Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Но черт возьми! Ведь он же сам отверг ее, когда она предлагала себя в порыве чистого и благородного чувства, которое никакое презрение не могло ни запятнать, ни унизить. Чего же хотел он теперь? Вот в этом-то вся сложность возвышенной натуры Жозе Матиаса. Вскоре, спустя несколько месяцев, еще в Порто, он забыл – вот как время и расстояние разгоняют печаль и преображают действительность, – решительно забыл свой оскорбительный отказ, словно это было простое несовпадение интересов, любых: материальных или общественных. И вот теперь в Лиссабоне, видя из своих окон окна Элизы, видя розарии обоих сливающихся и исчезающих в вечерней мгле садов, он испытывал боль, подлинную боль, твердо веря в то, что он любил ее, любил возвышенной любовью, почитая за звезду земную среди равных ей небесных звезд, и поклонялся ей, а этот грубый мужлан с черными усами похитил ее с небосвода лишь затем, чтобы бросить в постель!
Сложный случай, так ведь, друг мой? Ах, сколько я как философ раздумывал надо всем этим! И пришел к заключению, что Жозе Матиас был болен гипертрофированным спиритуализмом, сильнейшим воспалением, вызванным инфекцией спиритуализма, которому абсолютно противопоказана материальность брака: ночные туфли, влажность кожи после утреннего пробуждения, безобразный огромный живот в течение шести месяцев, плачущие в мокрых колыбелях дети… И теперь Жозе Матиас ревел от ярости и пытки, потому что рядом некое животное поторопилось прямо в шерстяной ночной сорочке взять Элизу. Слабоумный? Нет, мой друг! Сверхромантик, невероятно далекий от жизни человек, который даже не подозревал, что домашние туфли, мокрые детские пеленки – самые красивые вещи в доме, где светит солнце и греет любовь.
И знаете, мой друг, что сделало эту пытку совсем непереносимой? То, что бедная Элиза выказывала по отношению к нему все ту же любовь! Ну, как вам это нравится?! Ад, так ведь?.. И если безупречной любви, такой же сильной и исключительной, как в былые годы, Элиза не испытывала, то по меньшей мере необоримое любопытство к Жозе Матиасу она сохранила и не стыдилась его проявлять. А может, это была сама неизбежность, так как сады соседствовали?! Не знаю! Но с сентября, как только Торрес Ногейра отбыл на свои виноградники в Каркавелосе, чтобы самолично присутствовать при сборе винограда, Элиза вновь со своей террасы через кусты роз и лилий стала посылать Жозе Матиасу ласковые взгляды, которые в течение десяти лет заставляли сердце Жозе Матиаса трепетать от восторга.
Не думаю, чтобы они обменивались посланиями, перебрасывая их через стену сада, как то бывало во времена отеческого правления Матоса Миранды… Новый повелитель, крепкий здоровый мужчина с черными усищами, даже издалека, с виноградников в Каркавелосе, обязывал божественную Элизу вести себя достойно и благоразумно. Да и, умиротворенная сильным и молодым супругом, она теперь испытывала меньшую потребность в скромном свидании под покровом теплой ночи, хотя при ее нравственной безупречности и непреклонном спиритуализме Жозе Матиаса дозволена могла быть и приставная лестница… К тому же Элиза была глубоко порядочна и относилась к своему телу, как к святыне, отдавая себе отчет в том, сколь усердно потрудился господь, чтоб сделать его таким прекрасным. Что же касается души… Кто знает?.. Возможно, обожаемая Жозе Матиасом Элиза принадлежала к тому прелестному типу женщин, к которому принадлежала всем известная итальянская маркиза Джулия Мальфиери, к услугам которой были сразу два возлюбленных: один поэт – для романтических услад души, другой кучер – для естественных грубых потребностей.
В конце концов не будем больше, друг мой, заниматься психоанализом поведения этой здравствующей и поныне женщины, следуя за гробом того, кто скончался от любви к ней! Важно, что Элиза и ее друг, не отдавая себе в том отчета, вновь вступили в совершенный брак благодаря соседству их садов, цветущих пышным цветом. И в октябре, поскольку Торрес Ногейра все еще пребывал в Каркавелосе на сборе винограда, Жозе Матиас с восторгом снова широко распахнул окна своей комнаты, чтобы лицезреть божественную Элизу на террасе ее дома!
Казалось бы, что человек такой возвышенной души, обретя вновь совершенство прежней любви, должен был бы обрести вновь и прежнюю полноту счастья, ведь он царил безраздельно в бессмертной душе Элизы, так не все ли равно ему было, что кто-то другой владел ее смертной оболочкой? Но нет! Исполненный тоски бедный молодой человек тяжело страдал. И, стараясь избыть это страдание, эту мучительную пытку, он, такой безмятежно спокойный, с такими изысканными и хорошими манерами, вдруг сделался одержимым. Ах, друг мой, в каком вихре и водовороте жизни он закрутился! За один год он потряс, поразил, возмутил весь Лиссабон! Его фантастические сумасбродства того времени стали легендой… Вам знакома эта история с ужином? Ужином, который он устроил для тридцати или сорока самых что ни на есть непристойных и грязных женщин, подобранных им в темных переулках Байро-Алто и в Моурарии? Вместо десерта он приказал подать ослов и, посадив на них всех дам до единой, серьезный и бесконечно печальный, на белой лошади, с устрашающим хлыстом в руке, возглавил кавалькаду, направлявшуюся на холмы Грасы приветствовать восход солнца!
Однако все творимые им безрассудства не смогли заглушить тоску, и этой зимой он стал пить и играть в рулетку. Целый день он проводил дома в уединении, глазами и душой прикованный к роковой террасе (естественно, что окна его комнаты были закрыты, ведь Торрес Ногейра вернулся с виноградников), а вечером, когда свет в окнах Элизы гас, он брал наемный экипаж, всегда только у Гаго, и отправлялся сперва к Браво, потом в Дворянский клуб, где до самого позднего часа исступленно играл в рулетку, и совсем за полночь ужинал в отдельном кабинете ресторана, всегда при большом количестве зажженных свечей, с льющимся рекой шампанским и коньяком.
И жизнь, раздираемая подобными страстями, длилась семь долгих лет! Все земли, что оставил ему в наследство дядя Гармилде, были пропиты или проиграны, уцелел только особняк в Арройосе да деньги, отданные под проценты. Но вдруг Жозе Матиас исчез из всех игорных и питейных притонов. Мы узнали, что Торрес Ногейра умирает от водянки!
Как раз в это время я собрался навестить Жозе Матиаса, а тут еще мне телеграфировал встревоженный Николау да Барка из своего поместья относительно одного касающегося Жозе Матиаса дела (путаного дела, связанного с векселем), и я теплым апрельским вечером, около десяти часов, прибыл в Арройос. Слуга, провожая меня по слабо освещенному коридору, из которого теперь исчезла украшавшая его резьба и лари, привезенные старым Гармилде из Индии, доверительно сообщил, что его милость еще изволят обедать… Не могу без содрогания вспомнить то тяжкое впечатление, которое произвел на меня несчастный. Это происходило в комнате, окна которой выходили и в сад Матиаса, и в сад Элизы. Перед окном, плотно зашторенным дамастом, стоял освещенный двумя канделябрами стол, на котором красовались корзина белых роз и фамильное серебро Гармилде, а поодаль, развалясь в кресле, в расстегнутом белом жилете, с мертвенно-бледным лицом, склоненным на грудь, и пустым бокалом в безжизненной руке полулежал Жозе Матиас, то ли задремавший, то ли мертвый.
Когда я тронул его за плечо, он испуганно вскинул голову: «Который час?» Волосы его были растрепаны. И хотя я, приняв веселый вид, кричал, стараясь его пробудить, что уже вечер, десять часов, он, не обращая на меня внимания, поспешно наполнил бокал белым вином из близстоящего графина и медленно осушил его, держа дрожащей рукой… Потом, откинув упавшие на потный лоб волосы, спросил: «Что нового?» Глаза его сами закрывались, он мало что понимал из того, что я ему говорил, включая и уведомление, которое просил ему передать Николау. Наконец, улыбнувшись, он придвинул к себе шампанское и, подняв его вместе с ведерком, наполненным льдом, налил полный бокал, тихо говоря: «Жара… жажда мучит». Но не выпил: с трудом оторвав свое отяжелевшее тело от кресла, он неуверенным шагом пошел к окну, с силой отдернул занавеску, распахнул его и застыл на месте, пойманный тишиной и несказанным покоем звездной ночи. Я пребывал в молчании, друг мой. В доме напротив два ярко освещенных окна были приоткрыты легким ветром. И этот яркий свет, проникая в длинные складки белого домашнего платья, окутывал неподвижно стоявшую, словно в оцепенении, целиком поглощенную своими мыслями фигуру. То была Элиза, друг мой! Позади нее, в глубине освещенной комнаты, задыхался от приступа водянки ее супруг. А она неподвижно стояла, спокойно посылая ласковый взгляд, а может быть, и улыбку своему нежному другу. Несчастный, затаив дыхание, как зачарованный впитывал чары осчастливившего его видения. И цветы их садов во тьме ночной меркли, исчезали. Вдруг Элиза поспешно скрылась – скорее всего, причиной ее исчезновения был стон или нетерпеливый зов бедного Торреса. Окна тотчас же закрылись, свет погас, и дом «Виноградная лоза» погрузился в темноту.
Тогда Жозе Матиас, испустив тоскливый вздох, пошатнулся и, ухватившись за занавеску, как утопающий за соломинку, разорвал ее, беспомощно упав мне на руки, которые я ему протянул и на которых дотащил его, мертвецки пьяного, до стула. Спустя какое-то время этот столь необычный человек, к моему величайшему изумлению, открыл глаза, чуть заметно улыбнулся и удивительно безмятежно прошептал: «Жарко… как жарко! Не угодно ли чаю?»
Я отказался и поспешно удалился, а он тем временем, абсолютно безразличный к моему бегству, развалясь в кресле, дрожа, раскуривал сигару.
Святый боже! Мы уже в Санта-Изабел! Как быстро эти дроги влекут останки бедного Жозе Матиаса на поживу червям. Итак, друг мой, после этой примечательной ночи Торрес Ногейра умер. Божественная Элиза на время нового траура удалилась в поместье своей тоже вдовствующей золовки в Корте-Морейре, совсем рядом с Бежой. А Жозе Матиас скрылся, исчез, испарился, так что я не имел о нем никаких, даже самых сомнительных вестей, к тому же его интимный друг Николау да Барка, от которого я их мог бы получить, отбыл на Мадейру с последним оставшимся у него кусочком легкого без всякой надежды на излечение от классического туберкулеза.
Весь год я посвятил моему «Очерку об эмоциональных явлениях». И вот как-то в начале лета, спускаясь по улице Сан-Бенто в поисках дома за номером 214, в котором находилась книжная лавка старшего сына Аземела, и глядя вверх, я обнаружил на одном из балконов нового углового дома – кого бы вы думали? Божественную Элизу! Она просовывала листья латука в клетку с канарейкой! До чего же красива, друг мой! Чуть-чуть пополневшая, но еще стройная, зрелая женщина в самом соку и все такая же соблазнительная, несмотря на только что исполнившиеся сорок два года! Да, эта женщина, без сомнения, была родственницей Елены Прекрасной, которая и в сорок лет после осады Трои все еще ослепляла своей красотой как простых смертных, так и богов. И любопытная случайность. В этот же вечер я узнал от Секо, Жоана Секо, что служил в библиотеке и составлял каталог книг у Аземела, новую историю этой Елены Прекрасной.
Божественная Элиза теперь имела любовника… Но только потому, что ее высокая порядочность не позволяла ей иметь третьего законного мужа. Молодой счастливчик, которому она отдала свое сердце, был женат… Женат на проживавшей в Беже испанке, которая на исходе первого года законной любви и нескольких лет любви незаконной уехала в Севилью провести святую неделю, как того требовала ее набожность, и там нечаянно задремала на руках богатого скотовода. Ее кроткий супруг, учетчик общественных работ, оказавшись свободным, продолжал жить в Беже и свободно преподавать свободный рисунок… И вот одной из его учениц была дочь золовки Элизы, хозяйки поместья Корте-Морейра. Здесь-то, в этом поместье, когда однажды он обучал свою ученицу растушевке, Элиза увидела его и влюбилась, да так скоропалительно и страстно, что немедленно сняла с работы и увезла из Бежи в Лиссабон, где их недозволенное счастье могло найти надежное укрытие и не быть назойливым для постороннего глаза. Сам Жоан Секо был родом из Бежи, где всегда проводил рождество; он хорошо знал учетчика и владелиц поместья Корте-Морейра, а потому тотчас же догадался о романе, когда из окон дома номер 214, в котором находилась книжная лавка и где он составлял каталог, он увидел на угловом балконе Элизу и стоящего в дверях принаряженного учетчика в светлых перчатках, вид которого говорил о бесконечно больших успехах этого молодого человека на поприще частных работ, чем на поприще работ общественных.
И я тоже имел счастье познакомиться с учетчиком все из того же окна дома номер 214. Красивый, крепко сложенный молодой темнобородый блондин имел все внешние данные, а может, и внутренние для того, чтобы занять место в овдовевшем сердце, а следовательно, как говорится в Библии, «свободном». Я довольно часто бывал в доме номер 214, так как меня заинтересовал каталог книжной лавки Аземела, который по иронии судьбы получил в наследство несравненную коллекцию трудов философов XVIII века. И вот несколько недель спустя, как-то вечером (Жоан Секо работал вечерами), выходя из книжной лавки и задержавшись у открытой двери подъезда, чтобы закурить сигару, я заметил при слабом свете спички прячущуюся во тьме фигуру Жозе Матиаса! Но, друг мой, что это была за фигура! Чтобы разглядеть его внимательнее, я еще раз чиркнул спичкой. Бедный Жозе Матиас! Он оброс бородой, жидкой, рыжеватой, грязной бородой неопределенной длины. Оброс волосами, которые слипшимися прядями висели из-под поношенной шляпы, как-то усох, стал меньше ростом и тонул в замызганном меланжевом сюртуке и темных брюках с огромными карманами, в которых он, бесконечно жалкий, прятал по обыкновению руки. От охватившей меня жалости я с трудом выдавил: «Вот это встреча! Вы! Что случилось?» И он со свойственной ему учтивостью и мягкостью, но довольно сухо, чтобы поскорее избавиться, сказал осипшим от водки голосом: «Я жду одного человека». Я не стал продолжать разговор и пошел прочь. Потом, пройдя несколько вперед, я обернулся, чтобы удостовериться в том, что мне мгновенно пришло в голову, как только я его увидел, – этот темный подъезд находился как раз напротив нового местожительства и балкона Элизы!
И вот так, прячась в подъезде, прожил Жозе Матиас еще три года!
Этот подъезд был одним из тех подъездов старого Лиссабона, которые не имеют привратника, всегда открыты, всегда грязны – сточная канава, откуда никто не гнал тех, кто скрывался в ней от нищеты и горя. Рядом находился кабак. Каждый вечер с наступлением темноты Жозе Матиас спускался по улице Сан-Бенто, прижимаясь к стенам домов, и как тень исчезал в сумраке подъезда. В этот час окна Элизы ярко светились; правда, зимой их затемняли легкие рисунки мороза, но зато летом, открытые настежь, они предоставляли ветру возможность беспрепятственно гулять по комнатам. И вот Жозе Матиас, стоя напротив, часами, неподвижно, заложив руки в карманы, любовался их светом. Каждые полчаса он отлучался в кабак, но так, чтобы никто его не заметил. Бокал вина, стопка водки, и опять чернота подъезда скрывала его, давая ему приют и восторженную радость. Когда же в окнах Элизы задолго до глубокой ночи, даже зимой, в дни и без того короткие, гас свет, он ежился от холода, дрожал и, постукивая рваными подметками по каменным плитам пола или сидя на ступеньках лестницы и щуря мутные глаза, глядел на чернеющий фасад дома, в котором она спала с другим!
Вначале, закуривая сигарету, Жозе Матиас поспешно поднимался на первую лестничную площадку, чтобы не видно было огня, который мог разоблачить его и его укрытие. Но потом, друг мой, он курил одну сигарету за другой, прислонившись к дверному косяку, и затягивался так, чтобы огонек освещал его, Жозе Матиаса! И вы понимаете, почему?.. Да потому, что Элиза узнала, что в подъезде напротив, самозабвенно поклоняясь ее окнам, простаивает дни и ночи ее бедный Жозе Матиас!..
И поверите ли, друг мой, что и Элиза каждый вечер, неподвижно стоя у окна и опершись на решетку балкона (учетчик в ночных туфлях, растянувшись на софе, читал вечернюю газету), пристально всматривалась в черноту подъезда и молча посылала безутешному поклоннику свой взгляд и улыбку, как посылала прежде поверх роз и лилий со своей террасы в Арройосе. Жозе Матиас понял это и был потрясен до глубины души. И теперь, не выпуская изо рта сигареты, чтобы она своим огоньком, как маяк, указывала путь возлюбленным глазам его Элизы, он без слов говорил ей, что он, ее преданный и верный друг, здесь, на своем посту.
Днем он не имел обыкновения показываться на улице Сан-Бенто. Как мог он позволить себе такое – дерзнуть показаться в этом изодранном на локтях пиджаке и стоптанных башмаках? А все потому, что тот молодой человек с утонченным и строгим вкусом, которого когда-то знала Элиза Миранда, впал теперь в нищету и носил лохмотья. Где же добывал он каждый день три патако на вино и кусок трески в кабаке? Не знаю… Однако восславим божественную Элизу, мой друг! Как деликатно, как изощренно и какими сложными путями она, богатая, старалась поддержать нищего Жозе Матиаса! Весьма пикантная ситуация, не так ли? Благодарная сеньора оплачивала содержание двух мужчин – возлюбленного плоти и возлюбленного души! Между тем Жозе Матиас дознался, от кого получал милостыню, и спокойно, не крича о гордости, он, растрогавшись до глубины души и уронив навернувшуюся слезу, вызванную скорее всего водкой, отказался от ее щедрости.
Когда же темнело, Жозе Матиас смело спускался по улице Сан-Бенто и входил в свой подъезд. И как, друг мой, вы думаете, проводил свой день Жозе Матиас? Он выслеживал, преследовал учетчика общественных работ, разузнавал о нем все до мельчайших подробностей! Да, друг мой! Невероятное, исступленное, потрясающее любопытство к мужчине, которого избрала сама Элиза!.. Оба предыдущих, Миранда и Ногейра, вошли в ее альков гласно, через церковные двери, имея, кроме любви, определенные намерения – создать семью, домашний очаг, возможно, надеясь иметь детей, заслуженный покой и твердое положение в жизни. Но этот был возлюбленным, только возлюбленным, и она содержала его, чтобы быть любимой. Никаких других мотивов, кроме желания двух тел слиться воедино, у этого союза не было. И Жозе Матиас никак не мог утолить свою неутолимую жажду узнать все, что касается этого человека, которому Элиза отдала предпочтение, избрав именно его в тысячной толпе мужчин; он внимательно изучал его внешний вид, одежду. Учетчик, соблюдая правила приличия, жил на другом конце Сан-Бенто, около рынка. Эта часть улицы для оборванца Жозе Матиаса, которого здесь не могли настигнуть глаза Элизы, была своей: здесь он свободно, не скрываясь, мог наблюдать за тем, кто, храня тепло ее алькова, ранним утром возвращался к себе домой. Он не спускал с него глаз весь день, осторожно, как вор, следовал за ним на почтительном расстоянии. Но есть у меня одно подозрение, что Жозе Матиас вел себя подобным образом не из праздного любопытства, а лишь желая удостовериться, что, несмотря на все соблазны Лиссабона, и весьма серьезные для простого учетчика из Бежи, тот хранил верность Элизе. Жозе Матиас считал, что служит ее счастью, он проверял возлюбленного женщины, которую любил.
Друг мой, сколь совершенен спиритуализм и необычайна преданность спиритуалиста! Душа Элизы безраздельно принадлежала ему, и он ежедневно ей поклонялся, но ему хотелось, чтобы и телу Элизы тот, кому она его вручила, поклонялся не менее преданно. Но учетчик был полностью верен столь красивой и столь богатой женщине, одетой в шелка и бриллианты, которые его ослепляли. И кому ведомо, друг мой? Может, как раз эта верность, это плотское поклонение Элизе и было последним счастьем, которое изведал в жизни Жозе Матиас. Я склонен думать именно так, потому что прошлой зимой в одно дождливое утро я встретил учетчика. Он покупал камелии у цветочника на улице Оуро, а на углу напротив стоял исхудалый, весь в лохмотьях Жозе Матиас и, наблюдая за ним, ласково, почти с благодарностью улыбался! И очень может быть, что этой ночью, дрожа от холода в подъезде и постукивая промокшими подметками, он, нежно глядя на темные окна, думал: «Бедняжка Элиза. Она довольна, что он принес ей цветы!»
Так продолжалось три года.
И вот, мой друг, позавчера вечером запыхавшийся Жоан Секо появился в моем доме: «Только что на носилках отнесли в больницу Жозе Матиаса – воспаление легких!»
Кажется, его нашли утром; он лежал на каменном полу, под своим длинным пиджаком, и тяжело дышал; мертвенно-бледное лицо было обращено в сторону балкона Элизы. Я побежал в больницу. Умер… Я вошел вместе с врачом в палату. Приподнял покрывавшую его простыню. У ворота грязной и рваной рубашки на шейном шнурке висел такой же грязный шелковый мешочек. Без сомнения, там лежал цветок, волосы или кусок кружев Элизы – память первого очарования и вечеров, проведенных в Бенфике… Я спросил врача: «Тяжелы ли были его мучения, приходил ли он в сознание, просил ли чего-нибудь?» – «Нет! У него было коматозное состояние, потом он широко раскрыл глаза, в ужасе произнес «ох!» и скончался».
Были ли то испытываемые одновременно страх и ужас перед смертью или крик души? А может быть, ее триумф, признание себя бессмертной и свободной? Вам, мой друг, это неведомо так же, как неведомо было Платону и не будет ведомо последнему философу накануне конца света.
Вот мы и прибыли на кладбище. Думаю, что долг наш взяться за кисти гроба. Действительно, весьма странен этот Алвес Мерин; сопровождая нашего бедного спиритуалиста, он всю дорогу был необычайно печален. Но святый боже! Посмотрите. У входа в церковь стоит человек в светлом пальто. Это же учетчик! Он держит большой букет фиалок. Элиза, Элиза послала возлюбленного своего тела на похороны возлюбленного своей души, чтобы убрать усопшего цветами. Но, друг мой, навряд ли Элиза попросила бы Жозе Матиаса о подобной услуге, если бы богу душу отдал учетчик, А все потому, что Материя, даже не отдавая себе в том отчета и не извлекая выгоды, будет поклоняться Духу, в то время как по отношению к себе самой всегда будет грубо материальной и безразличной. Да, друг мой, великое утешение этот учетчик с букетом цветов для метафизика, который, как и я, толковал Спинозу и Мальбранша, реабилитировал Фихте и доказал более чем убедительно иллюзию ощущений. Только ради этого необходимо было проводить в последний путь столь непонятного Жозе Матиаса, который, весьма возможно, был значительно больше, чем мужчина, или совсем им не был…
– Действительно, прохладно… Но вечер все-таки дивный.