Текст книги "Украденный трон"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
Глава VII
Выбравшись из кареты, юродивая отправилась по городу совершенно обнажённой. Она сняла с себя всё, что надели на неё перед венчанием. Не забыла даже нижние панталоны и нижние юбки, чулки и лайковые башмаки. Она будто освободилась от груза лишней тяжести и ступала легко, как в дни далёкой своей юности, прикрытая лишь волной легко распустившихся волос, достававших до колен.
Ей не было холодно, хотя мороз уже вскрепчал и теперь лужи подмёрзли, кочки и колдобины исчезли под пеленой снега, и ступать по ним босой ногой было мягко и удобно.
Она шла, закутавшись в свой короткий плащ из волос, не встречая никого на своём пути. Это только на главной улице Санкт-Петербурга царили ночные костры и звонко стучали колотушки караульных, это только по Невской першпективе проносились запоздалые седоки да проходили подгулявшие мастеровые.
Здесь, в переулках и окраинных улочках, не было никого, улицы серели пустынностью, безлюдьем, и было бы слишком странным и неудобным повстречать кого-то в эту рождественскую ночь или, вернее, уже раннее рождественское утро.
Богомольцы, отправлявшиеся в церковь, чтобы отслужить заутреню, уже прошли в синем полумраке, хозяйки сегодня не выходили с кошёлками на рынок за провизией.
Единственным живым существом на всех этих окраинных улочках и в тупых переулках был весёлый, слегка осипший петух. Он выводил своё «ку-ка-ре-ку» неуверенно, срываясь на последней ноте. Но снова и снова начинал своё развесёлое пение, пытаясь настроить ночь на утро, повернуть на день. Словом, он кричал своё развесёлое, разудалое «Пора вставать» не так, как обычно, а как будто с перепоя. И недаром. Ещё вчера он был возмущён до глубины души, что его пытались поймать вместе с другими курами – хозяева готовились к Рождеству. Но ему повезло – кухарка попалась неуклюжая, ему удалось выскользнуть из её грубых, неповоротливых рук, и она вызверилась, когда петух взлетел на забор, составленный из цельных брёвен, остриями кверху. Забор был высокий, кухарке не дотянуться, и она, громко и возмущённо ругаясь, оставила его в покое, но зато прихватила парочку его жён, и он тоже громко ругался ей вслед, грозил карой небесной за отнятие у него жизни и наслаждения. Но кухарка плохо его понимала, и петуху пришлось смириться. Зато теперь он славил божий свет во всю свою несколько осипшую глотку и будил добрых людей, возвещая им, что денёк будет хоть куда.
Ксения не слышала петуха, не слышала никакого шума вокруг, она просто шла и шла серединой улицы, не задумываясь, куда идёт. Холодно ей не было, лишь слегка передёргивалась, как у лошади, когда на неё садится овод, кожа, потому что не далее как вчера кожа эта удостоилась милости стать мягкой и нежной, как была когда-то. Она помнила, эта кожа...
Ноги сами привели Ксению к дощатому забору, расшатанным деревянным резным воротам, к кольцу в крепкой дубовой калитке. Стукнув кольцом, она нашла, что сделала всё, больше от неё ничего не зависит, и стояла себе спокойно и степенно под светлеющим небом, закрытая плащом из волос, доходящих до колен.
В калитку выглянул дворник и увидел нагую юродивую. Но так как ему было раз и навсегда приказано ничему не удивляться в поведении юродивой, то он и не удивился, а только милостиво поклонился и повёл её к высокому крыльцу, завёл в тёмные сени, потом в просторную прихожую, оставил тут и шмыгнул в господские покои.
Госпожа барыня уже давно встала, да что-то разленилась сегодня и не пошла к заутрене. Сидела за большим ведёрным самоваром, казнила себя за лень и скорбно отхлёбывала с блюдечка горячий чаек с сахарцом вприкуску.
– Матушка-барыня, – забасил дворник, появляясь на пороге её горенки, – там юродивая Ксения пришла... Голым-гола...
Прасковья всплеснула руками:
– Дак что ж ты её оставил, чего сюда не привёл?
– Неудобственно, матушка-сударыня, – опять степенно пробасил дворник и ретировался.
Толстая, неповоротливая Прасковья сунулась вслед за ним, но юродивая уже шла к ней навстречу – высокая, белая, просвечивающая чистым, ухоженным телом сквозь пряди отливающих золотом волос, распущенных до колен.
– Мать моя, Ксенюшка, – заголосила Прасковья, – да ты, чай, простудишься...
Юродивая не говорила ни слова. И только тогда, когда Прасковья, посрывав с себя одежду, закутала, завернула её, усадив на своё место у чайного стола, проговорила грубым, почти мужским басом:
– Ты вот тут прохолаживаешься, чаи распиваешь, а не знаешь, что тебе Бог сына послал...
– Господи, – обмерла Прасковья, – да ты что, побойся Бога, Ксенюшка, что ты такое говоришь, какого сына, когда я сроду замужем не была, к венцу никогда не ходила?
– И не пойдёшь, – усмехнулась Ксения. – А теперь беги, да поживее, на дорогу к Смоленскому кладбищу. Там сын тебя твой дожидается...
Прасковья хлопала глазами, но перечить не стала. Знала, что Ксении нельзя прекословить. А потому только молча повернулась, махнула рукой, мол, распоряжайся, и бегом бросилась к крыльцу...
Не успела она вымолвить слова, а уж открытая коляска стояла у крыльца. Оказалось, только что вернулся кучер с выезда, возил доктора домой после того, как тот осмотрел прихворавшую кухарку.
– Не распрягай, Тихон, – крикнула Прасковья, – жди, теперь же едем...
Набросив какую-то пальтушку вместо салопа, едва оправив платок, она велела везти себя к Смоленскому кладбищу.
Кучер Тихон, рыжий дюжий мужик в нагольном полушубке, слегка покосился на барыню огромным, налитым кровью глазом, но слова не сказал. Он только вернулся, отвезя доктора, всю-то ночь проторчал у калитки, ждал, пока тот возился с кухаркой, и не спал ни одного часа... Ничего не сказал Тихон, видел, что у барыни какой-то смурной вид, она сама не меньше его смущена неожиданным путешествием и едва сидит в коляске, ёрзая от нетерпения...
А Прасковья Антонова была действительно сильно смущена этим неожиданным путешествием. Куда она едет, зачем, что такое говорила юродивая, почему заставила её в эту рань ехать не зная куда, искать не зная что?
Впрочем, Прасковья привыкла полагаться на одно только слово Ксении. Она до сих пор не переставала называть её так, как называла в пору своей молодости. Они вместе росли в доме богатого дворянина. Ксения выросла единственной дочкой пожилых родителей, и, чтобы ей не было скучно учиться и воспитываться одной, в дом взяли круглую сироту Парашу, одних лет с Ксенией. Всё детство они провели вместе, играли в одни игры, рядились в одни платья. Ксения души не чаяла в подруге, каждую сердечную тайну высказывала ей и, когда вышла замуж по смерти своих родителей, вместе с ней переехала в дом к полковнику Петрову и Параша. С нею коротала Ксения долгие вечера, когда муж уходил на приёмы, куртаги[23]23
Куртаг – приёмный день во дворце, выход при дворе.
[Закрыть], спевки и концерты. Андрей обладал удивительно мягким сочным тенором, считался вторым в царской капелле после фаворита Разумовского, но ранняя слава и богатство сделали его капризным и неудержимым, сильно и по-крупному игравшим, промотавшим почти всё состояние, доставшееся ему и от своих умерших родителей, и от родителей жены.
Ксения почти не бывала при дворе. Сперва она выезжала на балы и куртаги, но скоро поняла, что это не по ней. Манерами она не вышла, была робка и совестлива, застенчива, но проницательными голубыми глазами умела распознавать людей. Скоро поняла, что при дворе вовсе не то говорят люди, что думают, а думают только о почестях, богатстве, алчны, завистливы и злобны под маской любезной обходительности и ледяной вежливости.
Всё это она высказывала Параше, и та только ахала и удивлялась, как это Ксении с её воспитанием и красотой не хочется блистать на балах, равняться блеском и молодостью с самыми красивыми и родовитыми наследницами.
Самой Параше представлялось, что нет счастья больше, чем попасть на бал и, на худой конец, на приём к самой императрице. Она прекрасно понимала чистую, не возмущённую никакими грязными помыслами душу Ксении, но не могла разделить с нею её глубокого разочарования в светской жизни.
Ксения предпочитала оставаться дома, хлопотать по хозяйству, экономией и бережливостью восполнять бреши в домашнем бюджете, сделанные Андреем. Она прилежно вышивала и, если бы только Андрей позволил, могла бы сама себя прокормить своими удивительными работами по шёлку и бисеру, сократила до мизера число домашних слуг и всю работу старалась выполнить сама. Андрей презирал экономию, её стремление жить скромнее, и Ксения не возражала ему. Она просто старалась восполнять то, что Андрей мог прокутить за одну ночь.
С замужеством Параша и Ксения сдружились ещё больше, потому что Ксения чувствовала своё одиночество: детей за девять лет – всё время брака – не было.
Ксения самозабвенно любила Андрея, несмотря на его частые измены, прощала ему все его долги и увлечения, видела его редко и до такой степени считала необыкновенным, что он для неё был чуть ли не богом. Он стал для неё и ребёнком и мужем – родни у Ксении почти не осталось, близких людей, кроме Параши, никого. Она жила только Андреем, его заботами и делами, его думами, вовсе не обращая внимания на себя. И постоянно чувствовала себя виноватой в том, что их брак бесплоден...
Всё это знала Параша, долгими днями и ночами судили они и рядили, и, если Параша заикалась о том, что муж у Ксении не столь уж образцовый хозяин и рачительный муж, Ксения вспыхивала, обижалась.
Смерть Андрея явилась полной неожиданностью для Ксении. Она запёрлась в своей комнате, не допускала к себе никого два дня, а на третий призвала Парашу и, закрыв дверь, осторожно усадила в кресло и сказала:
– Ухожу от мира, Параша... Был Андрей, явился ко мне во сне, просил его спасти... Я ему отдала свою душу, себе взяла его – теперь буду я до конца дней моих Андреем Петровым, замолю грехи его перед Богом...
Параша изумилась – она знала Ксению как великую разумницу, толково и практически рассуждавшую о хозяйственных делах, бесстрашную женщину, не боящуюся ни нужды, ни хлопот.
– С ума ты съехала, матушка, – закричала Параша, – остановись, раскинь мозгами, умная ж ты женщина...
И тогда Ксения сказала Параше фразу, которая врезалась той в память на всю жизнь:
– Тайны небесные обнаруживаются через безумцев...
Что тут было говорить? А Ксения быстро и чётко уже отдавала Параше приказания так, как привыкла отдавать приказания слугам.
– Дом свой я перепишу на тебя, смотри, принимай в нём нищих, калек, убогих, да не попрошаек, не то разорят тебя скоро. Все долги Андрея заплачу, что останется, раздам бедным, а сама выйду на улицы... Птичка божья не знает труда, а кормом обеспечена всю жизнь – Бог о ней заботится, и обо мне Бог позаботится...
Параше всё не верилось: и та же Ксения, только похудевшая и почерневшая от горя, да не та. Говорила словно по книге читала. И не возражала ни словечка...
Когда Ксения в костюме Андрея вышла к гробу его, родня Петрова возмутилась, хотела было объявить её безумной, да Параша вовремя вмешалась, рассказала всем о видении Ксении, о её долге перед умершим мужем, о её стремлении не погубить его душу...
Ксения ушла на улицы, стала юродивой. Много чего сталось с ней после смерти Андрея: она и кирпичи таскала для церкви Смоленской Божьей Матери по ночам, чтобы никто не видел, и часами выстаивала в церкви, молясь и плача, а потом стала уходить молиться в поле, на простор, – тесно ей стало в церквах.
Изредка приходила к Параше, когда уж вовсе обнашивалась, брала по юбке да кофте, да платок новый накидывала на голову.
И сколько Параша ни плакала, умоляя её хоть шубейку старую накинуть в лютые морозы, – не соглашалась. И опять изумлялась Параша – цвела и хорошела Ксения, светлела лицом, сверкала голубыми своими глазищами. Всё ей на пользу – и мороз, и слякоть, и зной. Ни разу не болела с тех пор, как ушла из дома.
И вот теперь – это страшное требование.
Сердце Прасковьи сжималось от предчувствий, что-то будет?
Тихон не погонял лошадей. Они тихонько брели по раскисшей дороге, поматывая головами и тоненько позвякивая сбруей. Параша сидела, раздумывая о словах Ксении, и не замечала дороги. Вот уж и зачернела сбоку решетчатая ограда Смоленского кладбища, и Параша облегчённо вздохнула. Доедет до ворот, объедет кругом не слишком просторное кладбище и домой.
Как-то там Ксения, выпила хоть чайку, высушила ли свои роскошные волосы, промокшие от снега, согрелась ли у жарко пылавшей печки? И что ей вздумалось гнать её, Парашу, к кладбищу, что это примстилось ей?
Зима в этом году выдалась никудышная: то дождь, то снег, то опять распутица, солнышка и не видать, светало поздно, да и дни стояли сумрачные, тёмные, серое небо висело на самых плечах. В такую погоду только сидеть у самовара да прихлёбывать горячий чаек с ситничком.
Параша поёжилась от холода. Пальтушка, едва накинутая на праздничное платье, надетое ради святого дня, едва грела, да не давала ветру скользнуть под одежду. И Параша вновь с горечью и стыдом подумала о том, что она никогда не вынесла бы такой жизни, как у Ксении. Слишком уж она разнежилась в последнее время, стала всё больше жалеть своё большое толстое тело, грела его, убаюкивала, старалась напитать, обложить пуховиками. Даже сегодня, в святой праздник, не пошла к заутрене, помолилась только перед образами и стыдливо попросила у Бога прощения за свою лень и неповоротливость.
Вот, слава Богу, и кладбищенские ворота. Распахнутые, они словно приглашали внутрь. Чернели кресты среди низкорослых деревьев, белели усыпанные снегом дорожки. В церкви, отстоявшей от ворот саженей на сто, едва светился одинокий огонёк. Никому неохота было в этот сумрачный, хоть и пресвятой праздник Рождества Христова тащиться в такую дальнюю даль, стоять в холодной пустынной церкви службу. Только две-три жалкие побирушки топтались у ворот в надежде, что хоть кто-то из православных зайдёт сюда да подаст грош-другой...
Прасковья судорожно перекрестилась – забыл народ про Бога, забыл, что всё от него, разленился, разбаловался, сидит по домам да по дымным кабакам. Закрестилась, заёрзала на жёсткой скамейке. Сама такая же балованная, ленивая...
Чуть подальше чернела коляска. Стояла, слегла перекосившись набок. Двое мужиков суетились возле колёс. Параша и не разглядела, в чём дело, да лошади сами остановились – на узкой дороге не разминуться.
– Давай, Тихон, – сунулась к спине кучера Параша, – объезжай ограду, да и с Богом домой...
– Матушка-барыня, неладно что-то, – поворотился Тихон к Параше, выставив широкую, лопатой бороду. – Гляну, что тут...
Параша обмерла. Вот оно, о чём толковала Ксения. Не дожидаясь, пока Тихон сползёт с козел, она проворно выскочила на снег и застывшие лужи, подбежала к накренившейся повозке...
Разглядеть в серых сумерках невозможно, что происходит. Двое мужиков стояли возле колёс высокого возка, старались что-то достать, вытащить. Параша остановилась возле высокого заднего колеса и увидела груду тряпок, завернувшееся валиком платье, голые коленки, странно белеющие на снегу.
– Господи, – закрестилась она, – никак, задавили кого?
Мужики расступились, всё ещё не зная, что делать, что предпринять – уж больно необычным было положение человека, лежавшего под колёсами.
Параша стала на колени в снег и грязь не то от испуга, не то от сочувствия. Впервые видела задавленного на дороге человека, хоть и слышала частенько, как это бывает. В те дни задавить человека на дороге было парой пустяков, никому и в голову не приходило, что это преступление.
Параша наклонилась ниже. Передние колёса уже проехали по женщине. И так угодили, что проехали по самой шее, и голова, странно вывернувшись, лежала под самой коляской. Вздутый живот с завернувшимся подолом попал как раз между передними и задними колёсами, а ноги в больших котах и тёплых чулках выбросились на самую закрайку дороги.
Параша просунула голову под самую коляску. Голова болталась на одной только коже, но губы женщины, синие и распухшие, шевелились.
– Сына возьми, – не столько услышала, сколько угадала Прасковья.
Она резко отпрянула от женщины. В последнем конвульсивном движении ноги женщины раскинулись, и мокрое красное дрожащее тельце ребёнка показалось среди них.
Живот женщины опал. Мужчины стояли разинув рты, Параша онемела от испуга и изумления. И тут лошади понесли. Они рванули вперёд, протащили коляску через опавший живот женщины и остановились в нескольких шагах.
Мужики обрадовались случаю унести ноги подальше от страшного места. Параша осталась на дороге одна с Тихоном, мёртвой женщиной и голым дрожащим красным тельцем младенца, копошившегося между ног умершей и уже плаксиво издававшего первые звуки жизни.
Параша подхватила ребёнка, руки её скользнули по крови и слизи...
– Господи! Господи, что же это, – судорожно бормотала она, а руки её сами делали дело умело и ловко. Она оглянулась на Тихона в поисках тряпки, чего-нибудь острого, чтобы разрезать пуповину, всё ещё соединявшую умершую с ребёнком, и закричала Тихону:
– Тулуп снимай.
Тихон стоял с разинутым ртом, но окрик барыни заставил его очнуться. Он быстро и ловко скинул тулуп, подстелил его под ноги женщины. Параша положила ребёнка, перегрызла скользкую и уже похолодевшую пуповину, завернула её и резко отодрала от нижней юбки тряпку. Перевязала пуповину, потом стащила юбку, завернула ребёнка, закутала его в тулуп.
– Беги в церковь, – приказала он Тихону, – позови кого-нибудь, кто-то должен знать, где родные этой бабы.
Голос её был грубый и низкий от испуга. Она понимала, что только она сейчас может владеть положением, что никто другой за нас ничего не решит. И где-то подспудно билась мысль – так вот о каком сыне говорила Ксения, так вот что она имела в виду, когда её посылала к Смоленскому кладбищу...
Домой Параша вернулась, когда на дворе давно был белый день. Всё утро ушло у неё на то, чтобы разыскать родных погибшей женщины, распорядиться телом, опросить всех нищенок, стоявших у кладбищенских ворот. Ей всё хотелось сделать по-хорошему, найти мужа женщины, родных ребёнка, похоронить умершую по христианскому обычаю. Но ни нищенки, ни старенький попик из кладбищенской церкви не знали умершей, родившей под колёсами, никто из опрошенных в глаза её не видывал, никто из околоточных и караульных не признал её. И вот тогда Параша уверилась, что Бог действительно послал ей ребёнка...
Юродивой давно не было в доме, она ушла сразу после того, как уехала Параша, и никто не мог сказать, где она бродила.
Когда ребёнок открыл мутные ещё светленькие глаза, пошевелил крохотными пальчиками, ухватился за большой палец Параши, сердце её умилилось. Сын Параши изменил всю её одинокую, бесплодную жизнь. Она теперь обрела цель...
Глава VIII
Огромная зала, затянутая чёрным сукном, занавешенная тяжёлыми бархатными портьерами, ярко освещалась сотнями свечей, зажжённых в огромных канделябрах, высоких золотых подсвечниках, гигантских паникадилах, обёрнутых сверху тончайшим чёрным шёлком. Отблески огней отражались в золотых поставцах, гасли на чёрном сукне шпалер и вновь ярко блестели, отражаясь в золотых шандалах. Посреди этой залы на высоком постаменте стоял изукрашенный чем только возможно богато позументированный гроб, заваленный венками, цветами, зеленью.
Высокие стволы пальм, стоящие в кадках по сторонам залы, как нельзя лучше подходили своими тёмными мохнатыми лапами к убранству залы, где каждая мелочь, место каждого куста зелени и каждого дерева из императорских оранжерей было продумано Екатериной. Она взяла на себя организацию и проведение бдений, убранства и похорон Елизаветы.
Впрочем, поручить эту миссию было некому больше. Пётр, едва наследовав от тётки русский престол, запил, устраивал бесконечные праздники, ему не по душе была вселенская скорбь, он от души радовался, что тётка наконец умерла и оставила ему безраздельное владение богатейшей империей.
Царедворцы растерялись, Шуваловы, стоящие ближе всех к трону при покойной императрице, могли только волосы рвать на себе от неожиданной и ставшей для них крахом кончины нестарой ещё Елизаветы. Они награбили и набили свои сундуки достаточно, но ведь на Руси всегда так велось, что единого слова всемогущего императора бывало достаточно, чтобы всё богатство холопа, хоть и стоящего высоко и близко к трону, тотчас отняли у него и отдали либо в казну, либо дарили другому временщику. Они показно скорбели, проводили у гроба дорогой усопшей дни и часы, а сами уже успели потихоньку пролезть в приёмные нового царя, облизывали Екатерину, интриговали и всё-таки готовились сойти с исторической сцены.
Со смертью Елизаветы для Шуваловых всё кончилось, сколько бы они ни лицедействовали, сколько бы ни притворялись. Сожалели, что до сих пор не удосужились втереться в доверие к Петру, не низкопоклонничали перед ним. Всё казалось им, что Елизавета проживёт до глубокой старости, что успеют ещё понаграбить, что и всегда-то будет матушка-Россия в их руках. Ан нет...
И теперь, конечно, припомнит им Пётр давние обиды, припомнит день, когда он, подглядев в провёрнутую дырку в двери, увидел всех трапезников, а главное – самого пригожего Шувалова в бархатном халате у стола в спальне императрицы, и получил от тётушки строжайший выговор и прозвание «чёртушка». Всё припомнится, а они знали, что этот прусский офицерик в душе зол и мстителен, хоть и взбалмошен и непредсказуем.
Обхаживали они теперь и забытую, и обижаемую ими Екатерину и старались подольше оставаться в этом чёрном помещении, приготовленном для прощания с императрицей. Знали, что Екатерина проводит здесь больше времени, нежели у себя, и хоть и понимали и принимали её показную скорбь и показное благочестие, всё-таки вместе со всеми говорили об этом с восторгом, стараясь, чтобы слова их дошли и до Петра, и до Екатерины.
Екатерина всё понимала, но усмехалась в душе. Она и сама была такой. Восемнадцать лет приходилось ей скрываться и таиться, восемнадцать лет сдерживать ярость и терпеть обиды от низких людей, окружавших трон, быть скрытной и коварной, заводить нужные знакомства и заводить вокруг себя преданных людей.
Но теперь её скорбно-елейная мина должна вызывать у всех восхищение своей искренностью и безутешностью. Она много и подолгу плакала у гроба, вызывая в себе слёзы быстро и безотказно, едва стоило вспомнить годы унижений и обид.
Она входила в зал, уже приготовившись к долгому плачу, в чёрном чепце на роскошных волосах, в чёрном платье с чёрными кружевами. Она строго следила за тем, чтобы и все корсеты и чулки были также чёрными, чтобы ни следа белого цвета не появлялось на ней. Она прекрасно понимала, что вышла на ту сцену, где не прощается малейший промах, что миллионы глаз рассматривают её теперь в увеличительное стекло, что каждый её жест, каждое движение будут толковаться по-своему, в зависимости от партийных пристрастий.
И она играла свою роль гениально. Входила в залу, подходила к гробу, гладила увядшие руки покойницы и роняла несколько слезинок прямо на её лицо, прикладывалась губами к жёлтой сморщенной коже лба умершей, стояла, будто безмерно убитая горем, затем опускалась на колени и долго, с чувством шептала про себя молитвы.
Кто знает, что она там шептала, но она старалась делать это в такт с непрерывно читаемыми над телом молитвами. Склонив голову, молитвенно сложив руки, она часами на коленях выстаивала возле гроба, шевеля губами и проливая слёзы. Она не вытирала их, и все, кто проходил около гроба – а пускать горожан прощаться с Елизаветой начали с четвёртого дня, – видели, как текли и текли эти слёзы и падали на руки новой императрицы, падали на её кружевную чёрную грудь.
Немой восторг новой императрицей, её неподдельной скорбью по умершей родственнице, её искренними и бесконечными слезами вызывали в городе всеобщие толки.
И сразу же сопоставляли поведение Екатерины у гроба с поведением нового императора, уже с самого утра напивавшегося пьяным, разъезжавшего по всему городу в сопровождении рябой и толстой Воронцовой, в блестящих одеждах и роскошных шляпах, не имеющих никакого отношения к трауру в семье.
Горожане посматривали, сравнивали, вздыхали...
Всё тело Екатерины деревенело, колени отнимались, ноги застывали от холода, каждую косточку ломило, руки то и дело опускались, но она стояла и стояла. Стояла на коленях, когда проходили послы, стояла, когда проходили царедворцы, стояла до тех пор, пока не подходили к ней фрейлины в богатых траурных платьях и шёпотом уговаривали побеспокоиться и о других делах.
Её поднимали под руки, потому что ноги отнимались и колени не могли разогнуться, руки цепенели и мелкими иголочками покалывало всё тело, подвергавшееся такой изнурительной гимнастике.
Она позволяла уводить себя, всё ещё скорбно опустив голову и шепча молитвы.
Слёзы уже не текли, но щёки, не вытертые платком, были мокры. Со скорбью и достоинством позволяла она увести себя в свои покои, там сбрасывала осточертевшее траурное платье, прямо голой плюхалась на широкий и мягкий пуховик, отдыхала несколько минут, пила свой любимый чёрный кофе и уже опять была готова к делам и заботам. Об этой её скорби, об этой безутешной печали знала вся Европа. Послы строчили донесения, также сравнивая, сопоставляя, делая свои выводы...
Стоя на коленях, Екатерина вспоминала всякие грустные истории из своей жизни. Надо было пополнять запас слёз, и она успешно вызывала их...
Чаще всего она вспоминала о своих первых родах. Это было действительно трудное и страшное для неё время.
В пятнадцать лет её обвенчали с Петром, только недавно перенёсшим оспу и неузнаваемо изменившимся за время болезни. Худой, вытянувшийся подросток, склонный к пьянству, оргиям, грубый и безобразный от оспин, оставшихся на лице, он в первый же раз поразил Софи той безудержной наглостью и дерзостью, какой только и отличаются подростки в переходное время. Сохранивший все ухватки грубого детства, не наученный ничему, кроме воинской муштровки и солдафонских развлечений вроде карт и самого грязного разгула, он окончательно отринул её от себя самодовольными разглагольствованиями о своём идеале – прусском короле Фридрихе[24]24
Фридрих II (1712 – 1786) – прусский король с 1740 года. В результате его завоеваний территория Пруссии почти удвоилась. При его правлении в государстве установился деспотический режим.
[Закрыть]. Он подражал ему во всём, но ничего не знал, кроме нескольких книг с молитвенными псалмами лютеранской веры да бесконечных игр в солдатики. Обыкновенно подростки в шестнадцать лет кончают играть «в куклы», как их называла Екатерина, в «солдатики», как их называл Пётр. Он же продолжал эти свои развлечения лет до двадцати, изредка пиликая на скрипке мелодии, которым его обучил невежественный музыкант. Первая же совместная ночь показала Екатерине, что у неё никогда не будет нежного, любящего мужа, способного хотя бы чувствовать влечение к жене. До двадцати лет Екатерина оставалась девственницей. Их совместная постель была заполнена солдатиками, повешенными крысами, тараканами.
Она поняла потом, что это и её вина. Она ждала от своего мужа опыта и искушённости в любви, её воспитали так, что и до двадцати лет она думала, что детей находят в капусте, не делала никаких шагов к тому, чтобы обольстить, склонить к исполнению своего долга наследника российской короны. Он, с ранних лет втянутый в самый грубый разгул, тоже не знал, как обойтись с женой без самых примитивных животных сношений. Дети, не знавшие и не понявшие ничего в этой самой важной области жизни, много лет не могли зачать ребёнка. А наследник был нужен...
Императрица не раз высказывала своё недовольство бездетным браком наследника и всё не понимала, в чём же причина. Только через четыре года узнала она, что выбрала себе в наследники короны мальчишку, который не может иметь детей из-за погрешности в своих органах. Вот тогда-то и распорядилась она, как угодно, но склонить великую княгиню к зачатию, и даже сама выбрала, чья кровь должна течь в будущем наследнике. Приставленная к наблюдению за великой княгиней Чоглокова, заранее проинструктированная императрицей, взялась задело со всем присущим ей бездушием и бестактностью. Глупая, недалёкая, она свято чтила Елизавету, и за то только и выбрали её в надсмотрщицы над домашней жизнью их высочеств, потому что доносила о каждом шаге, каждом жесте, каждом слове. Терзаемая бесконечными вопросами императрицы о престолонаследнике, она решилась наконец заговорить о том, что должно было смутить душу и сердце девственницы – великой княгини, заранее посвятила её в важность вопроса о престолонаследовании. И уж конечно, взявшись задело с редкой бестактностью и тупостью, оскорбила юную душу Екатерины.
Отведя великую княгиню в сторону от фрейлин, она объявила:
– Послушайте, я должна поговорить с вами очень серьёзно...
Это был долгий нудный разговор, следствием которого стал роман с Сергеем Салтыковым[25]25
Салтыков Сергей Васильевич – бывший фаворит Екатерины II, когда она была ещё великой княгиней.
[Закрыть], выбранным императрицей в отцы престолонаследнику.
Однако два выкидыша словно бы отвели судьбу, висящую над Екатериной. Она решилась устроить так, чтобы Петру проделали маленькую операцию на детородном органе. И забеременела-таки от Петра, своего законного мужа.
В летнем дворце для родов приготовили покои, примыкавшие к апартаментам императрицы и составлявшие часть их. Две комнаты, большие, скучные, неудобные, бедные мебелью, небрежно отделанные малиновой камкой, без всяких удобств, с единственным выходом, голые, унылые, мрачные. Здесь было полное уединение, почти что тюремное заключение...
Акушерка помещалась в соседней комнате, тут же хлопотала возле роженицы приставленная к ней Прасковья Никитична Владиславова, женщина умная и ловкая, сразу понравившаяся Екатерине умом и тактом, но затем изгнанная от неё именно за ум, и ловкость, и преданность великой княгине. Сколько себя помнила Екатерина, от неё всегда удаляли людей, проникавшихся к ней уважением и преданностью...
Схватки начались ночью, и Екатерина с трудом разбудила Владиславову. Та сразу же послала за акушеркой. Вдвоём они перевели великую княгиню на ложе, устроенное прямо на полу. Послали сказать великому князю и императрице. Та явилась около двух часов ночи, когда Екатерина корчилась и извивалась на жёстком и узком родильном ложе.
Схватки за схватками, а вокруг все стояли и смотрели. Первые роды стали для Екатерины самыми тяжёлыми – она ещё не знала, что это такое, кричала, плакала, просила помочь.
Но никто не двигался – России нужен был наследник, и его ждали. Всю ночь кричала и мучилась Екатерина. Она закусывала губы от боли, стараясь держаться достойно. Но боли схватывали её, и она не могла удержаться от стонов.
Великий князь Пётр долго не выдержал. Заглянув на полчаса, он скривил губы и ушёл, отговорившись нездоровьем. Ушла и Елизавета, наказав послать за собой, как только начнутся роды.