Текст книги "Нагота"
Автор книги: Зигмунд Скуинь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц)
7
С просеки на шоссе, громыхая, выехала подвода. Лоснившийся, раскормленный конь шутя тянул воз срубленных под корень молодых березок. Возница был плечистый мужик в белой рубахе, низко сдвинутой на лоб соломенной шляпе, из прорех которой торчали клочья седых волос.
– Добрый день, хозяин!
– День добрый, день добрый. Тпр!
– В Рандаву?
– Куда ж еще.
– А сколько километров отсюда до города?
– Пешком-то все семь наберутся.
– А если ехать?
– Если ехать, само собой, ближе. Садитесь. – Возница подождал, пока он залезет, дернул вожжи. – Но, Ансис, но!
Ансис, разгоняя оводов, резво помахивал хвостом. Аромат вянущих березок мешался с терпким, щекочущим ноздри запахом лошадиного пота.
Возница, позабыв о седоке, бубнил про себя однообразный мотивчик да кивал ему в лад головой.
Он все глубже погружался в душистую, нежную зелень березок, а над головой распростерлось небо. В ослепительной синеве плыло единственное облачко, словно след от разорвавшейся шрапнели...
Палатки отец обычно устилал ветвями. Ельником, лозняком. Сверху накладывал пахучего папоротника, спать на нем было приятно. Однажды он проснулся среди ночи и обнаружил, что в палатке один. Это был даже не страх. Просто он привык, что отец всегда рядом. И вдруг – один! Ночью, во тьме, в глухом лесу. Даже не верилось. Он затаил дыхание, пытался уловить отцовские шаги. За тонкими стенами томительно выл ветер. Он кричал, на крик никто не отзывался.
В тот день, когда он получил известие о смерти отца, первое, что пришло в голову, – та далекая ночь в лесу: теперь он действительно один...
С матерью у него было мало общего. Мать всегда жила своей обособленной жизнью, которой он не знал, не понимал. Когда отец уезжал в командировки, его обычно увозили к тетке в Ильгуциемс. Вернувшись, отец спрашивал: ну как, соскучился, хочешь к маме? К тебе хочу, отвечал он. Временами у матери просыпалось желание любить его, воспитывать, но, слава богу, длилось оно недолго. Полгода спустя после смерти отца мать во второй раз вышла замуж.
Один. Совсем один. Отвратительное чувство.
К другим приезжали гости. Другие получали посылки, газеты, письма. А его лишь учительница, пенсионерка Алксне, поздравляла с праздником, да мать иногда пришлет открытку. Привет из Пятигорска! Смотри, какое солнце у подножия Эльбруса! Послушай, а почему тебя так долго не пускают домой, в соседнем доме один солдат вернулся весной...
Он не был до конца чистосердечен, когда переписку с Марикой называл всего-навсего игрой. Для него те письма много значили. Зачем хитрить с самим собой? Или он теперь стыдился своей опрометчивой откровенности? Конечно, до вчерашнего дня он свято верил, что на его откровенность ему отвечают тем же: письма Марики казались такими непритворными, правдивыми. Фотография тут, в общем, ни при чем, он продолжал бы писать, окажись она и не столь красива. Все дело в том, что письма Марики дышали какой-то особенной теплотой, задушевностью, вот что с самого начала настроило, в общем-то, на непривычную для него откровенность.
Он был один в палатке, ночью, в глухом лесу. И вдруг выясняется, что где-то есть другая палатка, в ней девушка, она тоже проснулась и обнаружила, что одна. И это казалось естественным, что они с полуслова поняли друг друга, ничего не скрывали. Человеку нужно с кем-то быть до конца откровенным.
И вот – его обманули. Точно католик, он исповедовался в разгороженной исповедальне, даже не зная кому.
И все же ни одно письмо не оставалось без ответа. Неужели возможно подделать восторг, печаль, радость, надежды? И вообще – какого черта? Скуки ради? Из любопытства? Для потехи? Жаль, что слова не пометишь водяными знаками, какими отмечены ассигнации.
Что говорить, он плохо разбирается в женщинах, это его минус.
– Но, Ансис, но.
– Видно, он у вас не первой молодости. Лошадки в наше время стали редкостью. Колхозники и те теперь разъезжают в машинах.
– Зато лошадь не дымит и воздуха не травит. Напротив, то, что остается после лошади, – чистая польза плодородию. Или, скажем, упал я с телеги, ну и что? А попробуй на ходу свались с машины.
– Вижу, не нравятся вам машины.
– Нынче без машин не обойтись. А не нравится мне, когда лошадей обижают. Но, Ансис, но.
– Вы из колхоза?
– Из лесхоза.
– А далеко едете? На базар, наверно?
– Н-е-т. В парке при стадионе вечером гулянье.
– А-а! Нарубили березок...
– То-то и оно. В деревне нарубят и – в город. С людьми то же самое.
– Не на аркане же их туда тащат.
– Ну зачем же сразу – на аркане? Сами себя под корень рубят, на легкую жизнь позарившись, лезут и лезут в эту кучу-малу. А спроси: на кой хрен? Потом сами удивляются: и дети у них как следует не родятся, и вода им невкусная. Вот срубили березку, и что ж, расти она будет, если в землю воткнешь? Но, Ансис, но...
– Да, не нравится вам город.
– Березки порубленные мне не нравятся.
– А по-вашему: где человек родился, там и помирать должен?
– Насчет того, чтоб помирать, тут рассуждать особо не приходится. А вот о том, как жизнь прожить, крепко стоит поразмыслить. Жить – значит глядеть вперед. Вы знаете, кто останется в деревне, в моем доме, когда помру?
– Нет, не знаю.
– Ну вот, я тоже не знаю.
– Должно быть, кто-то из семьи.
– Семьи... – Старик едко усмехнулся. – А где эта семья? Там ли, где мы со старухой свой век доживаем, иль в городе, в общежитии, где дочери? Или в море, на корабле, где сын плавает?
– М-да. Люди всюду нужны.
– Но, Ансис. Срубленные березки скоро вянут. Но!
Ансис затрусил рысцой. Откуда-то ветер нагнал пушистые белые тучки. По одну сторону дороги тянулась лесная опушка, по другую колосились хлеба. Временами подводу обгоняли машины. В вышине, распластав крылья, кружил ястреб.
...Мимолетная близость с Витой ничего не объясняла, пожалуй, только запутывала. Это была идея Роланда – устроить на даче прощальный вечер новобранцев. Роланд и привел тогда Виту. Потом они из-за чего-то поругались, Роланд ночью уехал, а Вита осталась. Этакая тумба с мужскими плечами, шершавыми коленками – когда прикасался к ним, они ему казались двумя большими апельсинами.
Она лежала на диване – в одной руке бокал с вином, а в другой дымящаяся сигарета – и как-то вызывающе смеялась:
«Ах ты, мой оловянный солдатик, доблестный мой воин».
Не зная, как ему быть, он потушил свет и полез целоваться. У нее были слюнявые губы, на светлевшем лице они выглядели ядовито-черными. На ней было шерстяное платье, сквозь плотную материю его обдавало потным теплом. И ему было жарко, но почему-то знобило.
Ладно, сказала Вита, нечего валяться в одежде, покажи, где у вас туалет. Она долго не возвращалась. С замирающим сердцем он прислушивался, как плескалась вода и звенели ведра. Оставшись один, он старательно причесался, посмотрел в зеркало на свои зубы. Она вернулась посвежевшая, румяная, держа в руках выстиранные штанишки.
Он очень боялся и был уверен, что страшно опозорится, несмотря на весь свой старательно и долго собираемый теоретический багаж, куда входили премудрости Соломоновой «Песни песней», а также советы из популярных трактатов Фореля и Вандервельде.
Как ни странно, он, жалкий, растерянный юнец, успех имел совершенно неожиданный. На деле это оказалось куда проще всяких теорий. Проще и в то же время сложнее: то, чего он добился, никак не могло быть пределом желаний. Неземное блаженство, как обнаружилось, попахивает потом и, хотя на миг ему почудилось, что она объемлет собою весь мир, его чары, однако, заключались в весьма прозаическом ритуале, который, по неопытности или от излишнего волнения, ему скорее показался утомительным, чем прекрасным.
Под утро, когда он начинал уже подремывать, Вита сказала: «Ты хоть не смеешься надо мною в душе? Я которая по счету в твоей коллекции – девятая, десятая?» И вдруг почему-то расплакалась.
Ему было жаль Виту, он себя чувствовал виноватым, и в то же время, – как будто его одарили. Он ласково обнял ее за плечи и про себя подумал: «Ты чудесная девушка. Никого нет лучше тебя. С какой стати я стану над тобой смеяться?» А вслух подтрунивал над Витой, похвалялся победами, болтал чепуху и скорей бы голову отдал на отсечение, чем признался, что Вита у него была первой. Он мучил ее, огорчал не по злобе, из страха, только б она не проведала правды...
– Похоже, к вечеру дождь собирается?
– Ой ли? Вёдру долго стоять.
– А жара-то какая.
– Зима будет морозная.
– Вы считаете, зима и лето тесно связаны?
– Все меж собою связано. Как же иначе.
– Может, это только кажется.
– Видели вы лошадь о трех ногах?
– Нет, не видел.
– Я тоже. Но, Ансис, но.
Въехали в город. Из открытых окон неслась музыка, плыли аппетитные запахи. Палатка с мороженым со всех сторон была завалена ворохами пустых стаканчиков. Мартынь, должно быть, успел распродать весь квас – на привокзальной площади одиноко стояла бочка. Навстречу льющемуся зною с земли подымался жар раскаленных мостовых и стен. А в остальном все по-прежнему. Празднично одетые люди без видимой цели бродили по улицам, проносились легковые машины, мотоциклы... Внезапно взгляд его замер, словно подстреленный на лету. У булочной стояла Камита Канцане, а рядом с ней старуха из дома номер восемь по улице Приежу! Камита взглянула на часы, что-то сказала, женщина кивнула, и они разошлись в разные стороны.
Все произошло настолько быстро, – он даже не успел выбраться из вороха ветвей. Первой мыслью было спрятаться, сделать вид, что ничего не видел, потом захотелось последить, что будет дальше, но пока он раздумывал, повозка свернула в проулок. Бежать за Камитой не имело смысла: она сама ему назначила свидание. В семь часов вечера, у Гауи, возле спасательной станции.
Последний выкрик Цауне из лодки – «Спросите вечером . у Камиты, она расскажет!» – теперь обретал иное звучание. А что, если Камита не придет? Приглашение могло быть преднамеренной шуткой, чтоб еще больше его одурачить.
Шел третий час. Чего кипятиться? Есть время подумать, все взвесить. Мысль эта немного его успокоила.
Но он уже знал, что пойдет. И в глубине души это подхлестывало, вселяло надежды, решимость, однако он был доволен, что это пока еще где-то в отдалении.
– Ну, мне направо, – сказал возница, – а вам, наверно, лучше тут сойти.
– Да. Спасибо, что подвезли.
– Гостиница рядом.
Откуда старику было знать, что ему нужна гостиница?
– Эх, Ансис, Ансис, худой товар мы с тобой привезли, березки-то наши помялись, поникли.
– Напрасно я на них разлегся.
– Да кто смотреть на них станет! Не для того идут на гулянье, чтоб березки разглядывать.
8
Номер прибран, а вещи соседа остались не тронуты. В графин налили свежей воды. Одним духом он выпил стакан, вода была тепловата, пахла хлоркой.
Сквозь шелковые занавески пробивался золотистый свет. Он бросил пиджак на спинку стула и плюхнулся на кровать. Усталость, как после нескольких нарядов вне очереди.
Полежав минут десять, поднялся, прошел в ванную. У душевого смесителя отломана головка, но сполоснуться можно, вода текла. Запотевшие трубки сердито шипели. Причесываясь, он поглядел на себя в зеркало и поморщился: щетина отросла, таким неандертальцем неудобно на люди показываться. Однако в Рандаве в субботу навряд ли удастся воспользоваться услугами парикмахера.
И воротник сорочки потемнел, помялся, уж это куда ни шло, а вот бороду надо сбрить. Он себя знал, и без того хватало недостатков, о чем всегда вспоминал не к месту, – неровные зубы, фиолетовое пятнышко под губой, чуть вздернутый нос... А тут еще небритая щетина, и он будет то и дело ощупывать подбородок, чувствуя себя не в своей тарелке.
На стеклянной полочке, рядом с зубной щеткой, лежала бритва. Нехорошо брать чужие вещи. Но другого выхода не было. А кроме того, еще нужно было и уметь пользоваться опасной бритвой – страшно даже к горлу поднести такое острое лезвие. Должно быть, его сожитель по номеру человек отчаянный и консерватор по натуре.
Листок бы бумаги – бритву обтирать... В комнате на тумбочке лежали газеты соседа, но оторвать от них было бы уж форменным свинством. Он заглянул в корзинку для бумаг, к счастью, ее забыли опорожнить. Пачка из-под сигарет. Рваный целлофановый мешочек. Стопка скомканных телеграфных бланков.
«Когда вернусь, не знаю. Поступай по своему усмотрению».
«Я ошибся. Немедленно приезжай».
«Письмо от третьего мая считай недействительным».
«Зачем продолжать бессмысленные попытки. Смиримся с достигнутым результатом. Его изменить мы не в силах. Не настолько молоды, чтобы тешить себя иллюзиями».
«Я ничего не забываю и ничего не прощаю».
«Идиот. Идиот. Идиот. Гм-гм-гм».
Черточки, крестики, чертики. Без адреса, без подписи. Но оборотная сторона чистая.
Операция оказалась болезненной, бритва больше драла, чем брила. После некоторых волевых усилий его скулы все-таки обрели более или менее сносный вид.
Один раз ему померещилось, что по номеру кто-то ходит. Он насторожился, затаил дыхание. Ветер дергал раму раскрытого окна. Вот дуралей. Если даже сосед вернется, что тут такого? Смешно!
Он просто помешался на своей чрезмерной порядочности, болезненной робости. В школе он никогда не дрался, потому что это строго-настрого запрещалось. Однажды он какому-то пьянице отдал свои деньги: постыдился отказать. Он никогда не переходил улицу при красном свете, в трамваях платил вторично, если автомат с первого раза не выбрасывал билет.
А что, если это никакая не порядочность, а просто трусость?
Ну вот, все нормально. Пощипывало щеки, зато теперь не стыдно на люди показаться. Телеграфные бланки унитаз поглощал с таким ревом и свистом, будто в небо поднималась баллистическая ракета.
Теперь – не спеша пообедать.
Зал ресторана, как и накануне, был сумрачен, наполовину пуст. Стеклянная дверь на балкон приоткрыта. Куда сесть? За вчерашний стол? На этот раз он себя чувствовал тут не совсем чужим. Сегодня Нина в другом платье. Настолько тесно облегающем, что сквозь него проступал ее интимный такелаж. А вот и Гатынь. Едва виден из-за пивных бутылок и вороха окурков.
Гатынь поднялся, ненамного, правда, прибавив в росте, наклонил голову в знак приветствия и остался стоять. Означало это, что он должен подойти? Похоже, что так.
Гатынь ему показался удивленным, растерянным, даже как будто пристыженным, трудно было сразу разобраться в его настроениях. Очки, как обычно, сползали с носа, и он их указательным пальцем двигал кверху, морщил лоб. То и дело извинялся, виновато хихикал, пожимал плечами, разводил руками.
– ...Да чего уж там... сами видите... ну, конечно...
– Все ясно. Иначе и быть не могло.
– Осмотическая диффузия, баловство с C2H5OH... Если я, конечно, вам не в тягость...
– Что за глупости. Проголодался я ужасно. Утром встал, а голова как карусель.
– Нет, я бы иначе выразился: утром встал, как измученный галлюцинациями Проктофантасмист...
– Вчера, надо думать, посиделки ваши затянулись.
– Проктофантасмист. Точное слово. Короткое и ясное.
– Что бы сие могло означать?
– А вы не знаете? Проктофантасмиста из «Фауста» Иоганна Вольфганга Гете.
– Я этой книги так и не прочел. Семь раз пытался, и все...
– Очень жаль. Гете отменный поэт. Но не в переводе Карлиса Гугенбергера.
– А где же профессор?
Тут подошла Нина и, окинув его безжалостно-равнодушным взглядом, точно он был арматурным столбом или пепельницей серийного производства, протянула меню. Ее автоматический карандаш ритмично выстукивал на листке блокнота. Он заказывал не раздумывая.
– Разумеется, нас познакомили. Но в подобных случаях, как в фильме с двумя лентами: звук – сам по себе, изображение – отдельно. Каюсь. Не оправдываюсь. Если бы расслышал вашу фамилию...
Итак, Гатынь все знал. Значит, где-то разговор о нем был. Возможно, ночью, когда он ушел, может, утром. В присутствии Марики.
– По-моему, вы ничего не потеряли. Особенно, если вам нравится Гете.
– Это вопрос чести. Как и принципа. Порядочных людей на свете не так уж много.
– Смотря по тому, кого условимся называть порядочным человеком.
– Физической смелостью обладают многие, в их числе и люди недюжинных способностей. Но таких, кто сумел бы подняться над личными интересами... Гете, как человек, например, не смог. О чем Гарлиб Меркель в 1796 году, будучи в Иене, в гостях у анатома Лодера, счел нужным сказать ему прямо в лицо.
– Гете как будто был придворным и вельможей.
– Быть придворным куда проще, чем порядочным человеком. И потому большего уважения заслуживает тот, кто смело и до конца отстаивает свои принципы,
– И вы полагаете, что я...
– Вы – его сын.
Он почувствовал, как краска приливает к лицу, и взглянул на часы, чтобы не смотреть в глаза Гатыню.
– К сожалению, мне всего один год пришлось слушать его лекции. На первом курсе.
– Понятно.
– Интересно, что потом стало с вашим отцом?
– Потом – это когда?
– Когда Лысенко нанес ему тот последний удар.
– Он перешел работать на опытную станцию.
– Это я знаю. Но как он все это принял? Что думал? Что говорил вам?
– Сказать по правде, не помню. Дома о работе он никогда не говорил.
– Даже в ту пору?
– Такая у него была натура. В последнее время частенько хворал.
Нина вернулась с подносом. Бифштекс был таким сочным, что невольно задвигались челюсти. Он с удовольствием набросился на еду. Разговор оборвался. Гатынь, втянув ершистую голову в сутулые плечи, смотрел на него с доброй, понимающей улыбкой сквозь запотевшие, с трещинкой, стекла очков. Вдруг встрепенулся, стукнул кулачком себя по лбу, налил пива и в его бокал.
– Прошу покорно извинить... Непростительная рассеянность...
Что-то у него было на уме, но он, должно быть, никак не решался начать разговор.
– Что ж, отведаем пива.
Горьковатое пиво, сытная еда вызвали приятную расслабленность.
– Апариод вчера говорил, вы преподаете в тюремной школе.
– Совершенно верно. В воспитательной колонии для малолетних преступников. Вас это удивляет?
– Немного – да. За что их там держат?
– За хулиганство. Изнасилование. Но главным образом за собственную глупость. Знай они наперед, что им грозит, ручаюсь, виновных было бы наполовину меньше. Парнишка вздумал пошутить, побаловаться, а он, оказывается, совершил насилие. Скажите, где и когда мы беседуем с молодежью о таких вещах? Недостойная тема для разговора. В зале суда, – только там, причем на закрытых заседаниях.
– Сдается мне, вы большой идеалист.
– Давайте без оскорблений. Я биолог.
– И что из них выйдет?
– Из большинства – порядочные люди. Из остальных – рецидивисты. К тому же особо опасные, потому как, вышколенные.
– Вас туда назначили или сами попросились?
– Преподавателю лучшего места не придумать. Во-первых, повышенная зарплата, как и в школе для дефективных, с тем отличием, что контингент наш лишен физических изъянов. Во-вторых, безупречная дисциплина, В-третьих, если в обычной школе твой питомец впоследствии избирает неправедный путь, со всей очевидностью обнаруживается твоя педагогическая несостоятельность, то здесь всякий, кто становится порядочным человеком, – твое неоспоримое достижение, за что давайте и выпьем!
На этот раз пиво уже не казалось таким вкусным. Обычно он получал удовольствие лишь от первого глотка. Он снова взглянул на часы. Не очень это прилично, но что-то он нервничал.
– Мне бы хотелось задать вам один вопрос. – И Гатынь с видом школьника поднял руку. – Скажите, Апариод в самом деле был другом вашего отца, о чем мы здесь слышали?
– Честное слово, не знаю. Возможно.
– Очень странно. Откровенно говоря, я вчера не узнавал Апариода. Чтобы он в ресторации с кем-то первый заговорил...
– Не знаю. А вы его тоже причисляете к людям порядочным?
– Апариода? – Бокал в руке Гатыня повис в воздухе.
– Да, его.
– Гм. С Апариодом интересно поболтать.
В общем-то Гатынь так и не ответил на вопрос. Почему?
9
Ему казалось очень важным прийти ровно в семь, ни в коем случае не опоздать – нехорошо вообще заставлять себя ждать, тем более женщину. Но, и явившись раньше времени, он выставил бы себя в невыгодном свете. Во-первых, выдал бы свой повышенный интерес, во-вторых, проявил бы слабохарактерность, нетерпение, нервозность. Идеальный вариант ему представлялся следующим образом. Вот он идет, не спеша, с прохладцей, будто прогуливаясь, но в точно назначенное время тут как тут и, небрежно глянув на часы, роняет: прошу прощения, я вроде опоздал на четверть секунды...
В городе, где можно укрыться в парадном, спрятаться в подворотне, затеряться в уличной толчее, там эти штучки проделать не трудно, но спасательная станция стояла на берегу, почти на голом месте. Он просчитался, решив, что от гостиницы до станции дойдет минут за десять. Дубина! Утром нужно было засечь время! Теперь нечего было и думать о том, чтоб идти с прохладцей, приходилось чуть ли не на рысях нестись.
Выйдя на луговую тропку, он уже точно знал, что вовремя ему не прийти. Возможно, Камита не захочет ждать. Ладно бы у него со временем было туго, а то ведь без толку торчал в ресторане, переливал из пустого в порожнее с Гатынем.
Берег был безлюден. Лишь кое-где на лесной опушке засиделись подгулявшие компании. В лучах вечернего солнца золотились стволы корабельных сосен. Ветер гонял по лугу обрывки газет.
Теперь он чуть ли не бежал, не спуская глаз с белого домика с желтой башенкой. Какая досада! Ну нет – спокойствие! Будь что будет. Не торопясь, размеренной походкой, с улыбкой на устах. Минутой позже, минутой раньше – теперь уж все равно.
У спасательной станции на кривой березе висели качели. Камита, обеими руками ухватившись за веревки, взлетела вверх и падала вниз, ничуть не смущаясь, что подол платья высоко заголяет ноги. Рядом стояла Бирута, время от времени подталкивала ее, раскачивала. Обе были нарядны, даже ослепительны: чулки-паутинка, замысловатые прически, свежий маникюр... Переливались, шуршали шелка, зеркальным блеском сверкали туфельки, а вокруг витало душистое облако. Камита улыбалась загадочной улыбкой и была, казалось, в отличном настроении; Бирута, напротив, смущалась, робела, вела себя принужденно, норовила отодвинуться от него подальше, отводила глаза.
– Ну вот! А ты, Бирута, говорила, что кавалер не придет.
– Камита!
– Подойдите ближе, подайте мне руку. Воспитанные молодые люди даже снимают дам с качелей.
– Добрый вечер. Я забыл... Черт знает что.
– Что надо подать руку или как важно быть воспитанным?
– Что у вас сегодня день рождения.
Камита хмыкнула. Обняв его за плечи, она проворно спрыгнула с качелей. Так они и остались стоять – лицом к лицу, глядя друг на друга. Это было суровым испытанием. У него подкашивались колени, однако пришлось выдержать. Камита смотрела с явным вызовом: только и ждала, чтобы он отпрянул, смешался или как-то оплошал.
– Не беда! День рождения отменяется.
– То есть как – отменяется?
Он сразу ощутил и свой вспотевший лоб, и неровные зубы, хотя думал только о Камите: при всем желании у нее на лице невозможно было обнаружить ни малейшего изъяна. Влажный рот, блестящие белые зубы, кожа гладкая, глянцевитая, – прозрачная кожура спелого яблока, – а поверх огромных лучистых глаз черными лучами нависали ресницы.
– Все очень просто. Подготовительный комитет изменил программу. Бирута! Может, скажешь, наконец, что-нибудь вразумительное?
– Прежде всего я должна извиниться... Джульетта иной раз бывает настолько опрометчива. Утром так нехорошо получилось...
– Свои интимные дела вы сможете уладить потом, – прервала ее Камита. – Не надо мешать личное с общественным.
Бирута наверняка ей все рассказала. Они работали на редкость согласованно.
Он сделал несколько шагов в сторону Бируты, по правде сказать, единственно затем, чтобы немного освободиться от волнующей близости Камиты.
– Покатали меня на славу, – произнес он с наигранной беспечностью. Неотступные взгляды Камиты пробуждали в нем желание порисоваться: в конце концов, не все ли равно, что говорить, важен сам факт, что он не молчит. – Только я не понял, чем я заслужил немилость Джульетты?
– Похоже, вы сейчас заслужите и мою.
– Это почему же?
– А потому, что вы недостаточно любезны. Разве вас не интересует, что будет дальше? Празднование дня рождения по непредвиденным обстоятельствам переносится. Вместо этого мы все идем на бал.
– На бал?
– Да. В парке, при стадионе. Вам это не нравится?
– Как раз наоборот. Там будут мои знакомые.
– Девушки?
– Нет, березки. А где же Марика? Джульетта, конечно, выше подобных увеселений.
– Секреты бала, как и военные секреты, хранятся в тайне. Итак, все согласовано? Можем идти.
– Джульетта неважно себя чувствует. – Сказав это, Бирута покраснела и потупилась.
– Бирута! Чего ты волынишь!
– Куда спешить, все равно придем раньше времени. Никогда там вовремя не начинают.
– Покажем Сандру парк, погуляем.
Впервые она назвала его Сандром. У Камиты это вышло особенно приятно, непринужденно и естественно, будто у него другого имени и быть не могло.
– Воля ваша – идемте, – проговорил он, – но только, чур, не обижаться, я три года не танцевал.
– Ничего! – Длинные ресницы Камиты встрепенулись, словно крылья бабочки. – Мы и на робких управу найдем.
Парк и стадион находились на другом конце города. Сначала шли тихими улочками с укрывшимися в зелени домиками, потом оборвалась окраинная улица, начиналось шоссе. С обеих сторон колосились хлеба, тянулись свекловичные грядки, по обочинам – пыльные ромашки и репейник. Показался еловый бор, высокий, зубчатый, как крепостная стена. Кассирши устроились прямо на дороге, у натянутых вместо ограждения канатов расставили столики, достали билетные книжки.
В парке под древними елями густел сумрак, косые лучи вечернего солнца, проникая сквозь опахала ветвей, светили рассеянным светом, словно огни рампы. Над танцплощадкой голо и тускло горели зажженные раньше времени лампочки. Музыканты, скинув пиджаки, на тесной эстраде тянули и раскручивали провода, проверяли микрофоны, бренчали на электрогитарах. Расставленные вокруг дощатого настила скамейки пока пустовали, лишь кое-где был заполнен первый ряд. Девушки казались примерно одного возраста, и все как будто знали друг друга, сидели рядышком, взявшись за руки. Глядя на них, можно было подумать, что здесь намечается школьный вечер – на таких вечерах каждый класс держится замкнуто, скопом.
Кое-кого, возможно, он еще утром видел у реки. Бирута опять засмущалась, отводила глаза, но Камита выступала гордо, с высоко поднятой головой, не обращая внимания на назойливые взгляды.
– Все ваши? Фабричные?
– В основном.
– А где же партнеры?
– Не беспокойтесь, будут и партнеры. Вон в кустах шныряют.
– Тоже фабричные?
– Всякие. Городские, фабричные, из окрестных колхозов.
– С виду шустрые, только ростом не вышли,
– На танцульки сосунки больше ходят. Жалкий контингент. Длинные патлы да штаны широкие. Борода, и та еще не выросла. А главное, глупы непроходимо.
– Разве это мешает танцевать?
– Кому как, мне мешает.
– Зато музыканты молодцы.
– Музыканты у нас что надо. «Рандавская пятерка». Комсомольцы долго ломали голову: можно ли комсоргу играть на трубе? Наконец решили, что можно.
Одним своим краем парк спускался к реке. Склон высокий, но пологий, лесистый. От опушки парка до самой воды тянулся зеленый лужок. С высоты открывался вид на речные извивы, песчаные отмели, противоположный берег. Казалось, из темного парка на реку распахнуто окно.
Постепенно народ собирался. На эстраде, правда, все без особых перемен. Музыканты по-прежнему раскручивали провода, проверяли микрофоны, с олимпийским спокойствием настраивали инструменты, курили, балагурили. Лампочки над танцплощадкой то гасли, то загорались.
Неподалеку от буфета они столкнулись с Марикой и Тенисоном.
– Так, так, – многозначительно обронила Камита. – Ну, конечно...
– Да, милая! Чему ты удивляешься? – Марика демонстративно взяла под руку Тенисона. – Мы передумали. Вечер чудесный. Отчего ж немного не потанцевать для моциона?
– Но ты же собиралась в Ригу?
– Не я, а Варис.
Тенисон протянул ему руку, сделав вид, что утром они не виделись.
– Ну, поэт, как вам понравилась наша Рандава? Что за девочки, а!
– Да, успел приглядеться.
– Фи, как не стыдно! – Камита дернула его за рукав. – С нами гулять и на других заглядываться.
– Почему же на других? Этого я не говорил.
Вопрос Тенисона ему показался идиотским. Как и собственный ответ. Бирута еще больше потупилась, защелкала пальцами.
– Я смотрю, – как-то странно усмехнувшись, сказала Марика, – вас успели прибрать умелые руки.
– Ты чем-то недовольна? – Камита метнула в нее быстрый взгляд. – А что до моих рук, они и в самом деле ничего. Ручки что надо...
– Да, маникюр им, знаете ли, за счет комбината делают, – вмешался Тенисон. – Профсоюз оплачивает.
Бирута, бросив страдальческий взгляд, отвернулась к эстраде.
– Пора бы начинать.
– Темноты дожидаются. При свете дня танцы в Рандаве не ладятся. Темнота нашим парням придает смелости, они из этой братии.
– Так сознайся, Камита, который годочек тебе стукнул?
– Варис, миленький, ты становишься неинтересным. Каждый год задаешь один и тот же вопрос. Представь себе, уже двадцать два! А еще через двадцать два я буду бабушкой.
– Ну это как сказать. Все ли так гладко пойдет?
– Можешь не сомневаться.
Все, кроме Бируты, улыбались, стараясь показать, что чувствуют себя непринужденно. И он улыбался, хотя нервы были взвинчены, а на сердце кошки скребли.
– На день рождения пьют вино, – сказал Тенисон. – Может, дойдем до буфета?
«Марике пить нельзя».
«Что за шутки!»
«Вовсе не шутка. Марика ждет ребенка». (Совершенно спокойно, глядя Тенисону в глаза.)
«С ума сойти! Ну и ну!» (Всеобщее замешательство.) «Марика, это правда?»
«Впервые слышу».
«Тенисон, может, для ясности повторите то, что сказали мне в гостинице? Ну да, сегодня утром, когда пытались выклянчить эти несчастные письма...»
Он так отчетливо себе представил диалог, что в мыслях уже видел замешательство присутствующих: Тенисон окаменеет, потом сникнет, Марика побледнеет, Камита встрепенется от любопытства... Слова были готовы сорваться с языка, внутри разливалось злорадство. Почему ж он промолчал, почему, почему?..
– Что ни говорите, а Варис настоящий джентльмен. Только он и вспомнил про виновницу торжества.
– Я слышал, будто торжество переносится.
– Что ж с того, что переносится. Не поступаться же добрыми традициями.
Камита опять оказалась рядом. Он посмотрел на нее, взгляд как-то сам собой скользнул за вырез платья. Он тотчас отвел глаза и вздрогнул, будто прикоснулся к чему-то горячему. Вообще, с ним творились странные вещи: язык его, руки, ноги, глаза – все они жили сами по себе. Не таким он был наивным, чтобы не понять, что Камита нарочно ведет себя вызывающе, вольно, но в том-то и был весь соблазн. Смелая, даже дерзкая, она не стеснялась проявлять откровенный интерес к нему. Между тем как он, точно тряпка, болтался на ветру, что-то мямлил. А ведь она, можно сказать, приносила себя в жертву.