355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Мария Эса де Кейрош » Новеллы » Текст книги (страница 16)
Новеллы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:24

Текст книги "Новеллы"


Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

Дон Алонсо слушал, содрогаясь и чувствуя, как волосы у него встают дыбом. В неимоверном волнении бросился он, крича и наталкиваясь на двери, вон из дворца, чтобы своими глазами удостовериться в осквернении покойника. На двух наскоро оседланных мулах дон Алонсо и объятый ужасом капеллан, которого сеньор де Лара увлек за собой, поспешили к Холму Повешенных. На Холме уже собралась толпа жителей Сеговьи, потрясенных невиданным кощунством: мертвец, умерщвленный кем-то вторично!.. Толпа расступилась перед знатным сеньором де Лара, который устремился на вершину холма и, побелев и почти лишившись чувств, впился глазами в покойника и кинжал, проткнувший грудь несчастного. Это был его кинжал, – значит, это он убил мертвеца!

В ужасе вскочил он на мула и умчался в Кабриль. И укрылся там со своей страшной тайной. Вскоре начал он бледнеть и чахнуть, прятался ото всех в садовых закоулках, пуще всех избегая дону Леонор, разговаривал сам с собой, пока однажды утром в день святого Жоана одна из служанок, возвращаясь от родника с кувшином, не нашла дона Алонсо мертвым. Он лежал на земле под каменным балконом, и скрюченные пальцы его застыли на клумбе с левкоями, где, похоже было, он долгое время разрывал руками землю, пытаясь…

V

Чтобы отрешиться от столь печальных воспоминаний, сеньора дона Леонор, наследовавшая все богатства рода де Лара, возвратилась в свой дворец в Сеговье. Зная о том, что сеньор дон Руй чудесным образом избежал ловушки в Кабриле, и каждое утро следя за ним сквозь полуопущенные жалюзи глазами, которые не уставали смотреть на него и увлажнялись, когда он пересекал двор, чтобы войти в церковь, дона Леонор, опасаясь нетерпения и торопливости своего сердца, не дозволяла себе посещать церковь все то время, пока длился ее траур. Но в одно прекрасное воскресное утро, когда вместо черного крепа она уже могла облечься в лиловый шелк, дона Леонор спустилась по лестнице своего дворца, бледная от доселе неведомого ей чудесного волнения, и, пройдя по каменным плитам двора, вошла в церковь. Дон Руй де Карденас стоял на коленях перед алтарем, где лежали приносимые им неукоснительно, по обету, белые и красные гвоздики. При шорохе тонких шелков он поднял глаза в ожидании чистом и исполненном невинной прелести – словно его окликнул ангел. Дона Леонор преклонила колена с ним рядом, сердце ее разрывалось от волнения; она была бледнее, чем воск горевших свечей, и счастливее, чем ласточки, свободно кружившие под сводами старой церкви.

Пред сим алтарем, коленопреклоненными на сих каменных плитах, они были обвенчаны епископом Сеговийским доном Мартиньо, осенью благословенного года 1475, когда Кастилией уже правили Изабелла и Фердинанд, славные короли и добрые католики, коих сподобил господь исполнить великие деяния на суше и на море.

ЖОЗЕ МАТИАС[32]32
  Перевод Л. Бреверн


[Закрыть]

Дивный вечер, друг мой!.. Я жду выноса тела Жозе Матиаса – Жозе Матиаса де Албукерке, племянника виконта де Гармилде… Вы, мой друг, безусловно, его знавали – такой изысканный молодой человек, белокурый, как пшеничный колос, с закрученными вверх усами странствующего рыцаря и безвольным, слабо очерченным ртом. Истинный дворянин с утонченным и строгим вкусом. Ум пытливый, одержимый важнейшими идеями века и такой острый, что постиг мою «Защиту гегельянской философии». Этот образ Жозе Матиаса относится к 1865 году, так как последний раз я столкнулся с ним морозным январским вечером в одном из подъездов на улице Сан-Бенто; он был одет в медового цвета, изорванный на локтях сюртук, дрожал от холода, и от него отвратительно пахло водкой.

Помнится, вы, мой друг, и Кравейро однажды, когда Жозе Матиас проездом из Порто задержался в Коимбре, даже поужинали с ним в Пасо-де-Конде! В то время Кравейро, чтобы поддержать спор между Школой пуристов и Сатанинской школой, писал свой труд «Сатанические насмешки и скорбь». Вам тогда он прочел свой сонет, полный мрачного идеализма, «Сердце в клетке груди моей…». Я вспоминаю Жозе Матиаса, не отрывающего глаз от горящих в канделябрах свеч, в широком, торчащем из-под жилета льняного полотна галстуке из черного атласа, чуть заметно улыбающегося тому, чье сердце рычало в грудной клетке. Это было апрельским вечером, на небе светила полная луна. Потом мы все вместе прогуливались по тополиной аллее и мосту. Жануарио чувствительно пел печальные романтические песни того времени:

 
Вчера вечером на закате
Ты смотрела молчаливо,
Как вскипал поток бурливый
У твоих девичьих ног.
 

Жозе Матиас стоял, облокотившись на парапет моста и устремив глаза и душу клуне. Почему же вы, мой друг, не хотите проводить столь интересного молодого человека на кладбище Блаженство? У меня, как подобает преподавателю философии, наемный экипаж с номером. Что? Светлые брюки! О, мой любезный! Из овеществленных форм сочувствия самая, пожалуй, грубо вещественная – черный кашемир. А ведь тот, кого мы провожаем в последний путь, был спиритуалист – человек возвышенной души.

Из церкви выносят гроб. Всего три экипажа сопровождают его на кладбище. Но, друг мой, по правде говоря, Жозе Матиас умер шесть лет тому назад в полном расцвете сил. Этот же, в обшитых желтыми лентами досках, мало похожий на него труп пьяницы без имени и прошлого, которого февральский холод, сам того не желая, убил в подъезде.

Субъект в золотых очках в двухместном экипаже?.. Право, не знаю. Возможно, богатый родственник, который, как правило, появляется на похоронах с траурной лентой, свидетельствующей о родственных связях, теперь, когда покойник не может ни докучать, ни компрометировать. Тучный желтолицый мужчина, сидящий в витории, – Алвес Мерин, издатель журнала «Шпилька». К сожалению, страницы его журнала скупятся на философские статьи. Что было общего у Алвеса Мерина с Жозе Матиасом? Не знаю. Может быть, пили в одних и тех же кабаках, а может, Жозе Матиас последнее время сотрудничал в «Шпильке»? Или очень может быть, за толстым слоем сала и такой же сальной литературой скрывается чувствительная душа? Теперь наша колымага… Хотите, чтобы я опустил окно? Сигарету?.. Спички… Так вот… Жозе Матиас на подобных мне, которые в жизни отдают предпочтение логике и требуют, чтобы колос вырастал непременно из зерна, производил удручающее впечатление. Еще в Коимбре мы считали его возмутительно пошлым. Возможно, такое мнение рождала его ужасающая аккуратность. Никогда никакого изъяна в одежде! Никакой легкомысленной пыли на штиблетах! Ни одного непокорного волоска на голове или в усах, всегда так безупречно расчесанных, что это нас приводило в уныние. Кроме того, из нашего пылкого поколения он был единственным интеллектуалом, который прочел без трепета и слез «Созерцания», не кричал о нищете Польши и остался безразличен к ранам Гарибальди. И вместе с тем Жозе Матиаса нельзя было упрекнуть в черствости, жестокости, эгоизме или холодности. Отнюдь. Приятный собеседник, всегда сердечный, приветливо улыбающийся. Непоколебимое спокойствие, казалось, шло от его непомерного легкомыслия. И в то же время прозвище «Матиас – Беличье Сердце», которое мы дали этому юноше, такому приятному, такому белокурому и такому несерьезному, было и справедливым и точным. Когда Жозе Матиас окончил университет и за смертью отца последовала смерть матери, изящной, красивой женщины, оставившей ему наследство в пятьдесят конто, он отбыл в Лиссабон к брату матери – генералу виконту де Гармилде, чтобы скрасить одиночество боготворившего его дяди. Друг мой, вы не можете не помнить этот безупречный классический образец генерала с неизменными, устрашающе напомаженными усами, панталонами цвета розмарина, туго натянутыми при помощи шнурков на сверкающие сапоги, с хлыстом под мышкой, конец которого, казалось, еще дрожал и готов был исхлестать весь мир. Гротескный воин и невероятный добряк, генерал Гармилде жил тогда в Арройосе, в старинном, изукрашенном изразцами особняке с садом, в котором он самозабвенно выращивал лилии на высоких клумбах. Этот сад поднимался вверх уступами до увитой плющом стены, она, в свою очередь, отделяла сад Гармилде от другого сада – большого и красивого розария советника Матоса Миранды, чей дом под названием «Виноградная лоза», с открытой террасой, крышу которой поддерживали две желтые башенки, высился на вершине холма. Друг мой, вам, безусловно, известна (по крайней мере так же, как Елена Прекрасная или Инес де Кастро) красавица Элиза Миранда, Элиза «Виноградной лозы»… Она была само совершенство. Романтическая красавица Лиссабона конца Возрождения. Но… Лиссабон имел счастье видеть ее, лишь заглядывая в окна ее коляски, или праздничным вечером в самодовольной веселящейся толпе на Пасейо-Публико, или на балах Ассамблеи Кармо, почетным распорядителем которых был Матос Миранда. Богиня редко покидала Арройос и показывалась на глаза смертным. Была ли тому причиной провинциальная страсть к домоседству, приверженность к тем слоям буржуазии, которая в Лиссабоне все еще неукоснительно блюла старинные обычаи, ведя затворническую жизнь, или она не смела ослушаться отеческого запрета мужа – уже шестидесятилетнего диабетика? Однако Жозе Матиас с удивительной легкостью и даже неизбежностью постоянно наслаждался ее красотой, с того самого момента, как обосновался в Лиссабоне, так как маленький дворец его дяди, генерала Гармилде, был расположен на складке холма, как раз у подножия сада и дома «Виноградная лоза». Стоило божественной Элизе выглянуть в окно, выйти на террасу или сорвать розу в буксовой аллее, как она тотчас же попадала в поле зрения Жозе Матиаса, тем более что ни одно дерево ни в том, ни в другом саду своими ветвями не препятствовало этому. Уверен, что вы, друг мой, как и все мы, посмеивались над этими избитыми, но бессмертными строками:

 
То было осенью, когда образ твой
Сиял под луной…
 

И вот, как в этой строфе, осенью, в октябре месяце, возвратясь с побережья Эрисейры, бедный Жозе Матиас ночью при свете луны увидел на террасе дома «Виноградная лоза» Элизу Миранда. Друг мой, вряд ли вам довелось видеть такой утонченный, обаятельный образ красавицы в стиле Ламартина. Высокая, статная, в то же время гибкая, достойная библейского сравнения, – пальма на ветру. Волосы смоляные, блестящие и густые, собранные в волнистые пряди. Кожа цвета только что распустившейся камелии. Глаза черные, влажные, кроткие и печальные, опушенные длинными ресницами. Ах! Друг мой, после одного дождливого вечера, увидев ее в ожидании кареты у подъезда Сейшасов, даже я, так усердно конспектировавший Гегеля, три дня неотступно думал о ней, боготворя в мыслях, и посвятил ей сонет! Не знаю, посвящал ли ей сонеты Жозе Матиас. Однако все мы очень скоро стали свидетелями глубокой, сильной и совершенной любви, вспыхнувшей в ту осеннюю ночь при свете луны в сердце, которое в Коимбре мы считали беличьим!

Нет сомнений, что такой скромный и тихий молодой человек не вздыхал открыто, не делал свою страсть всеобщим достоянием. Он, как мог, скрывал свою любовь. Меж тем еще во времена Аристотеля утверждали, что любовь и дым нельзя скрыть; и скоро любовь нашего скрытного Жозе Матиаса стала, подобно легкому дыму, просачиваться сквозь невидимые щели охваченного пожаром дома. Очень хорошо помню, как, возвратившись из Алентежо, я навестил его в Арройосе. Был июльский воскресный день. Он собирался поужинать у своей проживавшей в Бенфике двоюродной бабушки доны Мафалды Норонья, в поместье Кедров, где по воскресным дням имели обыкновение ужинать Матос Миранда и божественная Элиза. Думаю, что только здесь, в этом поместье, где задумчивые тополиные аллеи и укромные затененные уголки с легкостью предоставляли им эту возможность, и встречались Элиза и Жозе Матиас. Окна комнаты Жозе Матиаса выходили как в сад Матиасов, так и в сад Миранды. Когда я вошел, он с невозмутимым спокойствием заканчивал свой туалет. Никогда я не видел, друг мой, лицо, излучающее такое безмятежное, неизменное счастье! Он улыбался такой просветленной, идущей из самых глубин души улыбкой, когда обнимал меня; улыбался не менее радостно и позже, когда я ему рассказывал свои алентежские неприятности; улыбался восторженно, радуясь теплу, и рассеянно вертел сигару; улыбался все время, упоенно, с особым тщанием выбирая в выдвижном ящике комода галстук белого шелка. И ежеминутно, сам того не замечая, как не замечаем мы, что моргаем, трогательно-нежно поглядывал, продолжая улыбаться, на закрытые окна… Поймав один такой счастливый взгляд, я тут же обнаружил предмет, которому он был адресован: на веранде дома «Виноградная лоза», одетая в светлое платье, в белой шляпке, раздумчиво натягивая белые перчатки и тоже не оставляя без внимания окон моего друга, на которых косой луч солнца оставлял золотые блики, спокойно прохаживалась божественная Элиза. Жозе Матиас тем временем, все так же улыбаясь, разговаривал со мной, чуть слышно произнося какие-то любезные и ни к чему не обязывающие слова. Внимание его всецело было сосредоточено на булавке, украшенной кораллом и жемчугом, которой он, стоя перед зеркалом, закалывал галстук, и на белом жилете, который он застегивал и одергивал с благочестием молодого священника, облачающегося впервые в столу и стихарь, перед тем как предстать пред алтарем. Я никогда не видел, чтобы мужчина одевался и душил носовой платок одеколоном с таким упоением. А надев редингот и приколов великолепную розу, он с невыразимым волнением, не удерживая более радостного вздоха, подошел к окну. Introibo ad aliarem Deae![33]33
  Подойду я к алтарю богини! (лат.) – перифраз из псалма XVIII Давида.


[Закрыть]
Я скромно продолжал сидеть на софе. И, друг мой любезный, поверьте, позавидовал этому молодому человеку, стоящему у окна неподвижно, во власти своего возвышенного поклонения, глаза, душа и все существо которого были устремлены туда, к ней, к одетой в белое женщине, натягивавшей светлые перчатки и абсолютно безразличной к окружающему ее миру, как будто мир этот был всего лишь попираемый ее ногами булыжник мостовой.

И подобное поклонение, друг мой, чистое, непорочное, восхитительное и ничего не требующее, длилось десять лет! Не смейтесь… Возможно, они и встречались в поместье доны Мафалды, возможно, писали друг другу, и предостаточно, перебрасывая послания через разделявшую их владения стену, но никогда не искали удовольствия украдкой побеседовать возле нее, поросшей плющом, или удовольствия еще более совершенного – помолчать наедине в укромной тени. И уж никогда не обменялись поцелуем… Не сомневайтесь! Разве что короткое и жадное рукопожатие под сенью деревьев в поместье Мафалды было тем самым большим, что они могли себе позволить. Друг мой, вы не можете постичь, как так стойко могли в течение десяти лет сдерживать свои чувства два слабых существа?.. Ну что ж, в таком случае будем считать, что от греха их берегла глухая стена и боязнь разоблачения. Кроме того, божественная Элиза жила в монастыре, запоры и ограды которого были созданы затворническим образом жизни диабетика и ипохондрика Матоса Миранды. А эта целомудренная любовь была необычайно нравственно благородной, необычайно утонченно чувствительной. Любовь возвышает мужчину и спускает на землю женщину. И надо сказать, что эта возвышенность чувств, отрешенность от земных радостей не была в тягость Жозе Матиасу, который (хотя мы и не верили) от века был спиритуалист, но интересно, что и земная Элиза находила особое удовольствие в этом самозабвенном поклонении монаха, который даже не осмеливался прикоснуться своими трепетными и перепутанными четками пальцами к тунике непорочной девы. Особенно он! Он упивался своей неземной любовью, своим сверхчеловеческим чувством. И десять лет, как Рюи-Блаз старика Гюго, жил, ослепленный своей лучезарной мечтой, мечтой, в которой душа Элизы, слившись воедино с его душой, стала частью самого Жозе Матиаса! И поверите ли, друг мой, что, узнав однажды вечером в поместье доны Мафалды, что сигарный дым раздражает Элизу, бросил курить и не курил даже, когда один верхом на лошади совершал прогулку по окрестностям Лиссабона.

И это постоянное ощущение в себе самом боготворимого образа преобразило Жозе Матиаса. Он приобрел какие-то новые, странные манеры – результат игры воображения. Поскольку старый виконт де Гармилде завтракал рано – так завтракали в Португалии в старое доброе время, Жозе Матиас стал ужинать после представления в Сан-Карлосе в отменном, но скучном «Центральном кафе», где, казалось, вино было разлито, а камбала изжарена на небесной кухне.

Причем всегда при щедро горящих свечах и с непременным букетом цветов. Почему? Да потому что Элиза, воображаемая Элиза, незримо присутствовала, ужинала с ним за одним столом. Храня молчание, он учтиво, внимательно, почти благоговейно улыбался. Почему? Да потому, что он все время слушал, о чем говорила Элиза. Еще я помню, как он сорвал со стен своей комнаты три классические гравюры, на которых были изображены дерзкие фавны и покорные нимфы. Элиза незримо царила здесь, и он решил очистить стены и приказал обтянуть их светлым шелком. Любовь всегда расточительна, особенно такая любовь, красивая, возвышенная; и Жозе Матиас был невероятно расточителен – все ради нее, Элизы. Как мог он допустить, чтобы воображаемая Элиза ездила с ним в наемном экипаже или чтобы ее августейший образ садился на соломенное кресло в Сан-Карлосе! И вот он обзавелся собственным экипажем, скромным и чистым, абонировал ложу в Опере, где поставил для нее епископское кресло белого атласа, расшитое золотыми звездами.

Кроме того, как только Жозе Матиас узнал о щедрости Элизы, он, желая приблизиться к боготворимому образу, стал щедрым сверх всякой меры: не было человека в Лиссабоне, который бы с подобной легкостью и радостью сорил банкнотами в сто мильрейсов направо и налево. Так из любви к этой женщине, которой никогда не преподнес ни единого цветка, он промотал, и очень скоро, шестьдесят конто.

А что же Матос Миранда? О, мой друг, добрый Матос Миранда ничего, абсолютно ничего не замечал: ни совершенства, ни безмятежности этого счастья! Но так ли уж был безразличен Жозе Матиас, интересуясь только душой Элизы, к ее внешней бренной оболочке и ее супружескому долгу, который она исполняла? Не знаю. По всей вероятности, безразличен. К тому же достойный диабетик, грузный, всегда укутанный в шерстяное кашне темного цвета, с проседью в бакенбардах и массивными золотыми очками, не производил впечатления пылкого мужа, чья страсть неизбежно и роковым образом захватывает и испепеляет. Тем не менее я, философ, так и не понял того трогательно-нежного уважения, которое Жозе Матиас питал к человеку, тоже бескорыстно, который по закону и по привычке мог любоваться Элизой, развязывающей ленты нижней юбки!.. Возможно, Жозе Матиас подобным образом выражал свою признательность Миранде за то, что он нашел эту божественную женщину на одной из захолустных улиц Сетубала (где Жозе Матиас никогда бы не приметил ее), дал ей комфорт, прекрасное питание, изящную одежду и экипажи на мягких рессорах? Или Жозе Матиасу было сделано столь банальное признание: «Я не твоя, но и не его», – которое так утешает жертву, потому что льстит самолюбию? Не знаю. Но уверен, это великодушное небрежение к физическому присутствию Матоса Миранды в храме, где обитала богиня, придавало счастью Жозе Матиаса совершенство хрусталя, который без царапин и пятен играет всеми своими гранями одинаково чисто. И подобное счастье, мой друг, длилось десять лет… Недопустимая роскошь для смертного!

Но однажды земля закачалась под ногами Жозе Матиаса, ни с чем не сравнимый ужас потряс его. В январе или феврале 1871 года ослабевший диабетик Матос Миранда скончался от пневмонии. И по этим же самым улицам, тоже в еле двигавшемся наемном экипаже, я провожал его в последний путь. Похороны были пышные и многолюдные, с министрами, так как Миранда служил в общественных учреждениях. После похорон, воспользовавшись экипажем, я заехал к Жозе Матиасу в Арройос, руководствуясь отнюдь не праздным любопытством и не желанием принести не совсем приличествующие случаю поздравления, а потому, что в подобных потрясающих обстоятельствах поддержка философии особенно необходима… Однако я нашел у него его старого интимного друга, выдающегося и блестящего Николау да Барка, которого я тоже проводил на кладбище, где теперь покоятся под надгробными плитами многие из тех, с кем когда-то я воздвигал воздушные замки… Николау, вызванный телеграммой Матиаса, еще утром приехал из Велозы – своего поместья под Сантареном. Когда я вошел, слуга деловито укладывал два больших чемодана. Жозе Матиас поспешно отбывал этим вечером в Порто. Он был уже в дорожном черном платье и желтых ботинках; пожав мне руку, он, пока Николау готовил грог, в смущении, вызванном отнюдь не волнением, не стыдливо скрываемой радостью, не неожиданным поворотом своей судьбы, молча продолжал ходить из утла в угол. Нет! Если старик Дарвин не вводит нас в заблуждение своей книгой «Проявление эмоций», то Жозе Матиас в этот вечер чувствовал и проявлял смущение! А в доме напротив, в доме «Виноградная лоза», в этот печальный, серый вечер все окна были плотно зашторены. И все же я поймал брошенный Жозе Матиасом взгляд в сторону террасы, взгляд, полный мучительного беспокойства, тревоги, почти ужаса. Что можно сказать по поводу этого взгляда? То был быстрый взгляд, не уверенный в прочности клетки, в которой находилась взволнованная львица! В тот момент, когда Жозе Матиас вышел в спальню, я шепнул Николау, хлопотавшему над грогом: «Он хорошо делает, что уезжает в Порто…» Николау пожал плечами: «Да, решил, что так будет деликатней… Я согласился… Но только на время глубокого траура…» В семь часов вечера мы были на вокзале Санто-Аполония. Возвращаясь в двухместном экипаже, по крыше которого непрестанно барабанил дождь, мы философствовали. Я улыбался довольной улыбкой: «Год траура, а потом полное счастье и много детей… И поэма завершена!» Николау возразил мне серьезно: «И завершена отменной, добротной прозой. В руках божественной Элизы ее божественная красота и состояние Матоса Миранды – десять или двенадцать конто ренты… Первый раз ты и я можем видеть вознагражденную добродетель!»

Но, мой любезный друг! Прошли месяцы глубокого траура, за ними прошли другие, а Жозе Матиас продолжал жить в Порто. Этим августом я встретил его в отеле «Франкфурт», в котором он, по всему было видно, жил, прочно обосновавшись и все еще пребывая в меланхолии после потрясших его событий, покуривая (он снова закурил), читая романы Жюля Верна и потягивая охлажденное пиво, и так каждый день с утра до вечера, приносящего приятную свежесть; тогда он облачался, прыскался одеколоном, преображался и отправлялся обедать в Фос.

И несмотря на то, что близился благословенный конец траура и досадная отсрочка счастья была на исходе, я не заметил в Жозе Матиасе ни деликатно скрываемого ликования, ни возмущения медленно идущим, словно прихрамывающий старик, временем… Отнюдь! Излучающую уверенность улыбку, которая последние годы, точно блаженное сияние, исходила от него, сменило чрезмерно серьезное, озабоченное выражение на вечно сумрачном лице, свидетельствовавшее о постоянно грызущих его мучительных и неразрешимых сомнениях. Хотите знать, каких? Все то время, когда я жил в отеле «Франкфурт» и часто видел Жозе Матиаса, мне не переставало казаться, что, когда он бодрствовал, сидя за кружкой пива или надевая перчатки, перед тем как сесть в коляску, которая везла его в Фос, он с тоской вопрошал свою совесть: «Что же я должен делать? Что должен делать?» И однажды утром за завтраком он буквально испугал меня, раскрыв газету: лицо его сделалось красным от прихлынувшей крови, и он в ужасе воскликнул: «Как?! Сегодня уже двадцать девятое августа? Святой боже… Уже конец августа!..»

Я вернулся в Лиссабон. Зима стояла сухая и холодная. Я трудился над «Истоками утилитаризма». И вот в одно из воскресений, когда на Россио в табачных лавках начинают продавать гвоздики, я вдруг увидел божественную Элизу в двухместном экипаже. Голову ее украшала шляпа с фиолетовыми перьями. На той же неделе я прочел в «Диарио иллюстрадо» маленькую, можно сказать, стыдливую заметку о бракосочетании сеньоры доны Элизы Миранда… С кем, друг мой? С известным землевладельцем сеньором Франсиско Торресом Ногейрой!..

Мой друг, вы, без сомнения, сжали кулаки и с силой ударили себя по колену. Я тоже сжал кулаки, но для того, чтобы воздеть их к небу, где судят дела земные, и, рыча, протестовать против лживости, вероломного и изощренного непостоянства, предательской подлости женщин вообще и особенно Элизы, самой бесчестной среди них. Предать так скоро, так поспешно, едва кончился траур по мужу, такого достойного, чистого и духовно богатого человека, как Жозе Матиас! Как же его любовь, покорная, совершенная, длившаяся десять лет?!

Спустя какое-то время я спустил кулаки и схватился за голову, громко причитая: «Но почему? Почему? Возможно ли, чтобы причиной тому была любовь? Ведь в течение десяти лет она восторженно любила Жозе Матиаса любовью, которая не могла ни разочаровать, ни пресытить, так как была платонической и неудовлетворенной. Или честолюбие? Но Торрес Ногейра не был приятнее Жозе Матиаса, к тому же его состояние, вложенное в доходное дело, в виноградники, составляло те же пятьдесят или шестьдесят конто, которые Жозе Матиас получил, наследуя прекрасные и пустующие земли дяди Гармилде. Тогда почему же? По всей вероятности, черные усы Торреса Ногейры ей пришлись больше по вкусу, чем светлые донкихотские усы Жозе Матиаса». Ах! Сколь справедлив был святой Иоанн Златоуст, который учил, что женщина – это сосуд нечистот, подвешенный к вратам ада.

Итак, друг мой, продолжая подобным образом возмущаться, я однажды вечером встретил на улице Алекрин нашего общего друга Николау да Барка. Он выскочил из наемного экипажа, втолкнул меня в подъезд, в возбуждении схватил меня за руку и, захлебываясь, выпалил: «Уже знаешь? Ведь это Жозе Матиас отверг ее! Она писала, приезжала в Порто, плакала… Он не согласился даже повидаться с ней! Не хотел жениться, не хочет жениться!» Я был огорошен. «И тогда она, бедняжка… Неутешная, настойчиво осаждаемая Торресом, уставшая от вдовства, пришедшего к ней в расцвете прекрасных тридцати годов (какого черта!), вышла замуж». Я воздел руки к сводчатому потолку вестибюля. «Ну а как же возвышенная любовь Жозе Матиаса?» Интимный друг Николау, посвященный в его тайны, поклялся с неоспоримой убежденностью: «Как и прежде, все так же! Безгранична, совершенна… Но жениться он не хочет!» Мы посмотрели друг на друга, потом, пожав плечами, расстались, с изумлением и покорностью, свойственной благоразумным умам, приняв это явление за непознаваемое. Но поскольку я философ, а следовательно, не так уж благоразумен, то всю ночь напролет пытался самозатачивающимся острием психологии вскрыть причины поступка Жозе Матиаса и уже под утро, изрядно утомленный, пришел к выводу (философствуя, всегда приходишь к выводам), что я столкнулся с первопричиной, постичь которую невозможно и о которую без всякой пользы для меня, него и кого бы то ни было сломается острие моего инструмента.

А божественная Элиза, вступив в брак, продолжала жить в доме «Виноградная лоза» со своим новым супругом Торресом Ногейрой так же спокойно и с тем же комфортом, с каким жила прежде со своим старым супругом Матосом Мирандой. В середине лета Жозе Матиас переехал из Порто в Арройос, в дом дяди Гармилде, где занял те же комнаты, что и раньше, с балконами, выходящими в сад, в котором уже цвели лилии, но за которыми теперь никто не ухаживал. Подошел август, как обычно теплый и тихий в Лиссабоне. По воскресеньям, как и прежде, Жозе Матиас с доной Мафалдой де Норонья обедали в Бенфике, но одни, потому что Торресу Ногейре неизвестна была эта уважаемая сеньора из поместья Кедров. Вечерами божественная Элиза, одетая в белое, гуляла, по обыкновению, в саду меж клумбами роз. И вроде бы ничего и не изменилось в том милом сердцу уголке Арройоса, разве что Матос Миранда лежал в великолепном склепе из белого мрамора на кладбище Блаженство, а Торрес Ногейра в постели прелестной Элизы.

Меж тем какая ужасная и прискорбная перемена произошла с Жозе Матиасом! Вы, мой друг, даже не можете себе представить, как этот несчастный проводил у окна день за днем, мало чем примечательные, но невероятно изнуряющие. Все его существо: глаза, душа, мысли – были обращены к террасе и дому «Виноградная лоза». Правда, теперь все было иначе: окна не были распахнуты, откровенный экстаз и блаженная улыбка исчезли. Оставаясь невидимым за плотно зашторенными окнами, бесконечно печальный и потрясенный, Жозе Матиас, как вор, подглядывал за Элизой, полный внимания к каждой морщинке на ее белом платье. Вам понятно, почему так страдало это несчастное сердце? Ну, вы, без сомнения, решили, что тому причиной была поспешность Элизы, которая тотчас же, без борьбы и колебаний, как только Жозе Матиас сам, собственными руками отверг ее, бросилась в распростертые объятия Торреса Ногейры… Нет, друг мой! Обратите внимание, сколь утонченно было страдание Жозе Матиаса. Ведь он пребывал в непоколебимой уверенности, что Элиза в глубине души своей, в этом кладезе добродетели, куда заказан вход рассудочности и расчету, заносчивой гордыне, вожделению плоти, любила его, его одного, такой любовью, которая не угасает, не перерождается, а цветет в полную силу, даже без полива и ухода, как древняя мистическая роза. Терзало его и состарило, друг мой, за короткий срок избороздив морщинами лицо, сознание, что грубый мужчина, самец, завладел этой женщиной, душа которой принадлежит ему, одному ему. И то, что этот самец по закону и с благословения церкви прикасался своими жесткими черными усами, и довольно часто, к божественным устам, к которым он, Жозе Матиас, ни разу не осмелился прикоснуться из суеверного благоговения и почти ужаса, испытываемого перед божеством. Как объяснить все это? Видите ли, удивительные чувства Жозе Матиаса были похожи на чувства монаха, в исступленном восторге преклонившего было колени пред образом святой девы, как вдруг какое-то грубое животное кощунственно влезло на алтарь и сладострастно приподняло тунику! Мой друг улыбается? А как же Матос Миранда? Ах, любезный, так ведь Матос Миранда был диабетик, тяжелый и тучный диабетик, и он задолго до того, как Жозе Матиас узнал Элизу и отдал ей на веки вечные сердце и жизнь, поселился в доме «Виноградная лоза», страдая ожирением и сахарной болезнью. А Торрес Ногейра бесцеремонно вторгся, затмил его чистую любовь своими черными усами и грубыми руками мясника, как пикадор, сразил эту женщину, которая, возможно, и не знала, что такое мужчина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю