксения никогда не видела таких. На высоком возвышении сидели мальчишки, кудрявые и черноволосые. Все они были в каких-то серых странных одеждах и вглядывались в синие, сверкающие глаза каменной женщины, изредка поворачивающей к ним голову с яркими, лучащимися глазами.
Взгляд Ксении выделил среди всех ребятишек одного – черноволосого, с огромными и ясными зелёными глазами.
– Это он же! – словно ударил её голос.
Она остановилась в недоумении. Взрослые люди в ярких пелеринах, старик с развевающейся седой бородой, мальчишка в странной одежде. Тот же голос, неслышимый, невидимый, ударил ей в уши в ответ на невысказанный ею вопрос:
– Здесь нет времени, здесь все времена вместе. Другой мир, не тот, в котором ты живёшь...
– Я умерла? – спросила Ксения неслышно. – Я на небе?
– Ты будешь жить долго. А этот мир на той же земле, где ты живёшь. Просто существует множество миров, и это один из них. На той же земле, на той же планете. Люди не знают о них, хотя существуют рядом. Тонкая граница, но нет перехода. Нужны другие глаза и другие чувства, чтобы увидеть и услышать.
Ксения лежала в беспамятстве на мёрзлой, едва прикрытой снегом земле, раскинувшись под тонкой берёзкой, склонившей над нею хилую тонкую крону безлистых сучьев. Она долго ещё странствовала по другим мирам, видела фиолетовое небо и странных людей, будто сотканных из лучей неземного света, видела бескрайние заросли гигантских голубых цветов, похожих на колокола, устилающих розовую землю и тихонько вызванивающих небесные мелодии, стояла под кровлей прозрачных синих дворцов с куполами из ясных золотых лучей, проходила сквозь фигуры людей, будто сотканных из хрустальных сверкающих лучей. И всюду сопровождал её неземной голос, неслышимый, но ударявший ей в уши, как в набат.
Она затосковала о чёрной земле, о белых берёзках, зелени листьев и синей глади озёр.
Поздним вечером того же дня Федька прокрался к дому Прасковьи Антоновой.
Стоя посреди небольшой горенки, он тихо и сумрачно сказал подруге Ксении:
– Беда, барыня, лежит юродивая в чистом поле, избитая, изломанная, замёрзнет, поди.
Антонова изумилась, забросала Федьку вопросами, но он ничего не сказал больше, только мял в руках треух и вымученно ждал.
– Покажешь место, – сказала Прасковья и приказала разбудить людей, собрать фонари и тулупы.
– Не могу, матушка, – едва не бросился ей в ноги Федька, – и так, спасибо, барин свалился в горячке, а то бы не пустил...
Также сторожко, хоронясь от всех, вернулся он домой и долго ещё молился перед образами...
Прасковья засуетилась, отрядила дворовых искать Ксению. Едва она отправила их, кое-как объяснив дорогу, о которой рассказал Федька, как заплакал ребёнок. Она со свечкой побежала к нему, долго стояла над милым младенческим лицом.
– Богоданный мой, Павлуша, – шептала она ребёнку, – дай, Господи, здравия и благополучия рабе твоей Божьей Ксении, если бы не она, не украсилась бы моя одинокая жизнь...
Параша никому не доверяла мальчика, и хоть и приставила к нему кормилицу, толстую бабу с грудью, словно коровье вымя, но за всем другим смотрела сама.
Приоткрыв тяжёлую штору, выглянула она в окошко. Хрусткий лёд переливался под луной, берёзки облепило инеем и льдом, и они сверкали и серебрилась в лучах света, идущего с неба.
Луна стояла в огромном круге – ореоле. Безмолвная тишина окутала всё вокруг. «Будет холодная зима, – подумалось Параше, – и Ксения не одетая, не обутая, избитая, изломанная, на таком трескучем морозе. Боже, помоги ей...»
Она не ложилась до той поры, пока не послышался на дворе гомон мужицких голосов, пока не въехала в ворота повозка с тяжёлой кладью.
Параша выскочила во двор.
Окровавленная, избитая, синюшная лежала на санях Ксения, укутанная в тулупы.
Она была в беспамятстве. Правый глаз заплыл огромным кровоподтёком, всё тело зияло ранами, руки переломаны, ноги исщипаны до кровоподтёков.
Параша бросилась доставать лекарку. И скоро поняла, что лекаркой не обойдёшься, нужен настоящий доктор, чуть ли не лейб-лекарь самой императрицы.
Антонова объездила все богатые дома города и к утру доставила лекаря.
Трое суток она сидела над Ксенией, не отходя ни на шаг, деля своё время между детской колыбелькой и ложем Ксении. Не чаяла, что та останется в живых, и проклинала тех, кто затеял это страшное дело – избить кроткую, незлобливую, беззащитную юродивую.
И только тогда заголосила, когда Ксения разлепила тяжёлые веки и смутно улыбнулась своими сухими, обмётанными губами. Параша бросилась на колени перед постелью, на которой лежала юродивая, и облила слезами её синюшные отёкшие ноги.
Почти всю зиму 1762 года пролежала Ксения у Параши – кашляла сгустками крови, едва ворочала зажатыми в лубках руками, не могла ступить на изуродованные ноги.
Но с наступлением весны ушла, подпираясь суковатой палкой, и снова пошла бродить по окрестностям Санкт-Петербурга.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава I
Два месяца пролежал Степан в горячке. Ломало все суставы, корёжило тело, судороги вызывали нестерпимую боль. Он кричал от дикой, взмётывающей боли, тихонько постанывал, когда боль отпускала, и снова взрёвывал дико, едва судороги начинали снова и снова ломать и корёжить тело. Степан настолько ослабел, что не мог поднять руку, повернуться в постели.
Доктора к нему не ходили, прислала, было, одна добрая душа лекаря из императорского дворца, но он, осмотрев больного, не нашёл ничего худого, только посоветовал дворовым, ходившим за больным, укутывать его потеплее да давать отвар лекарственных трав.
Мало-помалу лихорадка оставила измученное тело, судороги всё реже давали о себе знать, и Степан наконец открыл глаза в истоме и беспредельной усталости. Жизнь не покинула его, как он жаждал и надеялся, жизнь вернулась к нему, крепкое здоровое тело само выжило, требовало пищи, здорового сна.
Однажды утром, в весёлый солнечный день, Степан, дрожа от слабости, встал на худые, изломанные болезнью ноги. Едва не падая, подошёл к зашторенным окнам, отодвинул тяжёлые бархатные занавеси и, изумлённый, увидел радостную яркую картину нежного весеннего утра. С тесовых крыш домов свисали длинные льдистые сосульки, протоптанные на снегу дорожки почернели, и кое-где уже выглядывала из-под нахмурившегося, чувствующего свою кончину снега робкая нежная зелень пробивающейся травы.
У Степана от радости захолонуло сердце. Бежал по улице суетливый народ, кто-то кричал, шум и гомон возвещали весну, расцветающее робкое начало новой жизни.
Мир и покой поселился в его душе. Во время болезни мучили Степана кошмары. Он не умел назвать это слово, он не мог разобраться в том, что разрывало его душу и взрывало тело дикой болью. Одна и та же картина постоянно преследовала его – белое, распластанное на снегу тело Ксении, разбросанные в сторону ноги, разорванные вдоль всего тела и отброшенные красная кофтёшка и зелёная юбка, сбившийся с головы платок. В тяжёлых армяках, распуская верёвки на поясах, подходили и подходили к этому телу дюжие вонючие мужики, оголяли бесстыдную, сочащуюся слизью, налитую кровью плоть, падали на колени перед серебристо-белым телом и вгоняли, вгоняли эту жадно-похотливую плоть в не менее бесстыдную, обнажённую плоть женского тела. Закрывали тулупами и армяками ткань женского тела и содрогались, содрогались на нём, пока наконец не отпускала их похоть и тяжёлая ненасытная страсть. Душили и душили Ксению нагольными полушубками, вонючими, исходящими потом армяками, давили заскорузлыми пальцами нежную кожу высоких крепких грудей, щипали до синяков, до крови белизну распростёртого тела.
В пылу болезни, в обмороке боли бросался мысленно перед образом Христа Спасителя, плакал и бил себя в грудь кулаками, припадал к полу опухшими искусанными губами. И всё равно видел и видел эту страшную, бесстыдную, полную запахов пота и мужской слизи картину. В жару болезни извергал он семя, и, содрогнувшись, на секунду придя в себя, падал в глубокую пропасть стыда, и, обессиленный холодной грубой усталостью, лежал, не смея пошевелиться, не смея взглянуть на самого себя, залитый холодным отвращением и ненавистью к себе.
Потом начинались судороги, начиналась дикая боль, и он снова впадал в беспамятство, и снова и снова видел бесстыдную картину изнасилования, и вновь тело его откликалось на это видение.
В короткие секунды, когда возвращалось сознание, Степан тихо стонал от ненависти и отвращения и только твердил:
– Правильно, всё правильно, Господи, убей меня, возьми к себе, только не мучь так, не дай мне погибнуть в этой грязи и мерзости...
Глухо и немо молчали образа, только крохотный огонёк лампады освещал неяркий кружок руки на кресте. Степан бессмысленно глядел на этот кружок света, моля Бога дать ему смертный покой, но снова впадал в беспамятство от боли и нестерпимого телесного недуга, и опять видел Ксению, мужиков и бесстыже алую плоть, налитую и торчащую, и проваливался в кошмар.
Измученный душевной болью, он почернел и высох, в русых усах его просыпалась соль, заполстились и свалялись уже совсем седые волосы.
В редкие минуты, когда боль уходила, он бродил по дому, измученный, обессиленный, в серых холщовых подштанниках и опорках на босу ногу, кидался на колени перед образами, но не поднималась в его душе молитва. Он пытался молиться, но слова не вспоминались, и он только стоял и стоял на коленях, немо и горько глядя на почерневшие образа.
Так стоял он на коленях, и вдруг сжалось сердце, захолонуло ужасом, повеяло ледяной печалью. Он не закрывал глаза, глядел и глядел на образ Христа Спасителя, но вместо почерневшего лика Бога увидел Ксению. Она шла к нему, лёгкая, чистая, яркая, в длинной белой рубашке до пят, с протянутыми руками, длинные кружевные рукава скрывали запястья, и только пальцы были видны, длинные, белые, холодные.
– Смерть моя пришла, – успел подумать Степан. – Господи, это всё, чего я хочу. Не оставь меня, Господи...
Он всё ещё стоял на коленях с открытыми глазами, и такой далёкой показалась ему земля, такими ненужными все земные суеты и заботы, таким лёгким он почувствовал своё тело, что руки его сами протянулись к Ксении...
Она шла по заросшему цветами зелёному лугу в яркой нарядной белой рубашке, протягивая к нему длинные белые холодные руки.
– Не мучь себя, Степанушко, – слова её вошли в его душу неслышно и легко, как нож в масло, – не надругались надо мной...
Повернулась и ушла. И вот уже облачко тумана осталось от неё. Словно пелена упала с глаз Степана. Он обнаружил, что всё ещё стоит на коленях перед образами, что всё ещё смотрит в лик Господа, но уже не ощущал себя в этой комнате, в этих невысоких потолках, в этих пропитанных духом его отцов стенах.
Вот тогда-то он и встал с постели, осенённый внезапной радостью, тихим покоем, сошедшим в его душу.
Весенний день за окном завершил его выздоровление...
– Федьку ко мне! – позвал он тихо, едва слышно.
Федька явился не скоро, и всё это время Степан простоял у окна, чувствуя умиление и тихую радость от весеннего дня, от едва пробивающейся из-под снега жизни, от весенней капели. Ему было хорошо и как-то неловко, словно он никогда не пробовал напитка, называемого радостью и покоем, а теперь пил взахлёб, расплёскивая вокруг капли этой радости и умиления.
Федька стоял перед барином с нечёсаной кудлатой головой, опухшей и отупевшей от многодневного пьянства. Всклокоченная его борода торчала в разные стороны, а узкие глаза-щёлочки смотрели на мир с невыразимой тоской и злобой.
– Рассказывай, – велел Степан, всё так же стоя у окна.
– Не губи, батюшка, – кинулся в ноги Степану Федька. – Не сумел я всё обладить, как надо, не губи, спаситель, покою не знаю уж сколько дён, всё об этом думаю, думушка думушку побивает...
– Знаю, Федька, знаю, – тихо отвечал ему Степан, – как мука придёт мученическая, так не знаешь, куда деваться.
– Ай и ты, барин, знаешь боль эту? – изумился Федька.
– Знаю, Федька, знаю... Ну теперь говори.
Федька встал с колен, встряхнул кудлатой головой:
– Было подумал я про себя, ох, недоброе дело затеял барин, а куда деваться, надо делать, грех всё равно не на мне, на тебе, батюшка. Всё обделал, как ты приказал, и мужиков напоил, и юродивую они разложили, и всё на ней порвали... Думал, всё, как и надо, обделали...
Степан похолодел:
– Ну и?..
– А только толки, барин, пошли, дурные толки. Сначала-то мужики ни гугу, а потом промеж себя, гляжу, шепчутся, трясут головами, вином заливаются. И ведь какое дело-то получается. Всё вроде шло как надо, и ложились они на неё, а как до самого-то дела дойти, тут и всё, каюк...
Степан странно и светло усмехнулся.
– Не сдюжили, значит? – переспросил он.
– Не могли одолеть, не стало силушки в самый крайний момент. Господь, знать, хранил юродивую.
– И у всех так? – снова переспросил Степан.
– Всё, как есть, до единого. Они уж после-то озверели, то мужики как мужики, а тут – конфуз. Ну и били её, сильно били, да так и бросили среди поля. Говорят, оклемалась она, приползла к домам, а там уж её подобрали люди добрые...
– Да за что ж били-то? – ужасаясь в душе, сказал Степан. Но уже и сам понимал.
– А вот за это самое, за бессилие своё, значит, что мужиками не стали. Боятся теперь и с бабой полежать...
– Ступай, – устало оборвал его Степан.
«Не попустил Бог», – светло и радостно подумал он. И тут ужаснулся самому себе. Как он мог, как пришла ему в голову такая дикая мысль, что толкнуло его на такое? «Что ж наделал я, Господи, – горестно думал он. – Вовек мне такого греха не замолить. Гореть теперь в аду, – недобро думал он о себе. – Да и надо, так и надо. Любую муку теперь принять могу». Куда-то ушли мысли о белом её теле, уже не стояла у него перед глазами картина растерзанной и разложенной на снегу женщины, уже не вставал в памяти чистый белый её бок и полное, с голубыми прожилочками, бедро.
«Всё на беса сваливаем, всё себя оправдываем. Нет, это я сам, собственной головой додумался. Да что ж такое человек, если в нём так уживается и грязь такая, и небесная чистота?»
Впервые задумался Степан о человеке вообще, о том, зачем живёт на земле, зачем дана ему плотская жизнь. Думал без кривых увёрток, без виляний, беспощадно открывал свою душу и видел, как всё в ней перемешано. И не пытался свалить вину на кого-то, хотя бы и на беса. Заглянул в самые глубокие тайники души, на самое дно, и судил себя беспощадно. Чем же жив он? Мелкие пошлые мыслишки, узость будней, гордость и спесь боярская, грубость и грязь побуждений и помыслов. Зачем всё это? Разве явился он на свет затем, чтобы утопить в грязи и паутине живой жизни ту светлую незамутнённую радость, которая, бывало, охватывала его в детстве, когда он видел то, что теперь уже давно примелькалось, стало привычным? Высокое крылечко с резными балясинами, двор, покрытый молодой ярко-зелёной травой, глухо мычащую корову у тесового забора и крепкую молодую бабу с подойником в руке. Пышная шапка пены ещё не опала, так и стоит под ручкой подойника, а он, маленький, крепенький, белоголовый, бежит к подойнику с широкой кружкой и кричит радостно-торжествующе:
– Молочка парного!
И куда девалась эта чистая, не замутнённая ничем радость, чем заменилась? Зачем Бог пропускает нас через такие муки, отодвигая чистую, спокойную, не замутнённую ничем радость и оставляя на душе мутный осадок будней, заполненных мелкими заботами о хлебе насущном, суетными расчётами и грошовыми заботами? Куда девается, куда уходит эта ясная открытость детского взгляда, эта чистая любовь ко всему живому, эта лучистая радость познания нового мира? С годами тускнеют краски, наваливается туман заблуждений и ошибок, жадность и страсть затеняют чистоту детского взгляда, и уже не понять, как в детстве, языка собаки, и уже не увидеть вечности во взгляде кошки...
«Я только и делал всю жизнь, – с горечью думал Степан, – что убивал эту радость, отравляя всё вокруг грубостью и жестокостью, выдёргивал и выдёргивал ясные и чистые ростки всходов из своей памяти и души...»
В холодной тишине дома, в зажатости затаившихся комнат и тупой молчаливости слуг снова и снова ощущал Степан разбитость основ жизни, данных ему при рождении.
И как молнией пронзила мысль – значит, она, Ксения, которую все считают дурочкой, тоже поняла это и раньше его отбросила всё прочь как ненужную шелуху и вышла на свободу.
Мысли терзали его, но уже пришёл покой и умиротворённость. Он полежал день-другой, поднабрался сил, и спокойная твёрдая уверенность подняла его на ноги лучше всяких лекарств.
С тем и вышел из дому в старом потрёпанном камзолишке, заячьем треухе, подпоясанный обрывком верёвки. Нет, это был не маскарад.
«Тварь непотребная, – терзал он себя, – на кого руку поднял, кого в грязи извалять надумал, кого втоптал в навоз, хотел разбить, разорвать, уничтожить, как куклу, надоевшую в детстве, как вещь, ветошь, ненужную и постылую...» – И он поникал головой, истязал себя тяжкими мыслями...
Хотел поехать по городу, поискать её, успокоить, ублажить, залечить все раны, умилённо поглядеть в её ясные чистые глаза. Бросился натягивать мундир, камзол и вдруг отбросил от себя блестящие тряпки. Как мы любим прикрывать своё тело, как и свой куцый умишко, блестящими пустышками.
Натянул потрёпанный камзолишко, сверху прикрылся старым зипуном, отыскал старый треух, подпоясался верёвкой. Какое ему до всего дело, кому нужна вся эта мишура, если из-под неё, как из-под луковой шелухи, не может выйти на свет всё то чистое и простое, что есть в человеке. И опять усмехнулся. Всё ищешь оправдания, всё стремишься к чистоте помыслов. Перестань копаться в душе, отмети все свои мелкие и худые мысли, не думай ни о чём... Бог даст и мысль, и покой, и радость души.
С тем и вышел из дома. И вдруг показалось ему радостно смотреть на белый свет. Он оглядывал истоптанный снег, пуховые одеяла блестящей белизны на крышах почерневших домишек, затканные сосульками ветки берёз, их белые стволы... Он подавил в себе эту радость и подумал, что, наверное, так чувствует себя Ксения, когда ходит и ходит, не заходя в дома и только глядя на божью красоту, которую так испоганили люди. Он проникался ненавистью к людям, но она скоро прошла, уступив место жалости и умилению...
Он не торопился искать Ксению, не гнала его забота о ней, он уже с тихой радостью думал о том, что вот попалось ему в жизни редкое счастье любить, а он отравил это счастье, разбил, как хрупкий ледок под ногой, растоптал, как комок грязи.