355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юз Алешковский » Собрание сочинений. Т. 3 » Текст книги (страница 7)
Собрание сочинений. Т. 3
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:05

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 3"


Автор книги: Юз Алешковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

Начались очистительные рыдания с ее стороны, заверения в моей половой неповторимости, основанные на опыте одной-единственной измены за несколько трудных лет совместной жизни, и разные, совершенно неожиданные для меня примирительные сексуальные поступки. Я все же настоял, чтобы Котя ответила насчет национальности «этого ночного сторожа». Котя сказала нехотя, что у нихне было никакой интеллектуальной близости… «с ним буквально не о чем было поговорить, но он признался однажды, что его мать была полуполькой-полуеврейкой, а отец – полулитовцем-полутатарином. Сам же он считал себя почему-то чистокровным русским…».

Под этот рассказ, с бешеной ненавистью к постовой сволочи и с мыслью о печальной истории Кремля, я наконец провалился в сон…

Просыпаюсь с закономерным треском в башке и от жуткого грохота в дверь черного хода. Схватился за голову в страхе, что вот-вот разойдутся черепные швы и придется вызывать «скорую». Открываю дверь. Там – толпа жильцов, участковый и управляющий техник-смотритель.

«Неужели вы, товарищ Штопов, не чувствуете, какую вонь развели в общественном подъезде?…» – «Это же, понимаете, вызывающая антисанитария…» – «Вы ответственны за два сердечных приступа с невыходом на работу…» «Я, – отвечаю, – ничего такого не замечаю в последние часы, но спецведра поросячьи следует опорожнять в положенный срок. Или мы прекратим откармливать ваших мифических поросят. Вы разбудили оперированного…» – «То, что вы кидаете в спецведро, никакие поросята есть не станут…» – «Давайте, товарищи, вынесите ведро на помойку и ликвидируйте лишнюю вонь…» – «Неужели вы ничего не чувствуете?» – «Правда, что в народе говорится: своя вонища не пахнет…» «Я, – повторяю, – оперированный на голове. Я на больничном. Зайдите, товарищ участковый, в квартиру. Вы сейчас поговорите с кем следует. Остальные – ждите в подъезде. А провонявшие дары моря я купил в нашей “Рыбе”…»

Тон мой юродски-начальственный смутил местных заправил и нервных общественников. Участковый проследовал за мной. Сняв фуражку, туповато склонился над блошиным загоном, разглядывая кишевших на бескалорийной кошме насекомых. Я набрал служебный номер генерала. Адъютант соединил меня с ним мгновенно. «Серый? Доброе утро. Я тут как раз твои ночные разговоры прослушиваю. Очень складно. Молодец. Поправка идет гигантскими шагами. Ты – мужичина, но финтить хватит. О’кей? – Все во мне от этих слов провалилось в тоскливую бездну. – О’кей, Серый? Ты что молчишь?» «Тут меня, товарищ генерал, беспокоят по линии ЖЭКа, – говорю как бы ни в чем не бывало, – запахи их беспокоят из спецведра для поросят. Прошу воздействовать…»

Я передал трубку участковому. Тот, стоя по стойке «смирно», доложил что к чему. Подтвердил факт смерде-ния морской капусты, сельди и трески. Не знаю, что именно наговорил генерал менту. Тот не успевал отвечать: «Есть… есть… слушаюсь… будет выполнено, товарищ генерал… есть… служу Советскому Союзу…»

Затем пулей вылетел из квартиры. Я снова взял трубку. «Вот что, Серега, – сказал генерал, – не думай, что я тебя не понимаю. Я все прекрасно понимаю. Мне самому у насработать неохота. Работа тяжелая и временами грязноватая. Переделка мира– не проктология. Ее в перчатках не делают. Ясно?» «…Листья… листья… грустно… в последних астрах, товарищ генерал, ты… безутешно проливала… хрусталь прощальная жива…» – провякал я, потому что больше ничего не пришло в мою голову, потрясенную тотальным подслушиванием частной личной жизни и, таким образом, полной моей интимной оголенностью и беззащитностью…

«Бросай, говорю тебе, Сережа, финтить и строить Харламова. Нормально – увиливать от сотрудничества с органами. Я это уважаю и, повторяю, понимаю. Но мы с тобой поработаем. Не будь большей, чем Феликс Эдмундыч, чистюлей. Мы тут не хуже твоего идеалисты, гуманисты и поборники прав человека. И ничего такого позорного для твоей чести и совести ты делать не будешь. В частности, повременим с обчуиванием подследственных. Не беспокойся. Иду тебе навстречу. И ценю, повторяю, внутреннее твое благородство. Нам полураспавшихся циников не требуется. Мы– не свинарник, Сергей Иваныч…»

В этот момент разговора – разговора почти одностороннего – я поглядел в окно. Техник-смотритель с одним из общественников выносили наше спецведро на помойку. Чувствовалось по их лицам, что они изо всех сил задерживают вдыхание в себя смердения даров моря…

«Так что ты, Серега, давай слегка опохмелись и отдыхай, приходи в себя. Главное – проникнись раз навсегда мыслью о том, что ты со всеми потрохами принадлежишь народу и, в его лице, нам,то есть движущей силе истории. Ну что, трудно тебе будет полетать на вертолете по красивейшим местам Анголы, Никарагуа, Афганистана, а вскоре и Ирана и понюхать-разнюхать, где у них притаились редкие периодические элементы?… Что молчишь?… Можешь сам планировать полезные намфокусы своей гениальной носоглотки. Кто тебе возвратил-то ее?… А?… Молчишь?… То-то и оно-то, Серый, что мы с тобой немало наворочаем чудес. Это разные великие поэты начинают мощно действовать после откидывания копыт, а мы с тобой должны поканителиться, пока ты жив и вертухаешь-ся. Заверяю, что ничего такого, беспокоящего твою совесть, учуивать ты не будешь… Договорились?»

Что мне было отвечать? Я горько задумался. Куда деваться? Теперь и в Израиль не выпустят с фиктивным браком…

«А про финты твои, Серега, я забуду. Я сам ведь таким был в годы либеральной оттепели. И считаю это очень хорошей закалкой старинных душевных традиций. Но неужели ж совесть твоя романтическая позволила бы тебе не учуять среди подозреваемых ублюдка – растлителя и убийцу малолетних девчоночек?» «Убийца и насильник – другое, – говорю, – дело», – невольно давая таким образом согласие на сотрудничество с ними. «Вот за такие слова, Сергей, я лично тебе благодарен. Нисколько не сомневался в тебе. Давай отобедаем по этому случаю в приватном порядке. В кабинете. В “Арагви”. Это – наш кабачок. Только там никаких дел. Исключительно – треп о жизни. И – никаких “генералов”. Там я для тебя – Вадим. О’кей?» «Ладно, – говорю, – посидеть не мешает в хорошем ресторане, но трудно выносимы официантские миазмы…» «Насобслужат наширебята. Давай ровно в два ноль-ноль. Насчет дам не беспокойся. Пускай твоя Котюля поревнует. Кстати, скотина эта караульная последний раз стоит сегодня на почетном посту. Мыему покажем, поганцу, как злоупотреблять служебным положением и вертеть по сторонам глазами на посту номер один нашего государства. Татаролитовожидополячишко нашелся. Враг…» «Не надо, – говорю, – вамему мстить. Возмездие нужно учинять личным образом и без технологии власти…» «Это ответ настоящего мужика, Серега. Верь: я тебя даже люблю за чистый характер и персональное достоинство. Я в тебя тыкну как-нибудь парочкой настырных нашихкритиков и покажу им, что классический, понимаешь, русский человек не уничтожен, что не распался он на противоречивые и молчаливые части, но мучительно осуществляет свой выбор на рубеже времен. Если же ты заманишь часового этого в афганскую ловушку, как басмача, и оторвешь ему яйца вместе с карабином, то можешь считать дело свое закрытым. Одним словом, ровно в два ноль-ноль. Форма одежды… непринужденно-штатская. О’кей?»

Мне что-то стало так легко и весело от возможности не охотиться с органами за людьми в ихучреждении, что я тоже хохотнул и сказал: «О’кей». В словечке этом, новом для меня, было что-то такое бессмысленно-бодрое и обязательное, не то что в нашем лениво-раздумчивом и ужасно неопределенном «ладно».

Пообедать в компашке со всесильным, отвратительно-неглупым чекистом? О’кей. Почему нет? Может, я его ненавязчиво подвигну принюхаться к себе самому? Может, мы еще посоревнуемся. А то, что я поработаю на них тонкостью нюха… Нечего делать вид, что выдувание сложнейших приборов для военной бактериологии ненавидимой мною советской власти – занятие безвредное для совести. В советской власти виноваты все. Даже уборщица в сортире и кассирша в универсаме. Даже отъявленные враги этой бездарной власти, одной рукой сочиняющие письма к мировой общественности, а другой режущие советскую ливерную колбасу исключительно для продолжения жизни, поддерживают в какой-то мизерной степени жизнь советской власти. Нельзя же запротестовать против, извините за выражение, ебаной советской власти трехсотмиллионным массовым самосожжением? Потому что всеобщая смертьи есть любимейшая и тайнозаветнейшая цель советской власти. Стоит ли приближать ее окончательную победу своими собственными руками? Нет. Нам надо жить во что бы то ни стало и несмотря на нее. Посмотрим, кто кого в конце концов – как бы мрачно ни выглядело последнее выражение – передюжит. Надо жить и хоть как-то хитромудро изгиляться каждый день в науке – увиливать от всех бытовых, телесных и душевных пыток этой надчеловеческой проказы, пропитывающейся временем и нервом нашей жизни.

Тихое уныние человеческих существ, тянущихся и втянутых в тупое и бездумное поклонение сифилисному трупу, зачавшему советскую власть как образину смерти, тоже есть прямое ее подобие… Возвеселись, Сергей Иваныч…

Так я думал, побрившись и пополоскавшись в ванной. Швы от воды уберегал. Только побрился – снова звонок в квартиру. Я голый. «Кто?» – «Мы – курьер от самого». Я накинул Котин халат на свое еще не опохмелившееся тело. Открыл дверь. Там стоял безликий детина, при виде которого нельзя было не подумать о том, что он курьер. Жизнь в этом смысле бесконечно милосердна… Всем находится в ней место – уродам, курьерам, стеклодувам, генералам, бактериологам, говночистам, Горбачевым и так далее… Все это промелькнуло в трещавшей башке, когда я расписался в получении необычной бандероли. Хотел сунуть курьеру полтинник. « Мыне берем», – сказал он и скрылся в лифте.

Разворачиваю пакет и не верю глазам своим: новенькая пластинка «Танго прежних дней»… Боже мой… Боже мой, шепчу, какое счастье. Словно не разбивал я ее в приступе бешеной обиды и святой ревности. Словно не переламывал на мелкие кусочки, разъяряясь все сильней оттого, что становятся они все мельче и мельче… Словно не замела их Котя во время одной ночной паузы в помойку… И ведь не Сахаров с Солженицыным прислали мне «Танго прежних дней», а они… Хреново это, но жить-то с ниминадо, а не с истинными героями нашего времени… Бла-а-а-годарен, господа… бла-а-агодарен… и преисполнен частной признательности… со всеми бы вытак… одному – пластиночку любимую и безвозвратно, казалось бы, загубленную… другому – книжечку, «Технология власти», скажем… третьему – езжай себе в Парижи и Лондоны, погляди и снова на работу… четвертому – полежи, милая, в психушке и хватит. Извини, но мы – не звери… а кое-кому – да пропадите вы пропадом со своим сельским хозяйством. Развивайте его своими силами, а не топчите общую землю казенной стопою… Ведь ничего это имне стоит… сделать же таклегче, чем уговорить собаку не следовать за сучкой в известный момент природной ее жизни… Сделать так – значит пойти с предупредительностью нежной навстречу истосковавшейся по достойному обращению природе человека… Но хрена с два, видать, пойдете вы навстречу в более широком, чем со мною, смысле, потому что природа вашей власти изначально враждебна нашей людской природе, и вы– лишь кусачие паразиты на жирной, кровонасыщенной кошме Соньки… вы – вши, клещи, клопы, блохи, тараканы, мокрицы, мандавошки и невидимые невооруженным глазом болезнетворные микробцы… вот выкто… ебал я вашитанго…

Не знаю уж, что именно происходило тогда со мною, но пластинку новую занес я уже над плахою колена, чуя отвратительную неприемлемость такой вот ситуации жизни и не умея в ней как следует разобраться; занес, но в тот же миг роковое мое движение предупредил звонок Коти… «Ты в порядке?…» – «Ванну принял. Помещение продолжаю проветривать…» – «Я достаточно повымаливала у тебя прощения. Или давай разводиться, или кончай выебывать-ся с намеками, как вша на сковороде…» «Должен сказать, – отвечаю, чувствуя, что жене я все прощу… знаю я, что вы меня любили, что вы ушли… скажите: по-о-очему?… а не прощу я никогда ничего погани-Соньке, ибо в ней, кроме крови нашей, пота и душевных сил, нету ни черта органического, – должен сказать, Котя… безумно и безусловно должен проветривать помещение до исчезновения ненавистной и чуждой мне молекулы. О’кей?» «Спасибо, Серый… если бы не эти твои слова – привила бы себе чуму… вошла бы в блошатник – и точка… но звоню я из автомата. Понял?» – «Понял. Только не думай, что звонишь ты из автомата в автомат. Ясно?» – «Все – о’кей… кто тебя научил этому словечку?… покорми, пожалуйста, моих писек… понял: кого?» – «Ладно. Покормлю». – «Что делать собираешься?» – «Деловое свидание». – «Не забудь накормить писек…»

Не ведаю уж, почему Котя называла своих блох, скрывающихся в нашем доме, «письками». Подхожу к тварям, для которых собственноручно соорудил элегантное обиталище. Модерновый, как говорится, стеклянный мавзолей-чик. Наблюдаю за их копошением в кошме и думаю: как ни зловредны эти кусачки, а жрать и им охота… Полез в холодильник. Не нашел там телячьей печенки. Не свою же руку дать обгладывать блошиной своре? Отверстие для всовывания руки в мавзолейчик было ведь мною учтено по Котиной просьбе… Нечего давать с похмелья каким-то мелким врагам пить драгоценную кровь. Я бы сам сейчас, думаю, хлебнул стакашок вражеской кровушки…

В этот момент меня и осеняет тонкий замысел благородной мести, в которую можно вложить всю душу, все накопившиеся в мозгу противоречия и даже робкую мечту о протесте.

Моментально же прилаживаю горелку к газовой плите. Смотрю на часы. Вполне можно успеть. Времени хватит… Быстро выдуваю переносной садок для блох. С одной стороны прилаживаю обрезанную клизму для нагнетания воздушной струи внутри садка, а с другой – задвижку, из которой блохи вырвутся под давлением воздуха в нужную сторону. Получилось очень изящное изобретение. Клизмой же втянул я в садочек, словно в воду, множество насекомых. С голодухи были они вялыми и покорными.

Затем бреюсь, выпиваю крепчайшего чайку, облачаюсь в парадный костюм, кладу в боковой карман садок и решительно направляюсь на Красную площадь… Котю я простил, думаю, безрассудным, сердечным образом, но ты– сволота – получишь у меня за словленный на квартирном полу кайф…

Был день осенний, и листья грустно опадали. В последних астрах печаль хрустальная жива. Плащ я повесил на руку, чтобы он притырил садок, когда буду делать выпад.

Внешность караульной падали Котя описала мне ночью, после моих допросов, достаточно брезгливо и подробно. Время заступа на пост тоже было известно.

Очередища трупопоклонников уже тянулась, ничего не понимая в происходящем, из Александровского сада к пирамиде садиста и сифилитика. Прикидываю: как бы мне удобней обернуться? Если встать в очередь, прикинувшись полиомиелитиком – так я экономил, бывало, время в магазинах – и что-нибудь к тому же мыча, то придется во-ленс-неволенс проследовать мимо «сухофрукта». Придется от пуза нанюхаться всесоюзной вонищи, не имеющей ничего общего с достойной народной жизнью. Может быть, придется даже сблевануть от омерзительного душка поклонения трупу номер один СССР или пасть в обморок. Народную жизнь, думаю, принял я в себя и уклоняться не намерен, какие бы ни исходили от нее запахи. Эту жизнь надо разделять, а не воротить от нее капризное чуяло. Но партийно провяленной, навечно прокопченной и смрад-ненько засоленной мертвечиной наполнять божественные свои легкие я не желаю. От вонищи этой и так никуда не деться. На каждом шагу и так она преследует твой глаз, твой слух, твой нюх и твою душу… Без меня, пожалуйста… Я лучше, думаю, прилажусь к постовому, когда истукански проследует он от Спасской башни к своему почетному посту. Рискну…

Группки иностранных туристов выстроились уже по пути следования ожидаемой караульной смены… Этим все равно что щелкать – слонов, эфиопских дистрофиков, голландских блядей, случку китов, Папу Римского и так далее. Им – лишь бы щелкать и хавать, не переваривая умственно и душевно все нащелканное, а потом высирать это на простынки настенные на глазах у любопытных друзей и родственников… Щелкайте, господа, щелкайте…

Вот показалась в воротах смена. Вглядываюсь. Вглядываюсь и узнаю одного паразита среди остальных. Просто вспомнил я, ко всему прочему, что Котя именно на него глазела особенно долго во время вечерних наших посещений величественной этой площади… Вот он – болван, который… Бешенство и жажда возмездия так меня в тот миг ожесточили, что, будь в моих руках не биологическое оружие, а гондон, говном набитый, – метнул бы его, не задумываясь, в окаянного соперничка… Был случай такого бомбометания в нашей средней школе. Жертвою покушения стал зверствовавший директор школы. Покушавшихся отправили в детскую колонию…

О последствиях я тогда не думал, и вообще ничто уже не могло бы меня удержать от необыкновенной мести.

Соглядатаев и зевак удерживал на месте веревочный барьерчик. В одном месте его не было. Я встал там и, когда истуканы чеканили свой солдафонский, парадный шаг в непосредственной от меня близости, наклонился, словно споткнувшись, сжал со всей возможной силой клизму, приоткрыл задвижечку и засадил заряд голодных блох в ненавистную фигуру, пахнувшую на меня казарменными покоями и сволочной оружейной смазкой… Как могла она с ним?… как она могла?… о гнусные ритуалы бесчеловечной власти, развращающие душевное здоровье…

Все прошло благополучно, к величайшему моему удивлению. Лишь милиционер корректно попросил меня соблюдать положенную дистанцию…

Бамкнули куранты. Караул сменился. Отстоявшие на посту проследовали на отлежку, хотя мелькнуло у меня подозрение, что после службы истуканы эти возвращаются на площадь и волокут куда-нибудь на случку завороженных ранее куриц…

Смешиваюсь с толпой праздных гуляк и туристов неподалеку от входа в персональный морг. Глаз не отрываю от тупой, чуть ли не до кости выбритой рожи совратителя. Как это, думаю, ухитряется он разглядывать стоящих в толпе и млеющих от синих штыков дамочек?… Очень ловко надрочился, подлец. Стараюсь не прозевать момент, когда изголодавшиеся насекомые подберутся наконец к мертвенно застывшей караульной плоти… Когда перескочат они застежки, петельки, обшлага, резинку и обожгут мерзавца жадными прикосновениями ядовитых клещиков… Ну, Игорек сучий?… Каково тебе, будущая гэбэшная образина и кремлевская шестерня?… Не чешется еще?… Видишь ли ты меня развитым боковым зрением?… Он не шелохнется. Может, думаю, блохи мимо скаканули? Нет, напор был строго направленным, и всадил я его прямой, можно сказать, наводкой под шинельную полу этой пакости. Жду, но ничто не дрогнет ни в физии его, ни в фигуре… Может, блохи всю кусательность свою развратили на телячьей печенке и прочей изысканной пище? Или прыгучесть утратили? Что с ними? На афганцах же живого, бывало, места не оставляли… Но вот – сквозь некоторый грим, наложенный на тупое лицо для пущей площадной театральности, смотрю, проклевывается пятнами румянец. Началась реакция мучительного сдерживания неудержимого порыва чесануть укушенное место в истуканском теле подлеца. Началось-таки! Попробуй – почешись! Попробуй – рас-поясайся, отставь карабин в сторону и сунь руку в мотню, чтобы изловить жгучих, скачущих, неистовствующих «надежд афганщины» на пузе и в промежностях… Переступи хотя бы с ноги на ногу… Плюнь на священные статьи «Устава караульной службы»… Вот – капля пота упала с ис-туканского носа на подбородок… Вот – глазами он наконец заморгал. Глаза слезами налились, что-то дает ими понять напротив стоящему товарищу. Того, чувствую, начинает распирать от хохота… желваки ходят на скулах и, в свою очередь, покраснело лицо. Держитесь, думаю, комсомольцы. Держитесь, почетные комсомольцы. Держитесь, почетные рыцари ленинского караула. Пусть осеняет вас в эти минуты священное знамя Павлика Морозова, Николая Островского, Феликса Дзержинского, Надежды Крупской и прочих настоящих людей с железной волей и каменным сердцем… И вдруг солдафонская физия совратителя поддергивается вполне детской, растерянной гримасой – очевидно, от особой жгучей серии укусов, – открывается рот, чтобы хватануть украдкой воздуха, а с телом происходит что-то до того странное, что я перепугался. Тело его, не имеющее возможности почесаться и броситься как-нибудь иначе себе на помощь, но изнуряемое страстной внутренней энергией сразиться с полчищем мучителей, начинает незаметно для пристального взгляда пульсировать. Оно то сожмется, так что безупречная шинель слегка повисает на плечах, то, наоборот, разбухает, лицо караульного от этого отекает, а плечи поднимаются и кончик синего штыка дрожит, как истеричная стрелка на, так сказать, терпениескопе. Внутренне, чую я, из себя выходит мой соперничек, но для блох внутреннее это сопротивление кусаемого ими организма все равно, что для советской власти многолетний, терпеливый, но совершенно бездейственный протест измученного партийными паразитами и привыкшего к непроходящей чесотке народного тела… Внутренне чешись сколько угодно, но руку поднять, но ножкой дрыгнуть, но вывернуться в неком умопомрачительном сальто с поимкой вечно назойливого насекомого и мстительным взятием его под карающий ноготь – ни-ни. Внешняя ваша штукатурка должна быть без единой трещинки и овеяна стоической невозмутимостью, братцы-кролики…

То ли показалось мне, но вдруг фуражку на голове этой терзаемой укусами сволочи как-то слегка переместило с боку на бок, затем приподняло козырьком вверх бушующей волною внутренней борьбы с внешним бедствием.

Вот, думаю, допустил бы ты сейчас искреннее движение и свободный порыв рук к ключицам или хотя бы почесал мыском левого сапога под правой коленкой – там нежнейшие для блохи места – и сняли бы тебя враз с поста. Сиди на казарменной коечке, чешись и пытайся увязать совращение чужой жены со жгуче-кусательным возмездием… Скотина…

Однако с течением времени напарника его перестал разбирать смех. Глазами он вопрошал: что с тобой?… что с тобой?… А кусаемый все старался из последних уже, надо полагать, сил сохранить ритуальную, остолбенелую невозмутимость. Он то краснел, то бледнел. Шинель на его груди потемнела от непрерывно падающих с носа капель пота. Какая-то дама – или из бывших шизоидных пионерок, или из загрантуристок, – проходя мимо, хотела приложить носовой платочек к запаренной физиономии часового, но он так бешено вытаращил глаза и откровенно скрежетнул зубами – не по-ло-же-но, сучка! – что дама отдернула свою заботливую руку, как от смертельно опасного черепа с костями…

Вдруг доброе мое сердце не то чтобы пресытилось зрелищем ужасно въедливой мести, но устыдилось совершаемого. В конце концов, это она его соблазнила своей про-фурсетской закомплексованностью и не насильно же привела за рога на квартиру. Будь я на его караульном месте, я б вообще обезумел от множества наглых и восторженных женских взглядов, инстинктивно небось хватающихся за что-нибудь живое, перед вынужденным, в большинстве случаев, низвержением в трупное подземелье.

Отмщение должно было произойти, предотвратить его, как оказалось, я был не в силах, но и меру надобно знать, Сергей Иваныч. И как ни хотелось мне, чтобы державный этот, преотвратный ритуал Соньки обосран был хоть на миг поучительно-комическим каким-нибудь образом – ибо оказаться вдруг в комическом положении страшней для нее, видимо, чем подвергнуться ударам стихий, – я устыдился содеянного и побежал к Спасской башне сообщить о «странных» переживаниях часового. Сообщил. Добавил, что часовой держится героически, не ударяет в грязь лицом, не позорит пост номер один СССР, но силы его на исходе. Требуется неожиданная замена… Быстрей, говорю, товарищи, на Красную площадь, как всегда, устремлены взгляды всей планеты, в частности сотен загрантури-стов…

Через некоторое время офицер со сменщиком быстро и не соблюдая парадности шага направились к Мавзолею Ленина. Я взглянул последний разок на полностью измочаленного чесоткой и укусами Котиного дружка и слинял от греха подальше. Но на пути к «Арагви» не выдержал и схватился за живот. Смех меня разобрал истерический. Пришлось зайти в Александровский сад, присесть и справиться со спазмами. Пришлось отдышаться. Отдышавшись, взглянул с брезгливостью печальной на толпы, ждущие своей очереди проследовать мимо трупа. Пахнуло от них от всех бескрайностью нашей сверхдержавы… Узбекские дыни… смоленская картошка… тюлений жир… бакинская нефть… ленинградское болотце… якутские алмазы… железные дороги Сибири… литовское пиво… полтавское сальце… пензенская сивуха… о Господи Боже ты мой, думаю, хохочут ли ангелы от столь непотребной картины разложения народной жизни или удручены до полного сочувственного молчания? Продолжают ли тут мстительно веселиться наблюдательные черти или и они презрительно удалились к более достойным представлениям от бездарного, унизительного – как для чертей, так и для ангелов – тупого зрелища?… Неужели, думаю, советский человек, никогда ты уже не зачешешься двумя пятернями и пальцами ног, очумев от искусанности?…

Заявляюсь в «Арагви». У дверей – очередища. Плебейская харя швейцара самодержавно властвует над ней с привычной безнаказанностью. Подхожу и шепчу ему угрожающе на ухо: «Третий кабинет. К Вадиму». – «Сссию, пожалуйста, минутку… прошу-с…»«Опять “свои”?» – забазлали в очередище. «Свои. Им положено», – пресек швейцар ничтожный бунт.

Плащ я не сдал. «Они к Вадиму», – с неким ужасом сообщил второй швейцар более крупной сошке в засаленном фраке. Тот передал меня с рук на руки холеному метрдотелю, похожему на какого-то нашего знаменитого скрипача. А уж метр подвел меня к двери кабинета. Постучал. «Валяй, валяй, – крикнул генерал, – тут… ха-ха-ха… можно без стука». Я вошел в кабинет. Генерал – он был в штатском – сразу представил меня двум весьма скромным внешне дамочкам. Одна была Василисой, другая Ефросиньей. Я почему-то пропадал от неожиданного смущения и, естественно, вынужден был дерзко самоутвердиться. Вы вовсе, говорю, усаживаясь за стол, не Вася и не Фрося. «Цирк. Что я говорил?» – воскликнул с восторгом генерал. От дамочек соблазнительно потягивало веселой готовностью блядануть, презрев время и пространство, а также учреждением. «Ну кто мы?… Кто мы?…» Я присмотрелся поглубже и ответил, что, скорей всего, одна из них Галя, а другая, с родинкой на щечке которая, Нина. «Колоссально… Своего теперь имеем, товарищи, Мессинга… ха-ха-ха. Только прошу не истязать Серегу всеми этими фокусами. Обед есть обед», – сказал генерал. Дамочки вторично подали мне руки в знак действительного знакомства. Генерал, как я сразу понял по душку общего их настроения, шпарил обеих, но сел я рядом с Ниной. В лице ее была какая-то дурацкая простота и полное наплевательство на науку, то есть черты характера, которых не хватало, на мой взгляд, Коте. Плащ повесил на спинку своего стула.

Внесли закуски и выпивон. Глаза у меня разбежались. В настроении моем преобладали в тот момент жажда опохмелиться, печальная удовлетворенность мужской местью и некоторое самодовольство оттого, что Котя была поставлена мною на место. Несмотря на бурное ночное примирение, чувствовал я также впервые в жизни легкомысленное волнение от тонких духов и телодвижений чужой женщины, интимно повязавшей на шею мою салфетку и премило разнообразившей пустую тарелку лобио, сациви, травками, горячим сырком сулугу-ни и лиловой капусткой…

Жахнули сначала шампанского, потом коньячку. Ах, каким, господа, славным и легким кажется иногда существование за ресторанным столиком и как пронизывает все ваше тело игривыми «минеральными» иголочками и пузырьками чудесная, всеосвобождающая безответственность, как обалдеваете вы внезапно от предчувствия жарящегося уже для вас шашлыка, и предчувствие это столь просто путается в тот луковый миг с предвосхищением новой жизни, иного оборота дел и приятных сюрпризов судьбы, что со стороны вы, очевидно, кажетесь счастливым щенком, играющим с собственным хвостом и повизгивающим от предельного удовольствия…

Всех застольных разговоров не упомнить. Были шуточки, анекдотики и неожиданные, хотя весьма свойственные нашим застольям, взлеты к тайнам жизни и падения до актуальных газетных темаций… Был многозначительный и идиотский чувственный хохотунчик… В какой-то момент я удивился, что нас осталось всего трое. Галя отсутствовала, а генерал сидел, уставясь очарованным взглядом в синюю картину Куинджи «Лунная ночь», которая как бы отбрасывала на его лицо мистический свет глубокого духовного любопытства… Вне службы, подумалось мне, даже в генералах открывается нечто такое, не имеющее никакого абсолютно отношения к фигурированию в органахи в машине власти…

Но вдруг Галя неловко вылезла из-под стола, а Нина, наоборот, забралась мне на колени, больно и жестко, словно раздражительная матушка мальчику, вытерла рот салфеткой и впилась в мои губы. У меня дух захватило от сладости и безоглядной похоти, а полная моя неопытность в таких делах не помешала, однако, снять каким-то образом с Нины кружевные трусики. В тот же миг что-то треснуло подо мною, но я не обратил внимания на странный звук и, конечно же, не разобрал в нем ничего рокового… «Потом, Серый, потом…» – шептала мне Нина… «Прикажете – шашлычки?» – громко спросили за дверью. «Валяй», – приказал генерал. Нина слезла с моих коленок, аккуратно положила трусики в ридикюль-чик, просто сладостно сразив меня свойски-хулиганским взглядом, обещавшим черт знает что в ближайшие же двадцать минут.

Затем мы лопали волшебный шашлык. Пили. Нина и Галя говорили генералу, что когда они зовут его Вадимом… «кажется – тебя раздеваем…». «Уважаю сокращение дистанции между истинной жизнью и собой», – сказал он и поднял тост за частную интимную жизнь, превращающую каждого из крупной шишки в раба подлинного удовольствия. «Между нами, Серега, – сообщил ни с того ни с сего генерал, – котята наши – не хер собачий. Галка – подполковник. Нинка – майор, а жизнь, Серега, она свое берет…»

От слова «котята» что-то стало мне вдруг кисловато-тревожно, и в тот же миг блаженная расслабленность тоже исчезла с лица генерала. Оно стало нервозным и крайне подозрительным, одним словом, ужасно говнистым, что всегда повергает присутствующих в неопределенное смятение. Генерал как бы обиженно прислушивался к какой-то мелкой, досадной помехе, дерзко нарушившей всю мировую гармонию. Затем он дернулся и вскочил с места, словно желая смыться от себя самого, и с отвращением крикнул: «Еб твою ма-а-ать!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю