Текст книги "Полночь (сборник)"
Автор книги: Жан Эшноз
Соавторы: Эрик Лорран,Элен Ленуар,Кристиан Гайи,Ив Раве,Мари НДьяй,Эжен Савицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Элен Ленуар
ПЕРЕДЫШКА
– Хорошо бы все-таки, чтоб ты приехал, сказал Людо и добавил, шумно прочистив горло: И не затягивая… так будет лучше… сдавленным, чуть задыхающимся голосом, в надежде, наверное, что отец избавит его от нового почему – или, в действительности, для чего. Но он все равно так и повторил, грубо, упрямо, чеканя слова: Для чего? Скажи, для чего! На что Людо с руганью, с криком: он что, хочет дождаться, пока она пойдет под нож хирурга, а то и вовсе окажется за гранью?.. Он счел это выражение странным, но ничего не сказал, предпочел дать ему выговориться, нервно повторяя заключение главврача, который осматривал Веру в пять дня. Как раз пять и было. Но у них, в Хельсинки, шесть. Голос Людо казался охрипшим, слегка дребезжал, два-три раза изменил ему, словно непоседливый мальчишка. Он наверняка преувеличивал. Людо страшный паникер, любила подчеркивать Вера, хотя и старается не подавать виду, это в нем от меня…
Он надолго застыл за письменным столом, по очереди вперяясь взглядом в телефон, в обшарпанный бювар и, на нем, в собственные влажные, вялые пальцы, застывшие возле ножа для разрезания бумаг. Провел указательным пальцем по покрытому пятнами лезвию, потом дотронулся до бронзовой статуэтки, изображавшей юного Гермеса, тот сидел обнаженным на каком-то большом камне, член затерялся между раздвинутыми ляжками как квелый головастик, левая нога согнута, правая вытянута, на лодыжках по паре крылышек; отрок, отдыхающий между двумя вылазками, спокойно устремив взгляд куда-то вдаль, мечтатель, само собой, но ничем не обремененный, не то что он, тяжелый и уставший в своем кресле, опершийся локтями о письменный стол, сцепив руки под подбородком, с той знакомой болью, что расходилась от затылка к напрягшимся плечам, будто именно сюда был нанесен удар, панический звонок Людо: Хорошо бы все-таки, чтоб ты приехал… и не затягивая… так будет лучше… отвергая или заглушая любые вопросы кашлем, ругательствами, псевдомедицинским жаргоном, мешая ему по-настоящему слушать, высвободить мысли из своего рода плотной, темной глыбы, которая размягчалась или растрескивалась теперь, будучи задета: «все-таки»… и «за гранью»… Ну а она? Это она сказала, что хорошо бы все-таки?..
Он чувствовал, что сдвинется с места только в этом случае и, следовательно, должен быть уверен, что именно она, Вера, высказала желание его видеть, а не главный врач предписал это наряду с прочими лекарствами, решив в пять часов по тамошнему времени, в четыре здесь, что пришла пора сменить капельницу и позвать близких, супруга, и поинтересовавшись у Людо, можно ли, буде таковой имеется, уведомить его на расстоянии, с расстояния в две с половиной тысячи километров не всегда все понимаешь, вот и доказательство, он еще и не пошевелился, а ведь путешествие грозит весьма долгое, если учесть, что о самолете не может быть и речи. Может статься, Людо так и сказал удрученному главврачу, и тот, прикидывая тогда, силясь предугадать развитие недуга, разглядеть его через два дня, то есть увидеть кривые и услышать звуковые сигналы аппаратов, которыми она уже была или вот-вот будет окружена, пытаясь оценить, в какой именно момент обнаружится граница, когда она окажется за гранью… Но гранью чего? И по отношению к кому?
Два дня, у него на это уйдет почти два дня, сказал, должно быть, Людо, а ведь на самолете все заняло бы каких-то шесть часов, от двери до двери. Если он отправится по железной дороге и морем – если повезет и он согласится сесть хотя бы на паром, но, насколько я его знаю, он постарается как можно дольше оставаться на суше, пресловутые фобии, все это началось давным-давно, поэтому-то он так ни разу нас и не навестил, его невозможно сдвинуть с места, даже ради нашей свадьбы… Мать очень от этого страдала и в конце концов поймала его на слове, потому что он все время повторял, что ей не остается ничего другого, как ехать без него, что он, напротив, будет доволен, если она перестанет приносить ради него в жертву свою тягу к путешествиям, перестанет постоянно его упрекать и громоздить уловки, по нескольку раз в год, она не могла от этого удержаться, заманивая кокетством, жеманством, ласками, если ты меня действительно любишь, всего один раз, в честь годовщины нашей свадьбы, для меня это будет лучшим подарком… И все это кривлянье под тем предлогом, что они женаты и вполне естественно делать все это парой, выходить, уезжать, вдвоем, вне дома, показываться на людях вместе, для Веры это было очень важно, тогда как внутри, то, что происходило внутри… причем задолго до того, как она начала путешествовать, безо всякого смущения выходить без него, без задней мысли, на лету осознав, что в сто раз лучше сумеет воспользоваться проведенными с другими вне дома моментами, с тех пор как он ее больше не сопровождает, вечно недовольный, неразговорчивый, зевающий, невежливо поглядывающий на часы… но в ту пору отказ ответить на приглашение вместе с Верой влек за собой растягивающиеся на несколько дней драмы, в ту пору он не выдерживал налагаемых ею на него епитимий, в особенности продолжавшегося как-то чуть ли не месяц отлучения от супружеского ложа.
Он подумал было позвонить Людо и спросить, кто же, собственно, из них, главврач или Вера, счел неотложным и необходимым сорвать его с места, но так этого и не сделал, зная, что ответу будет грош цена, поскольку Людо не преминет произнести требуемую в данный момент сценарием фразу: Она звала и зовет тебя. А то и: Твое имя не сходит у нее с языка…
Он встал, подошел, привлеченный нелепым тарахтением мотора на улице, к окну и увидел, как, с трудом толкая по тротуару газонокосилку, по солнцепеку вверх по склону тащится старик, наклонившись вперед, вытянув руки, с покрасневшим лицом, решивший, наверное, что легче толкать газонокосилку по асфальту с включенным мотором. Подстригая тротуар… да, кстати, надо бы подстричь лужайку.
Вера уехала пять дней тому назад, и, как всегда, он постарался совместить с ее отъездом те две недели отпуска, которые обычно брал летом и посвящал насущным работам по дому, на этот раз он наметил перекрасить снаружи рамы и ставни первого этажа.
Утром он отвез ее на вокзал, стараясь вытерпеть ее обычное возбуждение, каковое после неистового крещендо вчерашнего вечера достигло своего апогея в тот момент, когда пришла пора садиться в машину, затем, по мере того как они отъезжали от поселка, напряжение сошло на нет благодаря длинному, бессвязному монологу, которого он не прерывал, но и не слушал, поскольку она только и делала, что повторяла уже сказанное за завтраком, комментируя записанные на разных клочках бумаги мысли, которые не один раз прокручивала в голове ночью, и теперь они вперемешку всплывали у нее в машине: точный вес багажа, двадцать раз проверенный на весах, надежда на то, что на регистрации не станут придираться к перевесу в пять-шесть килограммов, что ему нужно докупить в ближайшие дни ливаро [10]10
Сорт французского сыра, несколько напоминающий камамбер.
[Закрыть], маленькие козьи, вино и прочие гостинцы, которые она традиционно отвозила Людо и про отсутствие которых в Финляндии знала наверняка, жара, страх, что придется бежать, что она что-то забыла, дурные предчувствия касательно того, чт о в доме и особенно в саду пострадает из-за ее отсутствия… сплошной поток, повторяющийся, кисло-сладкий, пока она копалась в сумочке, разглядывала себя в зеркальце пудреницы, с равным кокетством пугалась и смирялась, издавая громкие вздохи, раздосадованная, что он не прикладывает ни малейших усилий, чтобы прикинуть вместе с ней, что она могла бы, может, должна, о важных вещах, я уверена, потом до меня дойдет, но ты даже не слушаешь, тебе наплевать… и она переключилась на следующую скорость.
Последняя, всегда чреватая нападками фаза Вериного возбуждения в машине заставляла вскипеть между ними старые чувства, ожоги, которые, должно быть, доходили и до нее, даже если она, похоже, и научилась за три года перемирия вовремя плеснуть воды в пламя, от поддержания которого не могла удержаться, укусы, чей масштаб она с некоторых пор неплохо контролировала, ослабляя хватку как раз вовремя, чтобы он не застонал, и вместе с тем зная, что, если хочешь проникнуть сквозь постоянно утолщающийся панцирь, надо впиваться сильнее, проявлять, стало быть, куда больше энергии ради неизбежно сомнительного результата. Но, возможно, к безрассудствам ее подталкивала сама ситуация, ибо ввиду надвигающейся разлуки, каковую решительным образом должен был вот-вот провозгласить свисток начальника поезда, она, чего доброго, чувствовала, что может пойти на риск, напасть, не опасаясь, что придется вести настоящий бой что момент идеально подходит для того, чтобы испытать остатки своей власти над ним, провоцируя его, не оставляя иного выхода, кроме как ответить, как раз перед выгрузкой на привокзальной парковке. Она торопливо распахнула дверцу, хлопнула ею. Через несколько секунд они оказались у багажника, каждый готов вытащить оттуда багаж, рядом друг с другом, ожидая соприкосновения рукавов, чтобы столкнуться локтями, и он схватил ее за руку и сжал ее, она же сдержанно, чтобы не привлекать к себе внимание, отбивалась. Сжимая ее плоть, он требовал незнамо чего, чтобы она повторила только что сказанное в машине, последнее надругательство, в общем-то так и было, чтобы повторила его, глядя ему в глаза, то есть чтобы подняла к нему лицо: мне больно, я опоздаю на поезд, я не помню, что сказала, перестань, что за идиотизм, отпусти. Он, крепко ухватив ее левой рукой за подбородок: Смотри на меня, его большая рука сжимала низ ее кривящегося лица, как будто он собирался раздавить его вместе с ее рукой, он сжимал все сильнее, пока выкатившиеся от в равной степени пугающей и постыдной муки глаза Веры не закрылись под напором так и не хлынувших слез. Она выдавила из себя какое-то извинение, попыталась улыбнуться: это глупо, ты же знаешь, что меня тянет за язык всего-навсего тревога перед отъездом, ну что, вот так и расстанемся…
Она положила ладонь ему на грудь, умиротворяюще потеребила пуговицу на рубашке. Он ослабил хватку, захлестнутый знакомой смесью ярости и отвращения, подстегивающей его желание, она это видела, это чувствовала, что-то сверкающее и приторное прокатилось по ее слегка припудренным, словно в насмешку предлагаемый мармелад, щекам, подняв к нему лицо, она нажала ладонью ему на грудь, при этом в горле у нее возник какой-то негромкий звук, не то вопрос, не то просьба, надежда, как он понял, что он обхватит ее рукой за плечи и отведет на перрон, где наспех и поцелует, надежда, что они выдадут пассажирам сей спектакль, трогательный и необычный, если вспомнить об их возрасте, и она войдет в вагон с сияющим раскрасневшимся лицом, наслаждаясь их завистливыми мечтаниями вплоть до самого Парижа…
Но он оттолкнул ее, подхватил тяжелый чемодан, закрыл машину и в одиночку, не оборачиваясь к ней, прошел в вестибюль, на перрон ко второму пути. Поставил чемодан рядом со скамейкой и тут же ушел, не бросив ей ни слова, ни взгляда. Нередко он слышал, как она тихо окликает его за спиной. Однажды она дотронулась до его руки, чтобы ее удержать, и он сказал, что не берет чаевых, предоставив ей обдумывать эту фразу, смысл которой от нее, конечно же, ускользнул… однажды… это было в последний раз, пять дней тому назад, их последние слова на перроне: она произносит его имя и трогает его за рукав, а он отказывается от чаевых, даже не взглянув на нее.
Он дождался отправления поезда в машине, чувствуя, как пульсируют жилы на руках и шее. Удовлетворение от того, как изящно он ее отделал, быстро сменилось отвращением. Гнев, как всегда, мешал восстановить сцену с того момента, когда они сели в машину, и до того, когда он схватил ее за руку у открытого багажника. Он уже забыл, что же такого жестокого, перед тем как выйти из машины, умудрилась она сказать, что он ее тронул, нагрубил и в конце концов просто животно, как она того и хотела, возбудился от мысли, что они могли бы прямо тут расстаться как любовники. Он не понимал, почему так не поступил, почему чувство гадливости от ее довольства оказалось сильнее, чем желание сжать ее в объятиях, впиться в губы, просунуть сквозь них язык, в который она тут же, посреди вокзала, у всех на виду, жадно бы впилась, опьяненная непристойностью их поведения, он пытался разобраться, почему сама мысль об этом опьянении оказалась для него настолько отвратительной, что совершенно его охладила, заставила изобразить носильщика и заговорить о чаевых, и слова «испорченность», «унижение», «достоинство» долбили у него в мозгу податливый вопрос его желания, ибо не стал ли бы поцелуй, какою бы ни была его цена и пусть даже исполненный на скорую руку на вокзальном перроне, все же приемлемым в абсолютном ничто их холодной войны?..
На обратном пути все, как обычно, понемногу поглотило облегчение, которое он испытывал, предвкушая те дни свободы и одиночества, которые проведет по своему усмотрению. Возможно, он был даже счастлив, закрывая дверь гаража, потом согнувшись в три погибели, чтобы почесать за ухом радостно встретившую его собаку, счастлив не только оттого, что наконец почувствовал себя дома свободным, но и потому, что в конце концов худо-бедно расквитался с мучительной работой по отъезду Веры. Его досада и горечь сошли на нет, благодаря знакомому процессу, в результате которого он был по-прежнему здесь, спустя тридцать лет, здесь, рядом с ней, банализируя пожатием плечей наихудшие гадости, какие только она могла ему причинить, как зализывают царапину и забывают ее, едва она перестает кровоточить. Тем же вечером позвонил Людо и сообщил, что она благополучно добралась, обычно она делала это сама, и он понял, что, отказываясь от разговора с ним под предлогом усталости, она дает понять, что все еще на него сердита, но это его только позабавило. Вешая трубку, он вспомнил, как сказал собаке, что это просто анекдот, что, обозвав его в машине всевозможными словами, она, судя по всему, еще и ждала, что он извинится, за что? и, не испытывая никакого желания всем этим возмущаться, улегся на диван, собираясь посмотреть очередную серию детективного сериала.
Странно, спокойствие, доставленное ему кратким звонком Людо, подтвердившим в первый вечер, что Вера благополучно добралась до Хельсинки, на сей раз длилось недолго. Пожалуй, он действительно наслаждался своим одиночеством от силы двадцать четыре часа, этакие льготные сутки в преддверии тех двух недель, когда, благодаря своему отсутствию, она окажется более присутствующей, в тысячу раз более присутствующей, чем в повседневном сожительстве. Эта ее нехватка была ему приятна, и соскальзывание в нее в первый день напоминало купание, будто он погружался в очень горячую воду, сначала присев на корточки, потом медленно вытягиваясь в ванне, вода обжигала, но телу вскоре должно было стать хорошо, он знал об этом, всего несколько минут, чтобы пообвыкнуться, словно мучительное испытание, каковое наполняла смыслом уверенность в предстоящем блаженстве.
Это, дожно быть, накатило на второй вечер, на следующий день после отъезда Веры, в тот момент, когда он совсем расслабился… нет, не накатило, а скорее вкралось, а потом неощутимо распространялось, пока со вчерашнего дня не начал названивать Людо. Сначала именно в этом, в самой ее нехватке, в которой начиная со второго вечера было что-то шероховатое, что-то тягостное. Остывшая вода в ванной и пустой бойлер, он, вынужденный вылезти из ванны, в поисках полотенца, заметивший в зеркале свое обнаженное мокрое тело, отвернувшийся, потом вновь глядящий в зеркало, которое было под стать невысокому росту Веры, а он, даже отступив к самой стене, не мог видеть себя целиком, отражение резалось в лодыжках и у подбородка. Он медленно вытирал живот, следя, чтобы полотенце прикрывало его низ и ляжки. Он смотрел в зеркало, на обнаженное безголовое тело в зеркале, перед которым он разве что машинально останавливался по утрам, прежде чем спуститься, натягивая куртку всего несколько секунд, чтобы, наполовину повернувшись к двери, проверить свой внешний вид.
Вновь усевшись за письменный стол, он подумал, что от этого-то и пришло беспокойство, от его безголового тела в висящем на стене ванной зеркале, обнаженного тела пятидесятилетнего мужчины, ведущего сидячий образ жизни и не отказывающего себе в пище, потянувшего сто шесть килограммов на весах Веры, та постоянно следила за своим весом, непременно стращала себя, обильно поужинав… Он думал об этом, дожидаясь, когда на весах появятся три электронные цифры, воображая, что, чего доброго, может испугаться, убедившись в том, что, собственно, давно знает: он слишком тяжел, заплыл жиром, а в его возрасте, говорила Вера, подобная распущенность чревата тяжкими последствиями, сердечно-сосудистые заболевания, грыжа межпозвонковых дисков, поясничных позвонков, шейных, я уж не говорю об эстетической стороне, подчеркнула она, раз тебе до этого нет никакого дела… Он как будто вновь слушал эту заезженную песенку, пока заканчивал по дороге в комнату вытираться, сто шесть килограммов при ста девяноста сантиметрах, не так уж, в конце концов, и плохо, но вот тело в зеркале, эта сомнительная плоть… Тебе плевать… за гранью… две тысячи пятьсот километров за сорок часов, если я уеду завтра утром и если она будет уже в порядке, когда приеду, или, наоборот, проваландаюсь два дня в поездах, чтобы обнаружить ее в кресле свежей и румяной, а вдруг мой вид еще грубее подтолкнет ее, но уже безвозвратно, к той грани, за которой она для меня уже находится… Людо не понимает, о чем говорит, лепит слова как придется: за гранью… хорошо бы все-таки, чтоб ты приехал… так будет лучше… и все-таки…
Сидя за письменным столом, вяло сложив пальцы на истертой коже бювара, он смотрел через окно на небо, думал о своих прерванных последним звонком Людо трудах, о саде, который, может статься, не будет поливать сегодня вечером, разве что ему станет легче, если он сделает что-нибудь полезное, да к тому же то, что умеет делать, тогда как оказаться у изголовья Веры в палате интенсивной терапии, а до того в поездах, вокзалах, портах, на гигантском пароме в открытой Балтике, а до того закрыть дом, попросить кого-нибудь поливать вечером сад, кормить кота, собаку, выгуливать ее… он не умел. Он даже не понимал, кого можно попросить о чем-то подобном, кому доверить ключи, животных, цветы, Верин огород. От этих конкретных препятствий ему становилось спокойнее, ибо, если бы Людо стал удивляться или даже негодовать, что он еще не в аэропорту, причиной тому являлся пока не страх, что ему придется подняться на борт самолета (а он знал, что этого не сделает), а проблема организации, одно из любимых слов Веры. И она, стало быть, поймет, что он не может уезжать на несколько дней с бухты-барахты, напротив, разволнуется, узнав, что он бросил все на произвол судьбы: собаку, кота, дом, сад, и эта глубокая досада, очевидно, не может сулить ее сердцу ничего хорошего. Прежде всего не нужно, чтобы она нервничала. Остаться на месте, чтобы все обдумать, казалось ему посему мудрым и косвенно благородным: в подобных обстоятельствах любая форма суеты была бы разрушительна.
Ему хотелось пить, но он тянул с тем, чтобы встать, как тот, подумалось ему, кто должен тщательно экономить движения. Его мать, например, в самом конце, но это было в первую очередь из-за лени, за что она и была наказана спазмами мочевого пузыря, каковые мешали ей встать и пойти в туалет, когда ей туда было нужно, не дожидаясь совмещения этого короткого пути с пунктуальным приемом лекарств, приходом почтальона или подававшей ей еду прислуги. Он вспомнил ее, согнувшуюся в три погибели, с чуть согнутыми коленями, как она гримасничает, ругается вполголоса на саму себя, растирает свои немеющие конечности, которые, по сути, не причиняли особой боли, говорила она, но досаждали препротивными мурашками. У него было впечатление, что через несколько минут он испытает это и сам, если то, что, как он чувствовал, копошилось у него в животе и пыжилось в грудной клетке, выплеснет на кожу. Напрягшиеся плечи, скрещенные под креслом лодыжки, ладони на обшарпанной коже старого бювара, перед разрезным ножом, у самого телефона, и безмятежный Гермес…
Он встал, достал из холодильника бутылку тоника и медленно выпил ее, выйдя из дома, прислонившись спиной к косяку кухонной двери, разглядывая ставни окон гостиной, которые снял, привел в порядок, отшлифовал и теперь готов был покрасить, раздраженный не только мыслью о том, что в случае отъезда не сможет этим заняться, но и тем, что придется, чтобы запереть дом, навесить их прямо в таком виде. Надо будет сложить все материалы, инструменты, подпорки, которые он понаставил, все придется делать заново, а когда? и где, если через неделю испортится погода?.. Ибо нужно рассчитывать на неделю, и тогда его отпуск… Разве что попросить Жермена подменить его с покраской, он бы ему заплатил, а заодно и поливать, позаботиться о собаке и коте… Но Вера не любила Жермена, единственного человека во всем поселке, к которому он сам заходил в гости. Она находила, что тот неопрятен, слишком много пьет и с первого взгляда видно, что не вполне нормален. Это вызывало страх, ведь он, чего доброго, умственно неполноценен, а с идиотами никогда не знаешь, что вдруг взбредет им в голову и вызовет вспышку насилия… Имелась еще соседка, Одиль Трюбтиль, с которой Вера была весьма близка, а он нет, и теперь ему казалось унизительным ей звонить, к тому же она боялась собаку и, уж само собой, не могла покрасить ставни… Кто же?
Вера на его месте немедленно бы с этим разобралась. Вера на его месте была бы уже в Хельсинки, она бы отправилась в аэропорт по первому же звонку Людо, да, но ей-то только бы и оставалось, что застегнуть свою сумку и велеть отвезти себя на вокзал, как всякий раз, когда она уезжает, свободная от всех организационных вопросов, потому что он-то всегда тут. На протяжении десяти лет, не считая мимолетных наездов в Париж, он только и отсутствовал, что по нескольку дней время от времени, когда навещал свою мать и занимался ее документами. В последний раз они выбирались вдвоем как раз на ее похороны, но Вера вернулась в тот же вечер, оставив его обсуждать наследство один на один с сестрой. Так что отдавать кому-то ключи не было нужды, к тому же собаку они тогда брали с собой.
Вера в тот же вечер приземлилась бы в Хельсинки… Но в каком случае? Не мешало бы задуматься и об этом, ведь, пусть и невозможно вообразить, что он попал в больницу на расстоянии двух с половиной тысяч километров от дома, можно все же задаться вопросом, сорвалась ли бы она с места, чтобы присоединиться к нему, больному, и это тоже нелегко себе представить. Ради Людо она бы бросилась сломя голову, тут не может быть и вопросов. Но ради него? Если бы то же самое приключилось с ним, если бы боль дала знать о закупорке артерии, о том, что крови трудно добраться до сердца, как объяснил врач, вызванный ночью, когда они впервые всполошились… Если напрячься и представить, что подобное могло случиться с ним, не была ли бы Вера уже здесь или в самолете по дороге к нему? Прервала бы без колебаний из-за него свое пребывание у Людо через неполных пять дней?.. Возможно, он бы уже тронулся с места, если бы был в этом уверен. Уверен в том, чему нет и не может быть доказательств: уверен, что и вправду ради него она сорвалась бы с места, взволнованная, растрепанная, с навыкате от тревоги и усталости глазами, чуть небрежно одетая, ради него, а не ради других, не ради больничного персонала, семьи, соседей и всей когорты своих знакомых… с присущим Вере талантом вовремя включить весь арсенал подобающих для безукоризненного появления на публике средств, то есть ей хватало кого-то одного, третьего и даже безымянного, не важно кого… нужно было чье-то присутствие, чтобы она пришла к нему, агонизирующему в пустыне…
Быть может, как раз неопределенность касательно сего основополагающего пункта и мешала ему до сих пор всерьез подумать о том, чтобы отправиться в путь. Страх перед долгим путешествием, отвращение при одной мысли о том, что надо организовать свое отсутствие, были на самом деле второстепенными. Ему следовало спросить Людо, позвала ли его Вера. Боль прошла так же быстро, как и накануне, теперь ей собирались делать коронарографию… предынфарктное состояние… что за слова… какое слово… и еще ей введут в артерию этакую вермишелину… вермишелину, чтобы можно было локализовать сужение… стенокардия… вермишелина… ввести вермишелину… Она не мучилась, была в общем-то спокойна, сказал он, хотя и знала, что в любой момент… но операционная совсем рядом, бригада наготове, здесь очень хорошее обслуживание, а хирург – старый приятель моего тестя, не надо об этом забывать, сразу чувствуется, что к ней относятся не как к обычному больному… Столько успокоительных деталей, каковые парадоксальным образом, так как речь шла об одном и том же телефонном звонке, отменяли срочность, необходимость очертя голову пускаться в сомнительную авантюру, ведь если Вера пользуется наилучшим с медицинской точки зрения уходом и к тому же ее подолгу навещают сын, невестка, а также сестра и мать оной, каковые, по дружбе или из преданности, сменяют друг друга у ее изголовья, так ли он ей там нужен?
Он видел, как сидит у кровати на табуретке в узком голубоватом помещении, склонившись вперед, опершись локтями о расставленные бедра, по очереди разглядывая капельницу, ширмы, линолеум и распростертое на спине неподвижное тело Веры, ее безмятежное лицо, то закрытые, то открытые, в безропотном ожидании уставившиеся в потолок глаза. Хватит, скажет она, сходи поешь, прогуляйся, совершенно незачем торчать здесь. Она так и скажет и добавит, что ей неловко, будто это ее вина, что все теперь считают себя по отношению к ней обязанными… а ты, неужели ты предпринял это путешествие… Однажды она так скажет, и, в зависимости от того, случится ли это в самом начале или попозже, у нее будут подернутые признательностью глаза, тихий дрожащий голос, или же она слегка тряхнет головой, избегая его взгляда, и в ее едва заметной улыбке промелькнет нечто саркастическое, тяжкий упрек, ведь, поскольку только она знает, что означает для него это путешествие, она отвергнет этот жест как чрезмерный, слишком весомый подарок, да и к тому же угрожающий, поскольку бессмысленный, если ей суждено выздороветь… Вера почувствует в его необычном приезде коварный способ усугубить ее болезнь, в той стадии, которой они достигли за тридцать лет, увидев его в Хельсинки, она истолкует его присутствие как запрет выздоравливать, требование истинной драмы…
Именно так подумал бы он сам, случись ему попасть в больницу и вдруг увидеть ее в изножье постели, спешно вернувшуюся из Хельсинки, прервав свой отпуск, ибо это был самый настоящий отпуск – у Людо и Синикки в разгар финского лета, какая расслабленность, наконец-то, какая перемена обстановки, легкая тамошняя жизнь, простая, здоровая, гармоничная, столько нарочитых слов, чтобы люди поняли их здешние противоречия: ее жизнь с ним, тяжеловесную, какофоническую и горькую со времен комендантского часа, молчаливо подписанного почитай три года тому назад. И если ей предложат переехать, обосноваться у них, раз она чувствует там себя так хорошо, у нее отыщутся вполне уважительные доводы, чтобы заявить, что это невозможно: бесконечные ледяные зимние ночи, заунывные пейзажи, этот чудовищный язык… Я бы предпочла юг. На старости лет перееду на юг и буду время от времени ездить к Людо в Финляндию взбодриться. Он задумался, что значит ее «на старости лет» и из-за чего или в какой момент она перестала упоминать о его пенсии: Когда ты выйдешь на пенсию, сделаем, поживем… говорила она раньше, а теперь: На старости лет я… Что лишь отчасти вскрывало для него несомненность, с которой она исключила его из своего будущего, и он забавлялся этой своеобразной наглостью со стороны Веры, столь заботливо сохраняющей неприкосновенным и обыденным «мы» для посторонних людей, которые, если они это заметили, должны были счесть постепенное соскальзывание в ее словаре естественным, с учетом того, что продолжительность жизни у женщин, согласно статистике, выше, чем у мужчин, и что Вера в последние годы, все откровеннее смакуя противоположности, тем больше заботилась о своем здоровье, чем более он пренебрегал своим. Так что в случившемся с ней в Хельсинки угадывался какой-то цинизм: ее барахлящему сердцу угрожает инфаркт, тот тяжкий бич, что виделся ей обрушивающимся на него, учитывая нездоровую жизнь, которой он упрямо предавался, курил, плохо питался, не делал никаких упражнений, не считая долгих ежедневных прогулок с собакой. Она, несомненно, думала об этом там, прикованная к постели, в условиях интенсивной терапии: ее ярость, мало-помалу растворившись под воздействием успокоительных, которыми ее, надо думать, дурманили, изошла слезами досады перед лицом несправедливой участи, назначенной ей ошибшимся мишенью лукавым божеством, она думала об этом, она бы не перенесла, если бы он целым и невредимым приблизился к ее постели, надо бы сказать об этом Людо, если он позвонит… надо бы, но с чего бы ему звонить?..
Без десяти шесть. Такое впечатление, уже почти час, будто он кружит по кругу, топчется на одном месте в ожидании незнамо чего, чуда или катастрофы, отчасти так оно и было, и он не осмеливался слишком во все это углубляться, чувствуя, что в катастрофе было бы что-то от чуда, в чуде от катастрофы, ибо если Людо должен был позвонить в третий раз, чтобы сказать… в третий или четвертый?.. Ну да, он звонил мне вчера вечером. Перезвонил около полудня из своего бюро, чтобы сообщить, что у Веры опять те же боли, что и вчера, и ее немедленно поместили в госпиталь, он как раз отправлялся туда и сказал, что перезвонит, как только узнает какие-нибудь новости. Второй звонок спустя полчаса, чтобы ничего не сказать: ей сделали обычное обследование, поместили в отделение интенсивной терапии, ожидается визит главврача. Третий звонок, отчет, предынфарктное состояние, вермишелина, коронаро… хорошо бы все-таки, чтоб ты приехал… на что я в конце концов сказал: Ладно, посмотрю… так что со своей гнусной привычкой попусту пользоваться мобильником Людо, наверное, позвонит еще раз через час-другой, либо для контроля, чтобы отругать меня за то, что я все еще здесь, либо чтобы успокоить: Все в порядке, она выпуталась… но ввиду удовольствия, испытываемого им от того, что он дает мне инструкции, извлекая из ситуации максимальную выгоду, чтобы прочесть мне мораль и поменять роли, если он воображает, что я не отдаю себе в этом отчета и под его мелкой игрой в «сдерживаемую тревогу»… если думает, что я не понимаю, как ему удобно в подобном положении, как он ликует от своей нечаянной удачи, возможности манипулировать мною на расстоянии, давать указания, советы, рассуждать о моей роли, иметь наглость говорить мне о моей роли, моем месте, моем долге!.. Он так и сказал: твой долг, с оскорбительно чистой совестью молокососа, который полагает, что после двух лет супружеской жизни все знает, совсем как тогда, когда получил права и начал выговаривать мне за то, что я не включаю сигнал поворота или превышаю скорость, ему следовало бы стать учителем или священником, моему Людо…