355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Эшноз » Полночь (сборник) » Текст книги (страница 12)
Полночь (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:29

Текст книги "Полночь (сборник)"


Автор книги: Жан Эшноз


Соавторы: Эрик Лорран,Элен Ленуар,Кристиан Гайи,Ив Раве,Мари НДьяй,Эжен Савицкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

Да.

Нельзя ли позвонить по нему за границу?

Например, в Финляндию?

Да.

Почему бы нет, говорит она, копаясь у себя в сумке.

Он теряет голову.

Только смутно осознает, что нанизывает друг на друга машинальные жесты того, кто звонит по телефону из поезда, понижая голос, голова в складках занавески, посмотрю, не знаю, я тебе перезвоню… обрывая стрекочущий далекий звук, повторяющийся крик, нажимая своим толстым пальцем на крохотную красную кнопку аппарата, который положит на стол, говоря: спасибо, сколько я вам должен?.. не слушая ответа, сотрясаемый безмолвным смехом, от которого увлажнятся его согнутые перед лицом ладони, большие пальцы прижаты к ушам, остальные уткнуты в лоб, тогда как локти разъезжаются по столу, пока он вдруг не выпрямляется, чтобы протереть глаза, как будто не до конца проснулся…

Плохие новости? Скромно интересуется она. Он насупливает брови, зажигает сигарету и в конце концов говорит нет. Нет-нет… веки налиты тяжестью.

Она забирает мобильник, выключает его, кладет в сумку, потом складывает на груди руки, молчаливая, спокойная и между тем напряженная, он чувствует это. Он смотрит на часы. Почти семь. В Хельсинки, значит, восемь. Людо был на улице, наверное на стоянке возле своей конторы, где как раз припарковал машину, он, не иначе, говорил на ходу: Ну наконец-то!.. всю ночь ждал, что ты позвонишь, алло!.. ты меня слышишь? Ты где? Алло… Я тебя не слышу, слышишь ли ты меня?.. Потом, переходя на крик: С ней все в порядке! Никаких проблем. Вчера вечером, около десяти, они все же растянули… Послали зонд, ввели стент [22]22
  Стент – металлическая или пластиковая трубка, вводимая в аномально суженный или закупоренный проток тела для поддержания его проходимости.


[Закрыть]
… Все прошло очень хорошо. Очень. Алло! Ты меня слышишь? Ты понял? С ней все в порядке. Выпуталась! Но где ты?.. Что ты делаешь?.. И, может быть, он кричал «можешь не», «не надо», несколько раз, чтобы его удержать, не дать ему разъединиться, удивленный, что вдруг так отчетливо услышал его голос… или «папа»…

Поезд сбрасывает скорость. Озабоченный, он раздвигает занавески. Она говорит, что это еще не центральный вокзал, а Гарбург, Гамбург-Гарбург, последняя остановка перед прибытием, осталось меньше четверти часа. В обратном порядке, пошел обратный отсчет, вот все, что он понимает. Четверть часа, чтобы решить, перевести рукоятку стрелки, Хельсинки, да или нет, и, если да, поезд до Стокгольма через Копенгаген… что там она?.. чего она от меня хочет?.. почему сегодня утром?.. Четыре или пять часов среди бела дня с нею в поезде… или аэропорт, с продолжением при любом варианте неизвестным, в обоих случаях сомнительным…

Впечатление, будто находишься в точности на перекрестье дорог, которые никуда не ведут, неизбежно вернут его в точку отправления, и, в этот миг, идея возвращения страшит куда больше, нежели смерть после борьбы, зажатым под тоннами железа, раздавленным вагоном или задыхающимся в морской воде… Что я здесь делаю?.. Почему?.. Вера в полном порядке вчера с десяти часов… Людо уже спокойно выходит на работу… и он… если бы он позвонил с Северного вокзала перед тем, как садиться в «Талис» в двадцать один пятьдесят пять… или спустя полтора часа в Брюсселе, у него было время… если бы он вышел в Льеже… а теперь Гарбург, Гамбург-Гарбург на вывесках, перрон заполнен людьми, готовыми еще более слипнуться в ближайшие секунды в этом поезде, который минут через десять-пятнадцать доставит их в центр, где ждут дела…

Она встала, чтобы поднять свою большую дорожную сумку на крашеную плексигласовую полку у них над головами, перед все тем же большущим пестрым зонтом, который, должно быть, уже положила туда, когда пришла сюда за ним. Он слишком поздно соображает, что мог бы помочь ей, учитывая тяжесть сумки. Извиняется перед ней, когда она вновь садится напротив. Под столом соприкасаются их колени. Он говорит, что чувствует себя как никогда заторможенным.

Вагон заполняют обитатели здешних предместий, оба свободных места рядом с ними тут же заняты. Он поспешно поднимает свой пластиковый пакет, кладет его себе на колени и в конце концов запихивает под сиденье, прикидывая, что остатки его провизии, быть может, пригодятся уборщице…

Поезд трогается.

Она спрашивает, во сколько его самолет. Он не знает.

Не хочет ли он по прибытии позавтракать с ней в кафе неподалеку от вокзала. Он возражает, что за семь минут это будет весьма затруднительно. Но, если он согласен, она подождет следующего поезда, у нее есть время, она не спешит вернуться домой.

Он проводит ладонями по лицу, не в состоянии выдержать ее настаивающий, светящийся, полный надежды взгляд.

Она говорит ему, что и всего на полчаса…

Смущенный, он улыбается, опустив глаза на часы. Слышит, как говорит ей, что всегда был недотепой, лишен способности к импровизации…

Она довольна, благодарит его, упоминает о прелести ранних немецких завтраков…

Он закрывает глаза, заставляет себя дышать медленно, чтобы подавить новый приступ паники, неистовый вихрь, распыляющий его мысли, везение, долг, завтрак, промежуточная посадка, между чем и чем?.. раздавленный фатальной неизбежностью проходящего через Хельсинки возвращения, лицо Веры, вновь обретающее весь свой цинизм, чтобы защититься от эмоции, которую его появление, это путешествие… несколько минут, чтобы сказать да или нет, неспешный перестук колес отбивает секунды, сойти… Он уже и не знал, что, собственно, хотел бы ей сказать, если у него еще останутся по прибытии какие-то слова, и силы, чтобы войти к ней в палату, подойти, посмотреть на нее…

Во рту у него пересохло, толстый, отягченный никотином и кофе язык щипало, он слышал, как вокруг двигаются люди, чувствовал, как противно перемешиваются их запахи, тогда как тень вокзала наползала на окно и это пространство между ними, такое насыщенное в лязге полной остановки, где внезапно пробились ее духи…

Гамбург, Endstation [23]23
  Конечная станция (нем.).


[Закрыть]
, наклонившись к нему, нараспев произнесла она по-немецки.

Он отпрянул: Я не могу.

Она положила пальцы ему на рукав, тихо приговаривая, что нужно выходить, что она поможет…

Он высвободил руку, умоляя оставить его, уйти, поспешить, семь минут, для пересадки это всего ничего, да еще и багаж…

Нет-нет, у нее сколько угодно времени, она сядет на поезд, отходящий в девять двадцать восемь… Решено. Она скользнула на сиденье рядом с ним.

Он почувствовал, как ее рука касается его плеча, поднимается по затылку, голове, почувствовал, как ее грудь прижимается к его боку, задрожал и одеревенел, когда ее теплое дыхание затуманило у него в ушах слова, которые она бормотала ему в упор, он улавливал только их интонацию, ободряющую, материнскую, невыносимую. Он сжимал зубы и считал удары пульса в кончиках пальцев, которые плющились в кулаке у самого рта, и внезапно что-то еще, ее мягкая рука, ее полная грудь, она хрипло вскрикнула, закусила губу, он увидел, в ее глазах возбуждение, как покраснели, надулись ее шея и щеки, он давил все сильнее, замешательство, ярость, его грубые пальцы порывались ухватить незнамо что твердое или острое под каучуковой уродливой массой, которая, казалось, увеличивается, все время ускользая из его руки, она расцарапала ему запястье, кричала, ее черты искажали ужас, непонимание, боль, он оттолкнул ее. Она влепила ему пощечину.

Ей на выручку устремилось двое или трое, один из них, лет сорока, хорошо одетый, крыл его по-немецки, потом по-английски, стуча по столу, грубости, которые она повторяла между двумя шумными всхлипываниями, тут же прося этих преданных людей помочь, если можно, снести ее багаж, у нее осталось всего несколько минут на пересадку, и ей не хотелось бы рисковать, оставаясь на вокзале с этим опасным придурком. Они не преминули откликнуться, вот большая сумка, держите, зонтик, да, главное, чемодан, он очень тяжелый, спасибо, быстрее, подать жалобу, заявите на него, я видел, я все видел, сумасшедший, ja, polizei, kriminell, sexual [24]24
  Да, полиция, преступный, сексуальный (нем.).


[Закрыть]
, их полные злобы, негодующие голоса становились все громче и громче, по мере того как они удалялись по проходу, постоянно оглядываясь на него, все так же сидящего у своего окна, промакивающего запястье носовым платком, погруженного в изучение рисунка и окраски кровоточащей ссадины, ощупывающего окоченевшими пальцами пылающее и все еще бесчувственное после пришедшейся в него оплеухи ухо.

Вагон опустел. Несколько птиц проскользнуло между балками стеклянной крыши.

Поезд, медленно тронувшийся с другой стороны платформы, вызвал на несколько секунд иллюзию, что уезжает он.

Появился контролер и обратился к нему, указывая на дверь: Endstation, raus… потом, согнув колени, чтобы заглянуть под сиденья, он вроде бы посоветовал ему не забыть свой пластиковый пакет.

На перроне он увидел скамью и тут же на нее повалился, растер себе колени, выпрямил, помассировав затылок и плечи, спину. Вытер запястье, облизал его, прижал к ранке носовой платок. Кровь испачкала подкладку и край рукава.

Он поискал в карманах свои расписания, надел очки, разгладил листы бумаги, перебрал их, оставив только те, поверх которых девица из агентства написала зеленым фломастером соответственно: Гамбург/вокзал-аэропорт и Гамбург-Хельсинки, а остальные выбросил в мусорную урну у подножия лестницы, поднимавшейся к угрюмой, нетерпеливой толпе в зале ожидания.

Семь тридцать пять. Поезд на Стокгольм через Копенгаген уже ушел. Он мог бы быть в Хельсинки в полдень по местному времени, если бы поспешил, то есть устоял перед потребностью по меньшей мере ополоснуть лицо, хоть что-то съесть и выпить, пройтись несколько минут по свежему воздуху – и прежде всего не стал бы задаваться вопросом, какой теперь смысл, коли с ней все в порядке, коли она выпуталась… С ней все в полном порядке!.. наивно кричал Людо, какой язвящий сарказм за его торжествующими нотками, он, наверное, хотел, чтобы я его поблагодарил, он ожидал, что я его поздравлю с тем, как героически он провел десять часов, слоняясь без дела и сотрясая воздух в больничных коридорах, для начала, конечно же, на меня напав: всю ночь, всю ночь ждал, что ты позвонишь… тогда как если кто и провел всю ночь в самом деле без сна, если кто-то действительно имеет в этой истории право злиться и протестовать… Очень хорошо, с ней все в полном порядке… обманут, Гамбург… хорошо бы все-таки, чтоб ты приехал… а я, кретин, ничем не лучше крысы, вонючий, грязный, разбитый…

На какой-то момент ему показалось, что он заметил, как она остановилась у киоска, потом, подальше, со спины, перед витриной с венской выпечкой. Легкая судорога. Быть может, она все еще на вокзале, быть может, вдруг вынырнет и завопит, с поднятым на него кулаком, во главе кучки легавых, которые без всякого сопротивления его отметелят и засадят в кутузку… он мог бы ее убить, задушить. Мог бы. Ночью, если бы прикоснулся к ней в затемненном купе, как она, должно быть, и надеялась, учитывая ее манеры и утреннюю настойчивость, дошедшую до того, чтобы бесстыдно прилепиться к нему всем своим большим мягким телом, не зная, что он… Вера… к нему из самого начала возвращались старые нежные слова, те, которые он изобрел, смешивая воедино названия самых несопоставимых животных, запуская каждый раз новую, необыкновенную тварь, скачущую на нем в узкой постели, в которую они очертя голову бросались среди бела дня… такие же блеклые и несуразные образы, как и фотографии его матери в молодости или маленького Людо, застывшие сцены, отрезанные от него глыбой почти тридцати лет нарастающего поглощения усталостью, прежде всего это была она эта огромная усталость, и это отвращение, все в более и более ясной уверенности, что он из них никогда не выберется, никогда…

Его привели в чувство яростные крики трех чаек, носившихся друг за другом над самыми трамвайными проводами. Он был на улице, готовился перейти широкий проспект, дожидаясь вместе с другими законопослушными пешеходами, скопившимися рядом с ним на краю тротуара, когда светофор переключится на зеленый… Отступив, он прислонился к столбу, увидел кровь и снова зажал платок вокруг запястья.

По воле ветра, который будоражил длинные прямоугольники светлой ткани перед фасадом торгового здания, обремененные морской влагой тучи заглатывали и вновь отхаркивали солнце. Толпа, шум, уличное движение… он шел ко дну, слишком крупный, слишком тяжелый, слишком на краю… Он войдет в ее палату, подойдет к изножью ее постели, посмотрит на нее и ничего не скажет. Остальное она возьмет на себя, как всегда, возьмет на себя… если только ее здоровье всерьез не подорвано… если бы ему довелось найти ее там слабой, старой, ожидающей, что отныне он ее поддержит… осунувшейся… истерзанной… она будет кроткой, послушной, перестанет путешествовать, попросит его убрать барахло из спальни, чтобы туда можно было возвращаться для сна каждый вечер, чтобы он сопровождал ее повсюду, куда она захочет пойти, ее отвозил, не оставлял одну из-за боязни новой болезни… Слабая и напуганная, это Вера-то?.. Преобразившаяся менее чем за двое суток, безвозвратно оттесненная за грань, на узкий откос своих старческих дней?.. Но он… та энергия, которой она обладала за двоих, за троих, за весь поселок, она не могла поддаться предынфарктному состоянию, наверняка у нее еще осталось немного энергии, совсем капелька, чтобы поддержать его на плаву, его, только и всего, еще несколько лет, пока он не выйдет на пенсию, по меньшей мере до этого… ну а потом…

Он снова был на вокзале, направлялся к туалетам, каковые оказались на удивление просторными и чистыми. Логотипы указывали, что здесь можно принять душ, и смотрительница, явно привычная к путешественникам его пошиба, показала многоязычный список услуг и цен: бритва, крем для бритья, полотенце, мыло, шампунь… вот если бы только не надевать снова грязную одежду…

Он начал с того, что вымыл холодной водой лицо и руки, соскоблил с запястья подтеки засохшей крови. Вытерся бумажными полотенцами, не смог удержаться и посмотрел на себя в зеркало, не стал бриться, подумав, что подправлять что бы то ни было и у него на голове, и в его выходках было бы так же нелепо, как покупать цветы, прежде чем пересечь порог больницы. Самолет окончательно обкорнает его лицо, обнажит то, что, как ему показалось, в упор изучая сейчас свое лицо в зеркале, он заметил в первый раз: что-то потрескавшееся, слегка желтушное, подчеркнутое, а может, и смягченное нервным подергиванием под левым глазом, то, что, должно быть, было тут, в действии, задолго до пыток путешествием и что Вера, возможно, тут же сумеет назвать, когда увидит его стоящим с пустыми руками в изножье своей постели, впившись пальцами в ее холодную поперечину, пошатываясь в ничтожной надежде, что она не будет уж очень тянуть, прежде чем указать на стул, на который он мог бы сесть.

Эрик Лорран
В КОНЦЕ

Отгородившись от внешнего шума чаконой из второй, ре-минорной партиты для скрипки Иоганна Себастьяна Баха, BWV 1004, от которой, открыв ее для себя совсем недавно, я уже не мог отказаться, скорее всего потому, что присущие мне маниакально-депрессивные наклонности как-то совершенно естественно, без помех и усилий растворялись в трагических и страстных, чуть ли не романтических эффектах ее, сделанного Бузони, фортепианного переложения, – чувствительный к их мельчайшим хроматическим и ритмическим оттенкам, я, не иначе, каждый раз обретал здесь, в оживленной и контрастной драматургии доведенных до напыщенности полифоний и затихающего шепота монодий (в чередовании «алансонских кружев с залпами мортир», как у меня вошло в привычку говорить), словно верную сейсмограмму собственных душевных состояний, – я, как и каждый день, сидел в первые часы того июльского утра за своим письменным столом в комнате, служившей мне одновременно и гостиной, и кабинетом.

Влажное и стекловидное, светло-бирюзового с венозным оттенком цвета небо, по крайней мере ту его часть, что была видна через проем распахнутой настежь застекленной двери, всю верхнюю треть каковой оно занимало и лицом к которой я находился, местами подернули паутиной лохмы тумана, простеганные расхристанными облаками, белесыми и комковатыми; ниже, сквозь отделанные дубовыми листиками перила балкона, на который вела эта дверь, виднелся кусочек бульвара Бельвиль, непрекращающийся ветерок тысячами низвергал на него сплошной снежной пеленой анисово-зеленые цветы белых акаций, и они устилали в этот утренний час мостовую и пространство между деревьями почти равномерной, в равной степени и хлопчатой, и рассыпчатой пеленой, которую время от времени будоражил проезжающий автомобиль или мотороллер, постепенно оттесняя ее к водосточным желобам, где она собиралась в непрерывную пышную гирлянду, своего рода оборку, оторачивающую ленту асфальта.

Передо мною располагались включенный ноутбук, пачка «Лаки Страйк», восьмиугольная стеклянная пепельница, в одном из четырех желобков которой двумя длинными сиамскими нитями, бархатистыми и синеватыми, гибко извивающимися снизу вверх, прежде чем искривиться наружу и окончательно рассеяться в игре завитков, испепелялась сигарета, и, наконец, у меня между локтями, белая фарфоровая чашка с исчерченной кракелюрами глазурью, на три четверти наполненная кофе, сквозь волюты пара на его черном диске с фестонами из крохотных, напоминающих золотые жемчужинки шариков отражалось мое лицо, по формату и колориту схожее с тем выполненным на медном медальоне автопортретом Жана Фуке, что выставлен в отделе прикладного искусства Лувра.

Внезапно зазвонил телефон.

Поскольку во время работы я принципиально не реагирую ни на какие внешние раздражители, я бы просто-напросто проигнорировал этот звонок, если бы его настойчивостъ – десять, двадцать, может быть, тридцать раз подряд, пронзительный залп электрических звуков из аппарата попросту изрешетил обложившие меня мягкими осадными стенами грозовые тучи «Чаконы» – не заставила меня мало-помалу заподозрить, что с кем-то из моих близких стряслась беда, к этому предчувствию меня подготовило – так как обычно телефонные помехи подобного рода не пробуждали во мне никакого беспокойства, приходясь в большинстве своем на долю очередной возлюбленной, с которой я без каких-либо объяснений внезапно перестал встречаться (по малодушию, проистекающему в равной степени как от нежелания причинить страдание, так и от лицемерного отказа видеть, что тем не менее его причиняешь, я практически никогда не находил нужным, причем так повелось с самого начала моих любовных увлечений, оповестить хоть кого-то о своем намерении порвать, зачастую выбирая внезапное исчезновение и полное молчание, каковым я некоторым образом препоручал право – следовало бы скорее написать: низменную работу – внести от моего имени свою лепту в понятие амурофобии), —к этому предчувствию, как я уже сказал, меня подготовило известие о госпитализации моей бабушки с материнской стороны, дошедшее до меня за пару недель до этого, но на которое, поскольку (мою неблагодарность подчеркивает то, что, при всей привязанности, выказываемой ею ко всем своим десятерым внукам, бабушка всегда, пусть и стараясь ничем это не проявить, отдавала мне предпочтение, каковое, судя по всему, по мнению одной из моих тетушек, следовало отнести на счет сходства в характере, обнаруживаемого ею во мне с моим дедом, предпочтение, каковое с годами разве что возрастало, особенно после смерти ее мужа, так что, отказываясь постепенно с наступлением старости от семейных условностей, она больше не скрывала его ни от меня, ни от всех остальных) мне не хотелось ничем жертвовать – ни прервать работу, в которую я втянулся и завершение которой представлялось мне куда более ценным, нежели тревоги о здоровье престарелой женщины, ни оставлять ни с того ни с сего в Париже юную и пикантную красотку, воспламенявшую тогда своей игривой чувственностью мои ночи, – чтобы отправиться в Овернь повидать бабушку, зная, помимо всего прочего, что, несмотря на всю мою любовь к ней, наши свидания всякий раз в конце концов мне надоедали, а то и начинали раздражать из-за того, что, особенно в последнее время, она уже не говорила со мной ни о чем, кроме функционирования своего организма, причем прослеживая малейшие его превратности, не забывая сообщить, как ей удалось переварить последнюю трапезу, а в ней – каждое блюдо, а среди блюд – каждый входящий в них продукт; известие, на которое, стало быть, я не обратил особого внимания, несмотря на ее почти неразличимый в своей тревожной слабости голос, когда она позвонила мне на прошлой неделе, чтобы поздравить с днем рождения (тридцать пятым), и притворился, что согласен с утешительным диагнозом, поставленным ее лечащим врачом, тот списывал резкое ухудшение ее физического состояния на банальную и довольно безобидную непроходимость кишечника, не более, несмотря на симптомы, серьезную, чем те, что время от времени приключались с нею в качестве отдаленных последствий (к коим следовало добавить регулярно досаждавшие ей мочевые инфекции и расстройства желудка) сурового лечения радием и рентгеновскими лучами, которому она подверглась без малого четыре десятка лет тому назад, в возрасте сорока семи лет, по поводу рака матки, от него, как говорили, ей удалось избавиться ценой огромных мучений, о чем, впрочем, можно было судить по сделанной в период ее выздоровления черно-белой фотографии, там она, рядом с моим дедом (стоя на переднем плане в широких холщевых штанах и шерстяном жилете в горизонтальную полоску, своей горделивой осанкой, коренастым телосложением, угловатым лицом, волосами ежиком и мясистыми, сильными кистями рук, в двух пальцах левой из которых зажата сигарета, он излучает впечатление силы), изображена не столько сидящей, сколь осевшей на деревянную скамейку, вытянув вдоль нее свои худющие ноги, прикрытые до колен оберегаемой передником темной юбкой, на плечи накинуто просторное шерстяное пальто, завязанная под подбородком белая косынка обрамляет исхудавшее и усталое лицо с темными кругами вокруг глаз, улыбка на котором напоминает скорее гримасу боли, так что в нем с трудом угадываются ее черты, настолько их изменила, причем совершенно удивительным образом, болезнь, отнюдь их, как можно было бы ожидать, не состарив, а, напротив, омолодив и тем самым придав ей сходство с одним из тех тщедушных заморенных детей, которых можно встретить в репортажах Доротеи Ланг или Уолкера Эванса, а то и, если забыть о скромности ее одеяния, с кем-то из запечатленных Веласкесом инфант или фрейлин.

Итак, в конце концов я встал из-за письменного стола, нажал кнопку «пауза» на плеере и поднял трубку.

«Малыш, – сказала мне мать таким голосом, какого я никогда до сих пор от нее не слышал, голосом как бы обессиленным или, скорее, постаревшим, настолько оживлявшее его обычно певучее легато сгладилось под напором скорби в монотонное стаккато, к которому несущие его радиоволны добавляли исполненные патетики эффекты вибрато, весьма схожие со старческим дрожанием голоса, – милый малыш, если хочешь в последний раз повидать в живых свою бедную бабушку, то поторопись. Боюсь, она протянет совсем недолго: врачи дают ей от силы неделю».

Как бы там ни было, если бы я не знал о состоянии бабушки в тот миг, когда тем же днем, хорошо за полдень, сошел в летний зной с поезда на вокзале Клермон-Феррана, мне бы не составило труда догадаться, что оно безнадежно, хватало горестного зрелища моей матери на перроне, когда, держась за согнутую калачиком руку отца (вдвоем они с трудом продвигались вдоль вагонов, так как им приходилось идти навстречу толпе пассажиров, которые не столько высаживались из вагонов, сколько спасались из них бегством, спешили вырваться на свободу, чтобы как можно скорее очутиться на свежем воздухе и вздохнуть полной грудью после четырех часов, проведенных в жаркой, удушающей атмосфере, настолько влажной, что там, где купе были забиты до отказа, окна в конце концов запотели из-за перебоев в системе кондиционирования и нерадивости проводников, под напором все более и более настойчивых упрашиваний пассажиров решившихся приоткрыть форточки лишь наполовину), она направилась ко мне медленным и неуверенным шагом, чуть ли не спотыкаясь; как будто агония ближнего физически затрагивает всех, кто его окружает, не из-за того, что его болезнь заражает и их, но, скорее, из-за постоянного соседства со смертью за работой (в качестве побочного побора поднятое взмахом ее косы пагубное дуновение изымает, наверное, у них толику жизни), ее лицо на самом деле, впрочем, точно перенося в пластику услышанный мною несколькими часами ранее по телефону голос, внезапно, как мне показалось, совершило скачок во времени: отныне его затронуло то одрябление тканей, что придает людям определенного возраста такой вид, будто они облачены в слишком просторную для них кожу, кожу, про которую можно сказать, как говорят о долго носимой одежде, чья материя вытянулась и фасон исказился, что она им больше не идет, и которая, вновь по примеру старой одежды, сверх того утратила свои оригинальные оттенки и выделку, приобретя вместе с тем бесповоротно пролегшие складки; даже лучезарная улыбка, озарявшая его всякий раз, когда она со мной виделась, – эта чистая радость, перехваченная розовой ленточкой ее губ, – даже эта улыбка предстала потускневшей, слегка растушеванной едва заметными подергиваниями; в подрагивающей же влаге ее глаз читалось одно-единственное чувство, и оно низводило счастье от свидания со мной до уровня филиграни: это чувство, скорее тоска, нежели горе, а может, даже, размышлял я, выхватывая время от времени ту деталь нордической пиеты, какою представал ее взгляд в зеркальце на обратной стороне солнцезащитного щитка машины, пока мы, чтобы добраться до бабушки, пересекали все три Клермон-Феррана, а потом его предместья, может, даже ее крайняя степень, какою является паника.

Так как заведомая неизлечимость ее болезни требовала теперь уже лишь того, что в медицинской терминологии квалифицируется как «паллиативный уход» (форма стремления любыми средствами продлить жизнь больного, сводящаяся всего-навсего к продлению того, что некогда называлось «при смерти», восприятие этого выражения изменилось с развитием растянувшей его во времени науки: теперь оно обозначает уже не мгновение, а период – а возможно, даже, кто знает, вскоре будет означать просто-напросто один из возрастов, то есть пятый, который придется добавить к тому четвертому [25]25
  По-французски третий возраст – эвфемизм для старости, призванный обозначать пенсионный возраст, промежуток примерно от 65 до 75 лет; то же, что следует далее, после 75, называется четвертым возрастом (ср. по-русски пожилой и старый).


[Закрыть]
, введения какового уже потребовало увеличение средней продолжительности жизни, поскольку третий, пенсионный, мало-помалу выявил свою недостаточность), бедную старушку недавно забрали из клиники, куда она поступила двумя неделями ранее, чтобы перевести на стационарное отделение медицинского института, расположенного среди комфорта лесистых возвышенностей овернской префектуры.

Это заведение, под названием «Голубые ели», оказалось строгой, лишенной всякого изящества постройкой, высеченной в начале прошлого века из той разновидности весьма распространенной в сей вулканической местности черной эруптивной породы, что зовется андезитом; узнаваемый среди прочих смешанными нотками пансиона, аптеки и столовой, уже от подъезда там разносился больничный запах, ненавязчивый, конечно, но достаточно ощутимый, чтобы немедленно напитать вас своими характерными успокоительными свойствами.

Мы пересекли мощенный в шашечку и украшенный кадками с саговником вестибюль, куда выходили стеклянные двери приемного покоя и, напротив них, дверь в часовню, распахнутые створки которой обнажали известный аскетизм (голые стены, несколько скамей, алтарь, крест), поднялись на четвертый этаж и втроем направились по длинному и широкому коридору, по которому взад-вперед прогуливалось несколько убеленных сединами болезненных старых женщин, одни – поддерживаемые парой родственных или нанятых рук, другие – наполовину заточенные в никелированные ходунки, кое-кто – откинувшись в креслах на колесиках, от их стеганых халатов веяло свежими парами одеколона и приглушенной затхлостью мочи. Пройдя его до конца, мы остановились перед дверью, моя мать постучала в нее и, хотя никто не пригласил нас войти, тут же ее толкнула.

Мы попали в палату, устланную белым линолеумом, ее стены были оклеены бежевой пенистой резиной в напоминавших каноническую кухонную клеенку абстрактных разводах, вдоль стен пробегали крашенные в голубое деревянные поручни, над ними в рамке под стеклом висела разве что маленькая, выцветшая репродукция «Мадонны с Иисусом и святой Анной» Леонардо да Винчи, да еще наверху, в одном из углов, громоздилась мрачная масса выключенного телевизора, удерживаемая над пустотой стальным коленчатым кронштейном, за широким откидным окном виднелись верхушки берез и елей, колокольня романской церкви в Сейресте, а на заднем плане вырисовывался на голубом небе облысевший некк Монкарвеля; бо́льшую часть места занимала водруженная на колесики кровать с высоким металлическим каркасом, с нависающего над ней справа железного коромысла свешивалась прозрачная пластиковая полость, на три четверти наполненная какой-то бесцветной жидкостью, слева ее поджимала тумбочка из слоистой белой пластмассы, столешница которой, огражденная четырьмя тонкими никелированными планками в виде парапета, служила опорой телефонной трубке цвета слоновой кости, бутылке минеральной воды, стакану, пачке бумажных носовых платков, а также лотку из нержавеющей стали и смутно отражавшимся в его кривизне четкам с мелкими гранеными бусинами цвета хрусталя, рубина, изумруда, янтаря и лазурита; на кровати, под белой простыней, длинные и утонченные складки которой совпадали с рельефом истощенных членов, покоилось тело; перекатившись по глубокой ложбине в огромной подушке, к нам медленно повернулась растрепанная голова.

Как я не преминул тут же убедиться, бабушка – ибо это была она – и в самом деле дошла до последней крайности, до такой нездешней точки, что я не уверен, пусть даже мне и показалось, что она невнятно пробормотала мне на ухо несколько слов, когда я нагнулся, чтобы ее поцеловать, что она меня узнала, словно я внезапно приобрел в ее глазах облик какого-то чужака, каковыми в некотором смысле мы все трое отныне для нее стали: безвозвратно разрывая кровные связи, связывавшие ее с нами, агония уже заставила ее пересечь ту непроницаемую границу, что отделяет живых от мертвых, настолько отдаляя их друг от друга, как могут быть далеки в животном царстве разные виды.

После более чем двух недель вынужденной диеты – из-за того что она срыгивала практически все, что подносила к губам, включая непритязательный жидкий, можно даже сказать водянистый, овощной суп, который в полдень и вечером подавали ей с несколькими сухариками, а она наперекор всему все же продолжала за него цепляться ради не столько подкрепления сил, сколько его символического значения (способность питаться через рот наверняка являлась для нее знаком того, что ее состояние еще далеко не безнадежно), – ее тело в своей худобе дошло до предела, так как глюкозы, которую ей постоянно вливали, явно не хватало для того, чтобы поддержать его в целостности; из-за десятков кровоподтеков, оставленных иглами на ее руках, эта поддержка лишь подчеркивала, насколько она похожа на умирающую, ибо теперь казалось, что немощные удары сердца перегоняли в ней всего-навсего ничтожную струйку крови, чей слабеющий напор то здесь, то там, угасая, оставлял за собой под просвечивающей кожей крохотные затоны, сумрачные тона которых – оранжевые, ржавые, пурпурные, коричневые – предвосхищали, казалось, надвигающийся на нее ночной сумрак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю