355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Эшноз » Полночь (сборник) » Текст книги (страница 23)
Полночь (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:29

Текст книги "Полночь (сборник)"


Автор книги: Жан Эшноз


Соавторы: Эрик Лорран,Элен Ленуар,Кристиан Гайи,Ив Раве,Мари НДьяй,Эжен Савицкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

* * *

К матери, которая раньше жила в Иловайске, что в Донбассе, часто захаживал украинец Павло. Попивая чай, они вспоминали Украину. Он тоже был тронутый. Он прошел через умело организованный голод 1933 года, когда установленные Сталиным квоты и страсть комиссаров к наживе довели людей до того, что те стали пожирать друг друга. Они умирали миллионами. Ему, всегда одетому в голубую униформу психиатрической клиники, была свойственна какая-то мягкая беспечность. Заходил он чаще летом, в сельский дом на плато Эсбей. Лицемерная молва гласила, что он – рукоблуд. Я не упускал ни одного его жеста, был внимателен и к выражению его лица. Он любил наш огород, которым занимался отец (живущий в нас).

Именно на Эсбей, в это село, в этот дом и приехал за ней грузовичок, за той, что сияет у меня в сердце, однажды лучезарным летним утром. Увозил ее, безумную, в Лимбург, в приют Сен-Трон, на руки сиделкам и психиатрам, не санитарный автомобиль, ее увозил черный воронок жандармерии с четырьмя стражами порядка. Ибо она, та, что сияет у меня в сердце, успела искусать врачей и санитаров, не подпуская их к своему сердцу (что бьется в нас).

* * *

Как и полагается кукушонку, дурак предается аргументации, путая вид и род, ибо все сироты схожи друг с другом.

Я – ястребенок, третий ребенок, слабенький самчик, на треть меньше сестер, и те до меня поднялись в воздух, подставили ветру лицо.

Если бы ты захотела взять меня к себе, если бы захотела выкормить, я был бы тебе лучшим из сыновей, не чета птенцам аиста и чибиса, малышам слонятам, детишкам людоеда, и козлятам, и жеребятам-единорогам, что облизывают и обхаживают целый день напролет ту, из которой они были исторгнуты, или ту, что их высидела. Я бы ходил собирать грибы по лугам и лесам и одуванчики по откосам железнодорожных насыпей, рубил бы деревья, каждое утро разжигал тебе печурку и шел доить горных коров. Я бы без малейшей боли сводил волосы с твоего тела, обрезал бы твои старые космы и гладил тебя, пока они не отрастут заново блестящими и душистыми кудрями. Я бы собирал тебе вишню и возил повсюду на велосипеде. Ты бы каждый день ела свежие фрукты и форель.

Если бы ты захотела взять меня к себе, ты бы увидела, как мало я ем и какой я работник: встаю засветло, готовлю еду, прогоняю дроздов, собираю фиалки. Я бы научился шить. Занимался бы твоими милашками детьми, ведь я их люблю. Что ни день, вырезал бы им из дерева новые игрушки. Умел бы их рассмешить. Они бы плясали у меня на голове, и я бы научил их рисовать. Мне не нужны были бы ни одежда, ни книги. Я бы не пошел в школу, я бы охотился на комаров, отгонял пауков, подметал и намывал, не жалея воды, плитки пола на кухне. Я бы соорудил тебе кровать, кровать из самшитового дерева. Что за чудесная вышла бы кроватка из подогнанных друг к другу досточек, и ты проскальзывала бы в нее словно в спичечный коробок, укрываясь от взглядов и рук. Она была бы красива и надраена, как кабина небольшого суденышка. Я опорожнял бы твою отхожую бадейку, никогда не зажимая нос и не строя гримас, если бы ты захотела меня выкормить. Я бы чистил тебе обувь, всю обувь, для города, для бала, для мотоцикла. Если бы ты захотела меня выкормить.

* * *

Положившись еще по весне на силу и всхожесть вьющейся фасоли, дурак считает сегодня вечером зерна, которые вылущил из стручка. А сколько он их вылущил, сколько же налущил! Это ж сколько можно вылущить! И в ушах у него звенит далекая весна, прокатывается отголосками по жирам его хребта. Прежде чем закончить, наконец, поданным на банановых листьях поросенком, он хочет еще спеть, пощелкать языком, посмаковать с ложечки улиток из Колхиды, прежде чем перейти к птице с Фазиса. Он пиитствует. В перегонном кубе рождается спиритус, а под клобуком карбункул, пузырь арапа-имы [57]57
  Бразильская арапаима – одна из крупнейших пресноводных рыб мира; достигает в длину четырех-пяти метров.


[Закрыть]
под видом брошенной в море люльки, звереныш, детеныш зверя.

В последнее время дурак взялся и за любовь, на свой, конечно же, лад, на манер шута, что видит сны наяву.

* * *

История любви дурака длинна и довольно бестолкова. Он расцвечивает ее на свой лад, пишет письма, которые никогда не отправляет.

Итак, моя красавица с глазами глубже крапленных ртутью звезд, с губами податливее ветвей ивы, я тебя повсюду искал, долго тебя чаял, но крошками осыпалось злато дней, только и осталось, что послевкусие вещей, которое не кончилось и никогда не кончится. Я поверил было, что ты больше не существуешь, что нет более ни моста, ни лестницы и уж подавно слюны у меня в каверне с ядом, ото дня ко дню я люблю тебя все сильнее и дольше, ничто не перечит моему упрямству, ничто мне не мешает, так приди же в тот день, когда я тебя не жду, застань меня врасплох там, где я чищу ногти, где присаживаюсь, дабы испражниться, где просыпаюсь, где готовлюсь умереть. Я вспоминаю, как мы сражались в снегу. Почему ж ты исчезла, с какой целью наказала? Только любя тебя я и жил. Стоило мне тебя увидеть – и я хотел походить на тебя, только тобою и быть, сбросить себя, слинять с себя все мною замаранное. Я был только тобою, мельтеша на свету. В пять лет стал мореходом, и все золотистые пальцы бананов, все привезенные мною в Антверпен попугаи, все было для тебя, тебя одной, для маленькой девочки с котом, смех которой просверкивал в припыленной серости фотографий. Но меня так тянуло к волнам, обширный перечень коих я составил, что я отказался вести свой корабль, и, вместо того чтобы выйти в открытое море, тот всякий раз увязал в илистой литорали. От своей жизни на море я только и сохранил, что глубокий страх перед пучиной да наутилуса с отменной спиралью. Ты всегда присутствовала на судне. Чтобы заставить тебя появиться, мне оставалось открыть магическую формулу, несколько точно подобранных слов. Оставалось завершить твою анатомию и вдохнуть в тебя краски. У тебя на пороге дома, как анемона, распускалась твоя вагина, и я, проезжая мимо на маленьком велосипеде, поглядывал, как ты сидишь. Потом, вместе с конем, здоровенным мохноногим арденцем, и фермером Франсуа, который вел его в поводу, ты являла собой чрезвычайно любопытное сочетание, и щель, которую ты мне сначала показывала, потом отказала, теперь терлась о чудовищный, чего доброго, наэлектризованный хребет, твой крохотный рог сообщался с земными волнами и вибрациями. Какая мать окаймила твои уши толикой воскового молочка, и не от твоего ли отца уксус ответственен за красные, винного уксуса венчики у тебя вокруг сосков? И я стал рыцарем, облеченным золотом и лазурью фруктового сада. Но узнал тебя только после того, как растерял весь свой блеск и прошел на ристалище через унижение.

* * *

Ай да красавицы, ай да сливы! Красавица Лувена! Намюрская синяя! В столице его, подрастерявшего зубы дурака, обихаживает одна жинка, несколькими взмахами ножниц корнает лохмы, обрезает ногти на ногах, оставляет ему остывать на кухонном буфете чашечку кофе. Варит из слив варенье и компот. Красавица Лувена! Намюрская синяя! Сегодня за столом творог из Вербомона с ну просто непревзойденным сладким супчиком, этаким компотом. Компот! Компот! Компот! Свежий-пресвежий компотик, кричали женщины на перронах вдоль железнодорожной линии от Томска до Омска. Зачем вы приехали в Омск, допытывается рьяный таможенник.

* * *

Мой сводный брат обучил меня весьма и весьма многому. С ним я отправлялся рыбачить на реке в Базоа, на Яве, в Ланее. Первой моей добычей стал окунь, крупнее которого на конце своей лески мне так и не довелось повидать. Дуракам везет.

Его посадили в тюрьму Сен-Леонард, по имени того, кто связывает и развязывает [58]58
  Святой Леонард является покровителем заключенных.


[Закрыть]
, за то, что он спьяну украл сохшие на веревке женские трусики.

Он же, землекопствуя на подступах к кладбищу, одним движением заступа пробил свинец напитанного соком гроба.

Вот она, проза. Вот она, проза теофаний.

* * *

И натыкается в словаре на Палестину, в стареньком словаре, на откидной столешнице старинного секретера, и читает, если только это не его секретарь.

Палестина в будущем, сочинение доктора Бланде. Сей долгие годы проживший в Сирии заслуженный геолог изучил Палестину с весьма специфической точки зрения.

В своей книге он рассматривает, нельзя ли вернуть этой выжженной стране, где почти нет растительности, плодородие, каковым, судя по всему, она когда-то обладала. Эль-Гор, говорит он (так арабы называют вдавленную глубже всего часть Палестины), Эль-Гор представляет собой борозду, своего рода расщелину в земной коре, что простирается в Сирии параллельно Средиземному морю от 31-го до 33-го градуса северной широты на 15 километров в ширину; на ее дне протекает Иордан и дремлет Асфальтовое озеро. Этот Эль-Гор, за вычетом Эль-Араба на юге, лежит ниже уровня Средиземного моря. Углубление достигает своего максимума, 800 метров, на дне Мертвого моря. Оное же являет собой не более чем впадину в наносных отложениях речного происхождения и с трудом противостоит непомерному выпариванию и иссушающим ветрам. Прежде Мертвое море затопляло почти весь Эль-Гор, Ливан находился под водой, и прилив проникал в боковые вади. Доктор Бланде, француз, как предполагает, взяв это на заметку, дурак, предлагает с помощью отводного канала пустить в Эль-Гор Средиземное море и тем самым создать параллельно главной его уменьшенную сирийскую версию. Местом, где следовало бы провести этот канал, оказывается Галилейское плато, между Птолемейским заливом на западе и Тивериадским озером на востоке, между Аккой и Тиверией. Ров имел бы 25 000 метров в длину, 8 в глубину, 50, а в случае необходимости – и все 100 метров в ширину. Не слишком сложные по исполнению работы обошлись бы в шестьдесят миллионов, а наполнение Эль-Гора заняло бы немало времени, растянувшись самое меньшее на двадцать лет. Исходя из оценки периода наполнения в двадцать лет, получается ежедневный подъем воды в Мертвом море на 0,05 м и в Галилее на 0,025 м, так что нечего бояться, что кто-то окажется захвачен наводнением врасплох. Поднявшись на 392 метра по сравнению с уровнем асфальта, вода полностью заполнит бассейн между становым хребтом гор Иудеи и Моавскими высотами на востоке; на юге она остановится за Довтэль-Вогла, на полдороги к эль-Сате; на севере поднимется до моста Якова под Бахр-эль-Хулехом; Асфальтовое и Тивериадское озера, Иордан и Шуайб исчезнут под этим новым морем в пятьдесят лье длиной и четыре шириной; глубина будет колебаться от максимальных 800 метров в Мертвом море и 425 в Тивериадском озере до 300 метров в Эль-Горе и т. д. Но на этом вторжение вод не закончится; через десять боковых вади Шуайба, через пятнадцать или шестнадцать боковых вади долины Иордана вода поднимется в примыкающие долины. Искромсанный тем самым сотней фиордов, Эль-Гор повторит конфигурацию берегов Шотландии или Норвегии, Иерусалим станет почти что морским портом, повернувшись спиной к Средиземному морю; то же самое, благодаря горной реке Биркет-эль-Халиль, относится и к Хеврон-эль-Халилю, несмотря на 900 метров высоты над уровнем моря. После затопления Эль-Гора дело завершат канал в Галилее и канал в Эль-Араб. Последствия: Иудея превратится в защищенный от набегов бедуинов полуостров; Мертвое, или Горское, море, бороздимое под парусом и паром, наполнится рыбой; климат из необузданного сверхконтинентального превратится в умеренный морской; воздух вновь обретет чистоту и нормальное давление, так что человек не будет более дышать под этими его 392 метрами как в глубокой шахте; повсюду распространятся плодородие и свежесть, а по берегам Горского моря смоковницы, пальмы и мирт. Жалеть же почти не о чем, разве что о нескольких ничтожных поселениях, главное из них – Иерихон. Эль-Риах уйдет под воду. Тибериада вскарабкается от него выше по склону; Семак к югу, Адуерибах к востоку от Тивериадского озера окажутся заброшены. Вместо засоленной, бесплодной, нездоровой, необитаемой и к обитанию непригодной лагуны раскинется внутреннее море, а вокруг него – самый настоящий сад или рай земной.

Вот она, проза.

Прельщенный, дурак превращается в попугая, в юную вдову, и летит на осмотр.

* * *

Я помню обо всем. Не пропало ни слова, ни жеста. Поначалу я шагал против ветра, потом ветер меня таки отбросил. У меня была очаровательная мать, и она ограждала меня от всякого непотребства. Убаюкивала в масле. Золотистыми орешками масла латала прорухи. Сохранила от распада. Я так и не зачах. Я высунул на улицу нос, сначала голову, потом нос, и свежий воздух не сгубил меня. Я присмотрелся к своим сестрам по роду людскому, у них были лица, на которые я всегда уповал, и мохнатки, о которых я грезил. Мне не хватало нежности, как не хватает ее всем и при любых обстоятельствах. Я должен был всего беречься. Я научился лгать. Прикинулся мертвым. Притворился, будто я – всего-навсего живой труп, без грусти расставшийся с тем, что меня составляло, расставшийся со своими шкурами, со своими волосами, зубами, ногтями, с матерью, с отцом, со своими братьями и сестрами, громоздя под собою дни за днями.

* * *

Я помню обо всем. Я бегал по крышам, перелезал через стены. В один прекрасный день поднял руку на отца. В другой убил курицу. Никогда не стелил за собою постель, оставляя ее разоренной, заваленной отмершими шкурами. Никогда не чистил велосипед, он очень быстро заржавел и сгинул – так, как у них, велосипедов, и водится, я же стал покрывать расстояния пешком. Я пользовался податливостью мостов. Скользил по гравию. Царапал сланец, состав и структуру которого научился определять. Никогда не искал приключений среди лугов, предпочитая пробираться вдоль оград, настолько я боялся их хозяев. Шел пешком куда хотел. Каждое утро отправлялся на эспланаду над вокзалом и бросал камни в листву росших внизу деревьев. Я носил имя колючего дерева. Мне хватало того, что у меня есть ноги. Я никогда не закрывал глаза, карауля подземные толчки, оползни, монстров. Я никогда не закрывал глаза, даже в те безмятежные моменты, когда невеста выряжала меня в бумазейную ночную рубашку.

* * *

И на плато он поет, дурак с тачкой навоза. На бегу, на ходу, копая, он поет, садовник пастернака.

Мое снадобье это алый цветок. Женщина ведет свой род от единорога, мужчина от обезьяны. Когда-то, бежав столиц и изнурительного труда кровожадных городов, я жил в древнем лесу орангутангом.

С радостью вернувшись к вегетарианству, я утратил навыки речи. Мое снадобье это алый цветок.

* * *

В процветающем городе, на ковре с минаретами, танцуют Мария и Леон, поет, повалившись на продавленный диван Карла, дурак.

Пристукивая каблуками, привстав на цыпочки и выгибая ступню, выписывают в танце историю своей любви, попирая ногами шелковые тюльпаны, поет дурак на диване о семи ножках.

И под ногами у них путаются розовые цветы каштанов.

* * *

Экбаллиум! экбаллиум!

Меня любят клещи и слепни, меня очень любят клещи и слепни, клещи и слепни любят меня самой настоящей любовью, вешаются на мошонку, порхают по плечам и сосут кровь прямо из яремной вены, ее источника, летом, осенью, по весне, в Карунчо, Сольвастере и Си, я – среди их скота, в их поголовье я нетель, косуля, кролик, зверок с горячей кровью, поет дурак, когда приходит вечер. Так хорошо, так хорошо быть влюбленным, но я ни в тех, ни в других не влюблен, мне их воодушевление недоступно. И пиявки почитают меня, когда я омываю в пруду свою тушу, гроздьями цепляются за кожу, метят в мою питательную субстанцию.

* * *

Лежа на диване о семи ножках, на диване Карла, садовник отдыхает, седлает своего конька.

Первая ножка, первая из четырех передних, опирается на глаз, вторая на распускающийся со вздохом цветок, третья на воду и четвертая на воздух. Что за этим кроется? А три задние ножки, что в тени на паркете поделывают они? Не пляшут ли на огне земли? Семь ножек дивана Карла состоят в заговоре. Тогда как три мужа матери Алеши жили, как им заблагорассудится. Умерли они скоропостижно. Первый снимал с варенья пенку. Второй раскладывал его по банкам. А третий запечатывал, запечатывал банки, поставлявшие к столу румянец, рубин, изумруд, малахит, топаз и янтарь с ясным их светом. Жизнь использовала каждого по-своему. Умерли они скоропостижно.

Сбитый с панталыку, присовокупляя семь ножек дивного Карла к трем матерям Алеши, он находит под соломенной циновкой влюбленную женщину и жемчужину. Где же Карл? Вот вопрос, который задает себе дурак на диване, поднося к губам чашечку кофе по-гречески. И чей это перстень проглатывает на вышивке рыба или чудище морское?

* * *

Свои крошки он сбрасывает на прохожих, вытряхивая скатерть на балконе или из окна, скатерть его матери (живой в нас, утверждает он) – это его знамя в Ажимоне, напротив коммунальной школы. Падают на мостовую белизна и розы, и цветы дерева, которое грызет крыса.

Шут-что-видит-сны-наяву – такое прозвище дал ему в пылу спортивного соперничества сын.

В кошмаре он видит себя за рулем. Похороны! Похороны! Тысячи машин вслед за катафалком! Это заполненный до краев мусорный грузовичок! Похороны! Похороны! Грандиозный затор в городском движении. Ну до чего же красивы в Бельгии погребения!

* * *

Внезапно он начинает слышать голоса. Что это, раннее слабоумие? Или старческий маразм? Или начальная стадия глухоты? Звуки доходят до него в состоянии бодрствования, на хриплом наречии. Старое белье, старое тряпье, старое белье обернуть умерших, простыни прикрыть детей, тряпицы, лоскутья для пыли, платки для всегда излишней спермы, старые, с писком рвущиеся кальсоны, полный старой крови старый парашют, пожелтевшие от света и слез занавески, продырявленные победоносные рубашки, старые остовы, старые автомобили, старые железки, старые медяшки, старые шляпы, старые механизмы, старые ванны, старые колеса, старые баки, старые цистерны, старые суда, я принимаю все, что вы выкидываете, я люблю то, что вы больше не любите!

И вот теперь, стоит ему смежить веки, в глубине глаза приоткрывается диафрагма, за которой – движущиеся силуэты, слегка – но каким солнцем? – освещенные или живо – но каким солнцем? – озаренные. Все проецируется прямо на ретину, по сю ее сторону, и, когда он хочет прояснить свое перевернутое зрение, диафрагма сужается и закрывается. Не начальная ли это стадия слепоты? Так он увидел дядюшку Мегеле, лысого, в темных очках, тот выкрикивал что-то по поводу популярного, входящего в состав многих смесей швейцарского молока. Он словно увидел длинного, неспешно разворачивающегося червя. Он увидел, как плачет какая-то женщина. Чтобы не видеть некоторые сцены, он на долю секунды открывает глаза.

* * *

Экбаллиум! экбаллиум! А что, если залежи золота, нефти и ртути служили балластом и килем, незаменимым для устойчивости и равновесия столь тонкостенного суденышка земли и воды в бушующем море магмы? И с их извлечением из архипелага тех мест, где отягчение настоятельно потребно, запускается процесс перетасовки такелажа и рангоута, всевозможного оборудования на борту корабля, на котором мы дрейфуем с нашим запасом пресной воды, с белым как снег мрамором, с прокормом ртов наших, с припасами древесины. В предвидении чего? Сколько было золота в Эльдорадо, сколько железа в Рио-Марино, помнишь? И в каких-то конкретных точках земного шара все еще остается столько золота, столько нефти, столько золота во вселенной! Но настоящий геологоразведчик помалкивает о богатых жилах из страха, что его обжилят.

А что, если газы баранов, коим препоручается подъедать червивые яблоки, были как искры, связующие природный газ с голубым метаном рудных глубин, и с их сбором в стеклянный баллон облегчается вся атмосфера, образуется в стратосфере поперечная волна и бьется о смазанные стенки кольца, кольца проглоченного рыбой или чудищем морским на вышивке в выходящем на худосочные каштаны салоне. Там кинорежиссерша вяжет платьице без рукавов малышке, которая только что появилась на свет, маленькой Ане.

Дует ветер, расходилось небо. Что поделывает в подобных обстоятельствах дурак? Щелкает при свете свечи орехи, лесные, грецкие и миндаль. Грецкие от Дидье и Кристины, миндаль из Прованса, из деревенского домика Антуанетты и Алена, лесные из Шевофосса и Ковберга. Всю свою юность прощелкав орехи зубами, он вынужден применять рычаг второго рода.

* * *

Всю свою юность прощелкав орехи зубами, он обучился кой-каким уловкам. Чтобы позвонить по телефону, дураку нет нужды касаться пальцем кнопок, не нужен звуковой или световой сигнал. Он нажимает большим пальцем на цевку кубка, который твердо держит за ручку. И поднимается крышка, выказывая свою зеркально отполированную поверхность, которую его беседа с пеной затуманивает, беседа, чья длительность и цена – одно сезонное пиво. За здоровье пьющих и непьющих!

* * *

В силу врожденных особенностей физического сложения, он относится к аплодисментам как к топливу для своей мозговой машины. В обширном светском цирке он наводит лоск на кой-какие техники, пристукивает при случае деревянным башмаком, крепко целует в губы или неприкрыто зубоскальничает. Аплодисменты любы даже мудрецу, иначе с чего бы ему мудрить над своей мудростью – господин первый советник, примите заверения в моем глубочайшем уважении, – даже мудрецу! И вот он тут, дурак, подумайте только, а кругом говорят сплошь по-французски! И к кому может он, по сути, обратиться, дурак-то, в это праздное время? Сие никому не ведомо. Слышен голос его первого секретаря.

Экбаллиум! экбаллиум!

Сегодня я пишу вам по маленькому словарю, что нужно знать от и до, от аплодисментов до апсиды? Априорно ясно, что летать подобно ворону и попугаю мне мешает весомое бремя костей и что мне не хватает хвоста как у сороки, здесь моя рука наливается тяжестью, словно мне, некогда полному апломба, изменяют, как изменили моему отцу (в нас живому), легкие, словно моему телу не хватает соли. Что бы съесть из того, что предлагают всемогущие мясники? Похоже, что в Америке умелыми приемами производят удобную плоть, никакой поэзии, пожалуйста, никакой поэзии, обойдемся прозой. Говноеды угрожают бананам. Говноторговцы угрожают финиковым пальмам. Угрожают они и картошке. Угрожают аппетиту, что за ненасытность, превращая его мало-помалу в ротовую одержимость. Аплодируйте после еды и не разговаривайте с полным ртом или уткнувшись носом в жавелевый компот.

* * *

Экбаллиум! экбаллиум! От и до, от банка до бардака, я же вам обещал, от банка до бардака, с дубовой банкетки или из-за махонького секретера, или с мраморной доски мраморного надгробья, надгробья Эрвелино, от банка до бардака, возвещаю вам, кто же кудахчет от банка до банкета, от банкета до бардака? Ах, в банке под завязку банкнот! Что на блюдечке, что на плато. В ломбарде национальная собственность. В борделях или универмагах – женщины со своими дочерьми, на банкетках, нарумяненные по всем канонам, с пробой на лепиздочках и сердечках, потом, перед присяжными, отдувающиеся за коррупцию магистратов, советников, маршалов, адмиралов и мясников.

* * *

Набросанный сыростью и грибами на одной из стен дворика высокий силуэт косматого человека с тремя руками, в зависимости от дневного света то очень явственный, то затушеванный, вынуждал меня к обходным маневрам и разнообразным уловкам. Я всегда, стараясь не смотреть прямо на него, обстреливал его первым – влажной землей, сухим голубиным пометом, козявками, всем, что ни попадется под руку, – и оскорблял его, как только мог. Если же он был невидим, я пользовался этим, чтобы выскоблить раствор, поцарапать кирпичи, расширить трещины там, где он, сплошь изъеденный паразитами, появлялся, развертывая на костях своих свою кожу.

Не было ли подобного типа во дворе и у остальных?

Вне досягаемости чудовища, восседая на маленьком стульчаке, я царил в закутке общей комнаты столько времени, сколько мне хотелось. Мне хотелось, чтобы это время было бесконечным, мне под стать, целиком в моем распоряжении.

Мой старший брат работал по заказу на радио, чей зеленый огонек поблескивал в полутьме. Кто-кто шевелился в полутьме? Неужели все тот же дворовый призрак, шлепающий вялыми ногами по балатуму [59]59
  Балатум– тип напольного покрытия, схожий с линолеумом, в Бельгии так называют и собственно линолеум.


[Закрыть]
?

В буфете стояла зеленая коробка моего отца (живого в нас) с мылом, бритвой, помазком, одеколоном. В определенные часы мы вдыхали ее квинтэссенцию.

Я покидал стульчак по доброй воле и оставлял свою царственность в пластмассе ночного горшка. Не знаю, что осталось от этого стульчака сегодня. Мы отколупывали от него щепу и лучину, стремясь разжиться шильцами и крохотными стрелами. Он мало-помалу исчез, фрагмент за фрагментом, как стол, как синий блейзер, потом зеленый. Дни были коротки, а дел уйма.

Раздвинув гармошкой чрево рукодельного столика, можно было обрести сокровище.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю