Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
ОГОНЬ[5]5
Перевод И. Тыняновой
[Закрыть]
В зимнюю пору за городом ночи суровы и злы. Вся природа, в оцепенении и безучастье, ждет яростного вскипания соков. Деревья подъемлют голые руки, печально и моляще. И воды, что по осени были бледны и покойны и что в мае мелодически журчали в ясных ритмах латинских идиллий, теперь лишь ворчат, мстительно и глухо. Ветер, медленный и хриплый, подобен католической заупокойной молитве; и дождь падает с неба победоносно и шумно, словно насмехаясь надо всем.
Порою проглядывает луна – не та пречистая, опалового цвета, от которой исходит магнетический туман, погружающий душу в сладкую истому, но холодная бледная луна из металла, мертвенная, словно лики покойников в католических легендах.
Тогда человек чувствует, что его крошечная и бессильная душа погружается в скуку, безмолвно, как разбитый корабль во время штиля, и тянется невольно к утешительной близости очага, жарких угольев и пламени и, в то время как сила жизни растворяется в дремотных волнах, он слышит у ног своих тоненький голос, веселый, гибкий, ясный, обращенный к нему в каком-то языческом экстазе.
«Это я, – говорит голос, – я, твой старый добрый товарищ, огонь. Это я, твое древнее таинственное божество. Я, горячо любящий тебя и давший тебе то, что есть в тебе великого и праведного, – семью и работу. Моя история печальна, сияюща и грозна, нечестива и трепетна. Я был твоим спутником в ночи странствий по Индии, твоим исповедником и утешителем; я был Молохом религий древней Африки, трагическим и окровавленным – а ныне я раб, которому ты велишь приводить в движение машины.
Всегда сокрытый и безмолвный, найдя скромный приют в каком-нибудь углу твоего дома, я возникаю, радостный и лучистый, когда ты зовешь меня, и остаюсь с тобою в черные часы боли и страданья, молча стелясь у ног твоих, как верный пес. В Индии – помнишь? – я в первозданной ночи был твоим добрым Агни, что освещал тебя, что отгонял шакалов и тигров и охранял, как сокровища храма, простодушную религию твоей любви. Я прятался в камнях и сухих ветках: так, куда б ни направил ты шаг свой, один или в толпе, ты всегда находил меня рядом, как доброго и кроткого соседа. И это возле меня создал ты человечью троицу семьи.
И это возле меня отдыхал ты от варварских своих трудов в начале всех начал, когда бескрайная природа побеждала тебя. И я был единственным другом твоим, лучезарным твоим союзником. И мне поверил ты исповедь первых твоих поцелуев. И я знал всю боль твою и весь твой страх.
Все вкруг тебя проникнуто было враждою: дремучий темный лес, что позже стал для тебя колыбелью, дровами, жилищем и кораблем, твоею силой и защитой, был тогда отверстой могилой. Когда ты удалялся от меня, от твоей хижины, смиренно смотрящей на солнце, ты становился одинок средь непреклонных недругов – и море грозно ворчало на тебя, и колючие растения кусали, и дождь леденил, и снег одевал в саван. Всё под тяжелым мечом солнца было для тебя враждебною силою или сверкающим воплощением зла. И лишь когда возвращался, обретал ты снова свой добрый огонь, который сушил тебя, светил тебе, давал тебе хлеб, силу и веру. Я и женщина, моя небесная, моя молчаливая спутница, оставались дома, ожидая усталого твоего прихода. Она пряла, мыла пол в хижине, носила воду и качала сына на белой груди, как на воздушной постели; я был тих и усерден, прогоняя ночную темь, побеждая коварную сырость, и ткал полог из жизни и света, чтоб оберечь твой сон, и дарил хижине мирный покой, а твоей усталости – рай тишины, тепла и отдохновенья.
Вкруг меня родилась семья твоя, человек. Я был твой помощник и искупитель. Я был добрый бог, что всегда рядом, что оплодотворяет души, наливает силой руки, утешает в часы печали.
Я все еще испытываю к тебе ту любовь, льстивую и раболепную, чье величье – в самоотречении; любовь, что достигает экстаза, унижаясь. Когда ты удаляешься, когда покидаешь меня, я тоскую и замираю, и великая пламенная моя душа, что так жарко любит тебя, угасает, и лишь уголья еще чернеют, точь-в-точь как черный пепел забвенья.
Но когда ты возвращаешься ко мне, когда протягиваешь руку навстречу, словно для привета, когда пытаешься расшевелить меня, – я просыпаюсь, воскресаю, пою гимны света, изгибаюсь, как женщина, что отдается, и мои порывы пылки, а искры мои подобны поцелуям; и если у девушки, к которой вернулся неверный возлюбленный, вся ее печаль обращается в радостный смех, у меня, несчастливца, лишенного звонкой зари смеха, рождающейся на губах, вся моя боль и все мое унынье отлетают черным дымом!
Из-за тебя вершил я зло. Это я убил Джордано Бруно, Яна Гуса, стольких святых, и стольких мучеников, и стольких одержимых! Это я сжег, в таинственных городах Африки, младенцев и девственниц на алтаре Молоха.
Из-за тебя я, что есмь мир, был разрушение. Я устал. Веками бывал я тебе сожитель, друг и раб, твой верный пес, и страж и наперсник, твое тепло и хлеб, вся жизнь твоя! Не принуждай меня быть твоим палачом! Я мог следовать за тобою незаметно – очаг, если твоя любовь раздувала меня, пожар, если то был твой гнев, – в те времена, когда сам ты был безотчетной и неодолимой силой. Но ныне ты – сознанье. И я вступлю в союз с тобою лишь затем, чтоб быть верою, утешеньем и миром. Будучи миром и верою – так облегчу я рабскую твою долю.
Во времена соборов, когда у тебя ничего не было, ни любви, ни свободного хлеба, ни голоса, ни сна, ни надежды, я дал тебе то, что более всего любезно рабу, – право властвовать. Вкруг меня семья твоя упадала на колени при звуке твоего голоса, молилась под твоим взглядом, подымала просвиру любви к твоему сердцу. Ты был раб и обладал таким высокомерьем: это я даровал тебе его. Как? Чрез веру, чрез мир, чрез утешение, чрез узы неразрывные. Для тебя я ратовал за человеческую сущность. Я защищал на суде всего сущего дело твоей жизни.
Исходящий от меня упорный свет любви постепенно рассеял мистицизм. Я есмь добро. Семья, работа, воспитание чувств – эта таинственная троица жизни, – всё во мне. Все счастье человеческое поет, любит, молится в кругу моего света. Всё вне его – тень, тень на стене и тень на душе. Ты ищешь идеала в религии, в захвате, в искусстве – напрасно! Ты трудишься, болеешь, умираешь, превращаешься в прах – бесполезно! Единственные истинные и значимые мгновенья твоей жизни были те, когда ты пребывал возле меня, глядя чистым взором на жену, уча читать ребенка. Тогда ты достигал идеала, приобщался богу-символу, что религии чертят, а критическая мысль стирает.
Помнишь Индию?
Там была у тебя хижина, была твоя жена, белая и нежная, как пух ягненка, твой сын, таинственное воплощение любви душ, и мое теплое присутствие. Ты работал, согревался, любил, забывался сном. И душа в тебе полнилась предчувствием.
А потом жил ты легендарною жизнью сражений и завоеваний, свершений и религий, идеалов и открытий.
И что прибавилось от этого? Ничего: только тоска, упадок, боль и зло.
Ты был здоров и крепок – теперь ты хил и слаб. Ты был силен – теперь ты чахл. Ты был покоен – теперь ты истерзан. Твой добрый смех стал грустной ухмылкой, твой долгий пытливый взор стал беглым взглядом недовера.
Природа была врагом твоим. Победил ты ее? Нет. Ты впитал ее. И все, что было у нее устрашающего и гнетущего, есть ныне у тебя: отчаянная независимость моря, страдальческая тайна леса, горестный плач воды, неупокой ветра, дикость хищников, суеверная темнота планет, – все ныне заключено в тебе, в твоем глухом раздражении, в твоем неудержном протесте. Все здесь. Всякий раз, когда ты удалялся от меня, от моего отдохновенного тепла, ты возвращался с новою раной.
Ты отправился создавать мистицизм – ты вернулся с неизбывною тоской. Ты пытался основать Права Человека – ты обрел божественную боль по имени Свобода, что всегда бежит от тебя и лишь изредка оборачивается внезапно, чтоб окропить тебя кровью! Ты намеревался создать культ тела и человеческого превосходства – ты обрел стихию, разъедающую силы, и животный эгоизм. Ты не отступил от меня ни на шаг, чтоб это было к добру. Все твое творение вне меня огромно, насыщенно, противоречиво и бесполезно. У тебя отяжелели крылья, и тебе трудно продолжать полет.
Меня ты покинул.
Но я не угас. Во время переворотов и схваток я влекся, растерянный, жалкий, задавленный бесчестьем, и, чтоб существовать, продавался палачу!
Но я все храню мое девственное, приветное пламя, ожидая дня, когда ты, печальный, захочешь вернуться, чтоб обсушиться у моего тепла от крови твоих братьев.
Приди ж ко мне. Я целен. Я отвечаю всем твоим инстинктам, светлым и святым, или грубым и низким. Я даю тебе хлеб, тепло, опору, даю виденья, что суть поэтический взлет души, даю томную дремоту, источающую любовь, даю тебе ясность духа, располагающую к созерцанию, и силу, побуждающую к труду. Я – умный и добрый врачеватель природной твоей болезни. Я свечу тебе в горестных твоих бдениях. Когда ты скован страданьем, я, маленький и робкий, дрожу у ног твоих. Когда ты умираешь и душа твоя готовится отлететь, я освещаю ей путь к богу. Я окружаю светом Христа на алтаре, чтоб ты лучше видел его. Когда ты уходишь в море, я рождаюсь издалёка голосом света, зовущим тебя пристать к берегу.
А чем платишь ты за всю любовь мою, что отдана тебе, что творит и очищает? Ты топчешь меня. Делаешь рабом машин. Меня, что успокаивал душу, заставляешь вращать сталь. Покой – это любовь, вращение – это сила: два начала твоей жизни – чистота и разложение! Я, что жил, освещал, созидал на свободе, теперь закован в тяжкие цепи индустрии. Ты сделал меня мотором нищеты. Надрывающиеся на фабриках хилые подростки, золотушные дети, изнуренные, стонущие женщины – вот мои жертвы. Я – твой пособник в пытках, каким ты их подвергаешь. Ты, человек, берешь огонь, священное чудо, в помощники палача при казнях! И в уплату даешь мне позор. Ты делаешь из меня разрушительные взрывы, принуждаешь опустошать все вокруг в твоих беспощадных войнах.
Я есмь чистота, труд, семья, первозданная страсть – Ты преображаешь меня в злобу, вдовство, плач и боль! Я окружен свитой карет скорой помощи и носилок – я, что был подножием колыбелей! Нет! Будь проклято дерево, что согласилось стать палицей, и огонь, что согласился стать взрывом!
Я не хочу, чтоб на листья моего света падала роса из крови. Не хочу, чтоб ветер, коснувшись меня, уносил крики и всхлипы, гнездящиеся во мне. Будь милосерден, будь справедлив, человек! Я с великим тщанием освещаю твои храмы, но кажется мне, что ты неясно видишь бога. Оставь мне чистоту, приветное тепло очага, радость и добро. Я умоляю тебя об этом, как нищий, просящий подаянья. О человек, мой старый сосед по хижинам Индии, не твори из меня взрыв, смерть и разрушение, дабы я, в час девственной чистоты, освещая и согревая молитвы и колыбели, не видел, как призраки пляшут в моем пламени!»
МЕМУАРЫ ВИСЕЛИЦЫ[6]6
Перевод И. Тыняновой
[Закрыть]
Неожиданные и странные обстоятельства дали мне возможность познакомиться с этими записями, в которых жалкая, почернелая и полусгнившая виселица пытается рассказать свою историю. Эта виселица начала, очевидно, писать свои трагические мемуары. Они явились бы несравненным документом, глубоко вскрывающим жизнь. Дерево – она познала, как никто, тайну природы; виселица – она познала, как никто, тайну человека. Кто ж может быть столь трагически и непосредственно правдив, как человек, корчащийся в петле? Разве что тот, кто давит ему на плечи!.. Но, к сожалению, мемуары остались незаконченными. Бедная виселица сгнила и умерла.
Среди записей, оставленных ею, самые неполные те, что я здесь переписал, – краткий рассказ о ее страдальческих раздумьях, смутное пробуждение глухого протеста. Она могла бы описать всю свою жизнь, полную крови и печали! Но настало, однако, время узнать и нам, какое мнение сложилось у необъятной природы, у всех этих гор, деревьев и вод, о таком незаметном явлении, как человек. Быть может, мне еще когда-нибудь придет в голову опубликовать другие бумаги, которые я строго храню: «Воспоминания Атома» и «Путевые записки Корня Кипариса».
Вот что говорится в отрывке, который я здесь для вас привожу, являющемся всего-навсего прологом к упомянутым «Мемуарам».
«Я принадлежу к старинному роду развесистых дубов, к суровому древесному племени, что уже в стародавние времена роняло с могучих своих ветвей мысли для Платона. То была семья странноприимная и прославленная: от нее родились корабли, отплывшие некогда в далекий путь к туманным берегам Индий, пики для фанатиков, отправлявшихся в крестовые походы, и балки для простых, пахнущих смолой кровель, давших приют Савонароле, Спинозе и Лютеру. Мой отец, в забвении высоких и звонких традиций своей растительной геральдики, прожил пассивную и прозаическую жизнь мирянина. Он не чтил ни старинный обычай благородства, ни традицию религиозных идей, ни долг истории. Это было дерево материалистического ума, подвергшееся влиянию энциклопедистов растительного мира. У него не было ни веры, ни души, ни бога! Его религией было солнце, соки земли и вода. Он был великим вольнодумцем мыслящего леса. Летом, когда чувствовал яростное вскипание сока, он пел, оборотясь к солнцу, давал приют странницам-птицам для их звонких концертов, брызгал дождем в смиренно склоненный народец трав и растений и по ночам, опутанный сладострастным плющом, гулко шумел под астральною тишью. Когда наступала зима, он, с животным смирением нищего, вздымал к презрительно бесстрастной голубизне свои худые, умоляющие руки!
Потому-то мы, его дети, и не были счастливы в нашей растительной жизни. Один из моих братьев был срублен, чтоб служить подмостком для паяцев: ствол склада созерцательного и романтического, он обречен был каждый вечер быть попранным шутовством, издевкою, фарсом и голодом! Другой ствол, полный жизни, солнца, пыли, замкнутый одиночка, борец против снегов и вихрей, сильный и неутомимый, был вырван из нашей семьи, чтоб стать доскою для гроба! Я, самый плачевный, стал виселицей!
С детства был я грустным и жалостливым. У меня было много друзей в нашем лесу. Я желал только добра, смеха, благотворного расцвета древесной души и плоти. Росу, что омывала меня по ночам, сбрасывал я бедняжкам фиалкам, жившим у наших корней, нежным и скорбным созданьям, живым сгусткам печали, разлитой в огромной, молчаливой душе растительного мира. Я приючал всех птиц, когда с вечера надвигалась гроза. И это я укрывал в своей листве дождевую струю. Она летела, вся истерзанная, преследуемая и гонимая ветром! Я раскрывал для нее свои зеленые ветви и прятал ее, согревая древесным соком. Ветер летел мимо, взбудораженный и дикий. Тогда она, услышав издали его похотливое завыванье, тихонько стекала вниз по стволу, капля за каплей, чтоб ее не заметил ветер; и спешила, змеясь в траве, влиться в лоно великой Матери-Воды! В ту пору очень дружил я с соловьем, что прилетал беседовать со мною долгими часами многозвездной тишины. Бедный соловей скорбел о своей любви! Он жил прежде в дальней стороне, где обручаются легко и томно; там, влюбленный, был он счастлив. Мне поверял он свои лирические пени. И была его скорбь такой сверхъестественной, что несчастный, слышал я, терзаемый болью и отчаяньем, упал с ветки и утонул! Бедный соловей! Такой нежный, такой одинокий, такой чистый!
Я хотел оберечь все живое. И когда деревенские девушки приходили поплакать возле меня, я вытягивал свои ветви, как пальцы, чтоб указать бедной, тонущей в слезах душе все дороги неба!
Никогда более!.. Никогда более не вернешься ты, далекая, пышнозеленая юность!
Наконец и мне пришлось столкнуться с реальностью. Как-то раз один из этих людей из металла, что занимаются торговлей растениями, явился, чтоб вырвать меня с корнем. Они сами не знали, чего хотят от меня. Бросили на телегу, и, как упала ночь, волы медленно двинулись, в то время как человек, шагавший рядом, затянул песню в ночной тишине. Я ехал весь израненный и обессиленный. Видел звезды, их острый холодный взгляд. Чувствовал, как меня разлучают с огромным моим лесом. Слышал стонущий, неясный и протяжный шум дерев. То были дружественные голоса, зовущие меня!
Надо мною летали какие-то гигантские птицы. Я чувствовал порой, что теряю сознание, растительное оцепенение овладевало мною, словно бы я растворялся в каком-то тумане безучастья. Я задремал. На рассвете мы въехали в какой-то город. Окна глядели на меня кровавыми глазами, полными гневом солнца. Я знал города только по долгим рассказам ласточек на звонких посиделках в нашей чаще. Но поскольку я ехал лежа, связанный веревками, я видел только дым и мутный воздух. И слышал шум, резкий, нестройный, в котором были и рыдания, и смех, и зевки, и еще глухое хлюпанье грязи и мрачное бряцанье металла. Я чувствовал, наконец, смертный запах человека! Меня швырнули в какой-то вонючий двор, где не было ни воздуха, ни неба. Я начал тогда понимать, что большой слой грязи покрывает душу человека, потому что он прячется от глаз солнца!
Подошли какие-то люди и презрительно пнули меня ногами. Я был в состоянии такого бесчувствия, что даже не ощущал тоски по зеленой моей родине. На второй день ко мне подошел человек и стал рубить меня топором. Я лишился чувств. Когда я пришел в себя, я снова лежал связанный на телеге, стояла ночь, и человек длинной палкой погонял волов, напевая. Сознание медленно возвращалось ко мне. И чудилось мне, что я перевоплотился в какую-то иную форму органической жизни. Я не чувствовал волшебного брожения сока, жизненной силы волокон, живой поверхности коры. По обе стороны телеги шли еще люди, пешком. Под безмолвной и состраждущей белизной луны я ощутил бесконечную тоску по полям, по запаху сена, по птицам и травам, по всей великой живительной душе божества, что трепещет средь ветвей. Я чувствовал, что настает другая, практическая жизнь, для службы и работы. Но какая? Я слыхал о деревьях, что превращаются в поленья, греют и питают и, обретая в сожительстве с человеком томление по богу, вздымают свои руки из пламени, силясь оторваться от земли: они рассеиваются, величественно преобразованные в дым, становятся тучами, сдружаясь со звездами и синевою, чтоб жить отныне в белом и гордом покое бессмертных и чувствовать шаг бога!
Слыхал я также, что деревья становятся балками для кровель домов: подобные счастливцы приобщаются в теплых сумерках нежной силы поцелуев и смеха; их любят, украшают, холят; подвешивают к ним скорбные тела Христосов; они – предмет человеческих устремлений, им дана безмерная и гордая радость дарящих приют бесприютным; и смех детей, и влюбленные стоны, и откровения, и вздохи – элегии голоса, – все, что напоминает им шепот воды, дрожанье листьев, песни ветров, – вся эта благодать омывает их, уже познавших свет жизни, как бескрайную, полную добра душу.
Я слышал также о деревьях со счастливой судьбою, ставших мачтами кораблей, чтоб вдыхать запах моря и слушать легенды бурь, чтоб странствовать, сражаться, жить уносимыми волною в беспредельность, средь нежданных сияний – как души, исторгнутые из тела, что вершат впервые странствие по небу!
Чем же стану я?.. Мы прибыли наконец. И тут мне впервые предстало четкое виденье моей судьбы. Я стану виселицей.
Я виселица… Силы покинули меня, горе затопило. Меня подняли. Оставили одну, угрюмую, посередь поля. Я встретилась наконец с ужасной правдой моей жизни. Мое предназначение было – убивать. Люди, в чьих руках всегда найдутся цепи, веревки и гвозди для себе подобных, пришли искать сообщников средь гордых дубов леса! И мне предстояло отныне быть вечной спутницей агоний. Привязанные ко мне, будут качаться трупы, как некогда качались зеленые, омытые росой ветви!
И будет у меня лишь этот черный плод – мертвецы!
Моя роса будет из крови. И вечно придется мне слушать – мне, другу птиц, сладкопевных странниц, – один лишь стоны страданья да хрипы удушья!.. Души, отлетая, будут рваться о мои гвозди. Я, древо молитвенной тишины, полное свежей радости рос и звонких гимнов жизни, я, кого сам бог знал утешителем бед, я, гордое древо гор, – предстану отныне тучам и ветрам, старым моим товарищам, верным и чистым, соучастником гниения, сообщником палача, весело цепляя за шею трупы – добычу воронья и тлена!
Вот чем предстояло мне стать! Я застыла в недвижности и бездумье, как в наших чащобах волки, чувствуя, что умирают.
Какая мука! Издали виден мне был город, окутанный туманом.
Солнце встало. Вкруг меня начал собираться народ. Потом, сквозь забытье, услышала я звуки печальной музыки, глухой ропот толпы и скорбное пенье монахов. Меж двух свечей шел человек с посинелым лицом. Смутно, как во власти сонных видений, ощутила я какое-то содроганье, резкую электрическую вибрацию, вслед за которой раздалась зловещая и протяжная мелодия католической заупокойной молитвы!
Я пришла в себя.
Я была одна. Толпа рассыпалась, спускаясь к поселкам. Никого! Песня монахов медленно затихала, как последняя волна прилива. Близился вечер… О, я вижу! Вижу ясно. Вижу!.. Привязанный ко мне, застылый, вытянутый, с упавшей вывихнутой головой, качался висельник! Я содрогнулась!
Я чувствовала холод и медленно подползающее гниение. Я осуждена была остаться здесь ночью одна, на этом зловещем пустыре, держа в объятьях этот труп! Никого!
Солнце угасало, чистое солнце. Где душа этого трупа? Отлетела ли уже? Растворилась ли в свете, в туманах, в колебаниях воздуха? Я чувствовала шаг печальной ночи, которая приближалась. Ветер толкал труп, веревка скрипела.
Немая растительная дрожь проняла меня: не могу я остаться тут одна. Быть может, ветер унесет меня, расшвыряв кусками дерева, на старую родину листьев? Нет, ветер был слабый – одно лишь легкое дыхание тьмы! Иль настало время, когда великая природа, когда божественная природа взята на откуп человеком-зверем? Иль дубы леса уж не могут иметь душу? И есть такое право, чтоб топор и веревка похищали стволы, вскормленные соком, солнцем и водою – труд и пот самой природы, сияющее воплощение замысла божья, – и обрекали на бесчестье, обращали в помосты виселиц, где разлагаются души, в гробы, где разлагаются тела? А девственные ветви, свидетельницы религиозных таинств природы, разве уж ни на что более не годны, чем вершить приговоры на погибель людскую? И годны лишь нести веревки, на которых пляшут акробаты и корчатся преступники? Не может быть!
Верно, какое-то проклятье лежит на природе. Души мертвых, что знают тайну растений и понимают их, находят, верно, чудовищной насмешкой, что деревья, после того как были помещены богом в лесной чаще, где стояли, раскинув руки, благословляя землю и воду, могут быть утащены в город и обречены человеком стоять, раскинув руки, благословляя палачей!
И после того как несли зеленые ветви – таинственные нити, погруженные в голубизну, к которой бог привязал землю, должны нести веревки виселиц – позорные снасти, которыми человека привязывают к тлену! Нет! Если бы корни кипарисов рассказали об этом в дому мертвых, гробницы треснули бы от смеха!
Так говорила я в своем одиночестве. Ночь наступала, медленно и неумолимо. Труп раскачивался на ветру. Я услыхала удары крыл. Тени носились надо мною. То были вороны. Опустились. Я чувствовала прикосновение их мерзких, хладных перьев; они точили клювы о мое тело и с криком вонзали в меня когти.
Один из них сел на плечо повешенного и принялся клевать его лицо! Дрожь пробежала по мне. В немом рыдании молила я бога, чтоб скорее дал мне истлеть. Еще недавно я была дерево леса, с которым беседовал ветер! Ныне я служила воронам, чтоб точить клювы, и людям, чтоб вешать на мне трупы, как рваные одежды из плоти! О боже, – рыдала я в глубине души, – я не хочу быть реликвией пытки: я питала, я не хочу разрушать; я была другом сеятеля, я не хочу быть собратом могильщика! Я не могу и не умею быть судией. Растенья обладают высоким неведением – неведением солнца, росы и звезд. Добрые и злые равно неприкосновенны для бескрайной природы, величественной и состраждущей. О боже, избавь меня от этой боли людской, такой большой и такой острой, что не знает себе границ, что проникает природу от края до края и подъемлется до самых небес, чтоб ранить и тебя! О боже, ведь синее небо даровало мне каждым утром росу, плодотворный жар, белую, неземную красу тумана, превращения света – всю доброту, всю прелесть, всю силу, – не захочешь же ты, чтоб теперь, во искупление, я показала тебе назавтра, едва кинешь ты первый взор на землю, этот истерзанный труп!
Но бог дремал в своей райской обители света. Три года прожила я в подобных муках.
Я умертвила одного человека – мыслителя, политика, сына истины и добра, прекрасную душу, полную высоких идеалов, борца света. Он был побежден, он был повешен.
Я умертвила другого человека – что полюбил женщину и бежал с нею. Его преступленьем была любовь, которую Платон называет таинством и Христос назвал законом. Уголовный кодекс покарал магнетическую неотвратимость притяжения душ и поправил бога при помощи виселицы!
Я умертвила также вора. Этот человек был рабочим. У него были жена, дети, братья и мать. Зимой он остался без работы, без света, без хлеба. Охваченный отчаяньем, потеряв голову, он украл. На закате его повесили. Воронье не клевало его. Тело было предано земле нетронутым, чистым и крепким. Это бедное тело погибло, потому что я слишком крепко сжала его, а душа – потому что бог слишком растянул ее и переполнил.
Я умертвила двадцатерых. Вороны знали меня. Природа видела мое глубокое страданье; она не презрела меня: солнце щедро обливало меня своим светом, тучи задевали своею мягкою наготой, ветер прилетал ко мне и рассказывал о жизни леса, оставленного мною, растения приветствовали меня плавными поклонами зеленых стеблей; бог посылал мне росу и свежесть, что обещали прощение природы.
Я состарилась. Черные морщины пролегли по мне. Великое царство растений, чувствуя, что я уже стыну, послало мне свои одежды из плюща. Вороны не вернулись. Не вернулись палачи. Я чувствовала, как вливается в меня, как некогда, покой божественной природы. Цветы и травы, отступившие было, оставив меня одну на скудной земле, подступили снова, рождались вкруг меня, как зеленые друзья, несущие надежду. Природа словно хотела утешить меня. Я чувствовала, как приходит тление. В одно туманное и ветреное утро я тихо упала на землю, в сырые ползучие травы, и начала безмолвно умирать.
Мхи да хмели укрыли меня, и я, с несказанною усладой, стала чувствовать, как растворяюсь в необъятной материи.
Тело мое остывает: я сознаю, что происходит медленное мое превращение из гнили в почву. Иду, иду. Прощайте, о люди! Я уже проливаюсь по каплям меж корней твоих, земля. Мои атомы убегают к необъятной природе – к зелени и свету. Я едва уже слышу человеческий рокот. О древняя Кибела, я буду течь по каплям в крови, обращающейся в теле твоем! Я еще различаю смутно человеческое присутствие, как туманную смесь мыслей, чаяний, разочарований, меж которых призрачно раскачиваются трупы повешенных! Больно глядеть на тебя, о боль человеческая! Среди огромного счастья, разлитого в голубизне, ты подобна лишь тонкой струйке крови! Цветы и травы, как жаждущие жизни, уже питаются мною! Возможно ли, что там, внизу, на закате, коршуны еще терзают тела людей? О материя, поглоти меня! Прощай навсегда, гордый и жестокий мир! Я уже вижу, как светила, подобно слезам, бегут по лику небес. Кто это плачет? Я сливаюсь с великою жизнью земных глубин! О темный мир из грязи и золота, ты, что есть лишь звезда в бескрайном просторе, – прощай! прощай! – я оставляю тебе в наследство истлевшую веревку виселицы!»