Текст книги "Собрание сочинений. Т. 3"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Словно подхлестнутый какой-то энергичной силой, спешившей распорядиться порядком его действий, Гелий вскочил на ноги, не замечая того, что он с трудом дышит. Справляться с повсеместной болью ему почему-то было легче, чем с острой мукой одного из онемевших пальцев, со стиснутостью сердца или с тупым нытьем того самого самоубийственного ушиба.
Он даже не понимал, почему он вдруг встал, позабыв про лифт, и пошел вниз по лестнице. Письмо НН он машинально сунул в карман, не заметив, что в нем полно подтаявшего снега. Машинально же он прижимал одну руку к пальто, вовсе не помня, что там, под пальто, под рукою – котенок. Не замечал он и прикосновений к коже отвратительно промокшего воротника. Правда, шел он, прислоняясь к стенам подъезда, чтобы помочь ослабевшим ногам.
В голове его не было ни одной мысли – лишь тоска озабоченности насчет курса движения, всегда переполняющая души птиц и животных, отставших от стаи или отбившихся случайно от дома.
33
Выйдя же на улицу, где ветер несколько притих, а снег ликовал в мертвой тишине ночи, потому что не было им обделено ни единой открытой точечки на поверхности земли, кустов, деревьев, строений, оград, заборов, Гелий почувствовал, что он просто пронзен страстью найти НН, что другой цели на последних отрезках жизни у него нет и быть не может.
Ради какого именно резона нужно ему было это, он не смог бы ответить, потому что над причинными формулами чего-либо сверхочевидно необходимого всерьез задумываются либо истинно праздные умы, либо непроходимые кретины, но, во всяком случае, не наивные дети и не люди, загнанные в тупики жизни.
Почувствовав страсть увидеть НН, Гелий вместе с тем обрадовался внезапной возможности брести, превозмогая слабость, холодрыгу, лихорадочную дрожь, а главное – бесконечную, может быть, даже неразрешимую лирическую жалость. Это была жалость как бы не к самому себе, от себя неотделимому, что не раз случалось в детстве, а к какому-то совершенно постороннему и одновременно крайне родственному существу, хотя и не более близкому, чем, скажем, существо котенка.
«…Котенка мы ей вручим само собой… не проблема… добраться бы… если ушла из церкви, то не разминуться бы… если она там, подползу к ней… быть может, и подойду… вот и все… но что скажу?… ничего не скажу… не знаю, что сказать… слов нет… что слова?… что ей теперь мои слова?… захохочу… просто захохочу… до упаду захохочу… промаячу знаками… дам понять, что несравненно была ты прекрасна, чудо природной генной инженерии, когда по мордасам уделывала ты меня, сволочь такую беспардонную, поросенком… несравненно… а бес-то русской революции как застрял ножкой сиво-волосатой с красными лампасиками… в ноздре пятачка застрял… а другая его ножка попала в лимонное колесико… большей уморы и не бывает ведь на свете… Кафка в обнимку с Босхом… Вот ведь как все-таки странно, если я не спятил, стоит в слове Кавказ заменить “в” на “ф”, и моментально начинает пованивать постимперской ситуацией в том расчудесном регионе… не упрекну ни словом, ни взглядом… разве могла ты разглядеть, что человек иногда не самодеятелен, а управляем, то есть совращаем бесовней гадостной?… впрочем, кое-кто разглядывает… а бесы ведь и более сложные образования совращают и калечат, чем больной и маленький мой организм, как пел один покойный стихотворец, они планету обгаживают и с орбиты ее сворачивают, мерзавцы… замазку озоновую расколупали… мне добраться бы сейчас на пяток минут до вечного моего противника, до отца Александра… что я говорю?… убили же его подонки… убили… с другой стороны, доберусь вот вскоре и так ему скажу, скажу с полным знанием дела: а что же это, батюшка, ваше краеугольное учреждение пару тысячелетий о черте и адской его гвардии все больше языком болтает, а практически, понимаете, бездействует… не вымариваете вы нечисть, как вымаривают общих клопов, тараканов, а также мелкую, зелено-персональную вшивость из коммунальных матрасиков, господа святые отцы, тогда как ваш покорный слуга, являясь виднейшим атеистом, доктором, простите за выражение, наук, – я, если я, конечно, не ошибаюсь, лично извел крупную партию насекомых этого вашего ада, нагло копошившихся в реальности под масками личных моих благодетелей… и потерял в сей баталии все… все потерял… первую жену… вторую… продолжение себя потерял… впрочем, если бы вы не изводили нечисть, то на Земле давно бы уже не жизнь торжествовала, в меру своих сил, но вирусы различные щеголяли бы величиной с человека, а микроскопические людишки пытались бы перезаражать тех вирусов добром, разумностью и красотою… вот плетусь обоссанный до мозга костей и в сосиску обмороженный… а пузырик-то мой мочевой раньше остальных печенок-селезенок первым отключиться изволили… поработали, мол, хватит… закрыт краник… в недоступной плетусь на пуантах дали… от бананов Кубы и засосов-кокосов, черт побери, Фиделевого кордебалета… впереди сто лет одиночества на сто первом небесном километре… бреду с гибнущей маской, с презентиком для писателя-гения и человека-троцкиста, то есть полного мудака, с которым я при-барахляюсь в одних и тех же пижонских лавчонках… какая уж там конференция… поганое стойло безбожных скотов… я и сам такой… мне поэтому и не жаль… я чувствую рук Твоих жар…плетусь, между прочим, из последних силено-чек… душу передвигаю с помощью тела, чтобы вместе с малой тварью дрожащей хрип благодарственный и последний оставить на руках… и-зу-ми-тель-ней-ше-го!!! существа… капустой мне квашеной в рыло – шлямс… шам-паньей в скулу – бэмс… ха-ха-ха… маслятки, оливье… кильки, фаршированные зернистой икоркой… темно-розовые самокруточки бастурмы… ах, мадам, мадам… тарталетки в жюльене… селедка в зеленой долме… уже виноградные листья пикантны в забытом желе… огурчики… шпротинки… пицца… мелькали в свету фонаря…анчоусы с хреном… ветчинка… со склянкою нашатыря…О, Господи, вот Тебе и «айне кляйне нахтмузик»… благодарю за истинно благородный похоронный звук в мерцающем сознании злодея… только он что-то скачет все на том же месте… все корябает душу… в могилу меня… в безвестную могилу… желательно вместе с Моцартом… ему там необходим аншлаг… и пу-усть над сы-ырою ма-агилкой плачет ма-а-лоденький вор… господа, будет день – будет пицца…»
34
Гелий не то чтобы бредил, сам того не понимая, когда, пошатываясь и засунув руки в рукава пальто, тащился к церкви, где иногда бывала НН, но он просто отпустил вечно стреноженное сознание на волю, как отпускают бродить по пустырю старого, никому уже ни для чего не нужного одра. А тот вольный одер окончательно вдруг понурился, негодующе отфыркиваясь от картин жеребцовой юности, мелькнувших в памяти жил и крови, и как бы стесняясь походить в столь почтенном возрасте на разнузданных молодых шалав; понурился одер, но не удержался на позициях пристойной одровости, взбрыкнул всеми четырьмя копытами, словно возжелал взлететь над землей, скаканул на месте раз-другой, потом рухнул наземь, вывалял с наслаждением бока и хребтину в каком-то мусоре, кряхтя да по-стариковски похрапывая, встал на ноги и вдруг вслепую нелепо понесся неведомо куда, совершенно уже плюя на впечатление, которое производит он такой своей предсмертной шалавостью на пропойцу-конюха, грустно предавшегося в эту минуту философическим похмельным размышлениям о невыносимо душераздирающей участи лошади и человека…
Расстреноженному сознанию Гелия постепенно как бы наскучило игриво шарахаться, хаотично вываливаться в различных как приятных, так и постыднейших вспомянутых обстоятельствах жизни, вскрикивать от очень уж неосторожных движений, нечаянно доставляющих душе досадную, нестерпимую боль, а также бешено взбрыкивать, как бы желая сбросить с себя прочь нечто ужасно наглое и отвратительно навязчивое…
Идти было все тяжелей, и поэтому он привалился слегка отдышаться к какому-то уличному деревцу. Сознание его, так вот резко и непредвиденно встряхнувшись, вдруг почуяло себя приморенным, притихло и теперь стояло, погруженное то ли в одну какую-то длительную мысль, то ли в некое разрешительное видение. Стояло оно на совершеннейшем пустыре, блаженно привалившись к себе подобному, к такому же одровому, одиноко пропадающему, всеми заброшенному растительному существу.
Прохожих в этот совсем поздний час навстречу Гелию не попадалось, а на водителей редких машин он производил впечатление гуляки, вусмерть надравшегося и окончательно потерявшего человеческий облик.
Случайная такая опора, то есть деревце, показалась притихшему его сознанию бывшей новогодней елкой, осыпавшейся, тщедушной, выкинутой за ненадобностью из теплого помещения в снег, на мороз, а теперь вот после изумительного триумфа прелестной разнаряженности и недели всеобщего поклонения жалко вот тут прозябающей в обрывках мишуры, в сирых блесточках, в мертвых, не тающих, ватных снежиночках, заставляя леденеть задумчивое сердце чувствительного наблюдателя, поскольку от образа подобной выброшенности и от такого бездарного прозябания полезного растения веет стужей непостижимо абсурдного, капризного людского бездушия…
Пьян он не был совсем. Наоборот, все с ним случившееся сообщило на короткий срок его существу, особенно сознанию, состояние свободного самоуглубления и отрешенности от видимого мира.
А ведь бывало его выводили из себя светские разговоры о состояниях, которые, как утверждали знакомые кухонные мистики, достигаются лишь истинными юродивыми, людьми, умудренными кропотливым духовным самовоспитанием, да редчайшими на земле счастливцами, фактически птицами небесными.
Находясь в одном из подобных состояний, он стоял, словно на краю света, опершись о деревце и переступая с ноги на ногу. Стоял, то и дело поправляя рукавом пальто нависавшую над глазницей маски легендарную бровь из «кошки ужесточенной».
Состояние блаженной погруженности в странные, похожие на сны видения было не только вневременным лично для Гелия, но и никак не соотнесенным с ледяными фигурами его любимой формальной логики.
Эти видения казались ему своевольными играми вечно бодрствующей души с волшебным механизмом памяти мозга, так устающего от реальности, что наишачившийся разум проваливается ежесуточно, а то и чаще, чуть ли не на Тот Свет и дрыхнет где-то там без задних ног, набираясь свежих сил для перенесения всяческих перегрузок существования и дальнейших сношений с этой самой, совершенно непереносимой без перекуров, реальностью. А душа в это время резвится себе, играет, старается перетасовать попричудливей как близлежащие впечатления, так и все находящееся в самых укромных тайничках и чуланчиках памяти;должно быть, летает, мгновенно оборачиваясь, на Тот Свет, где нет Времени, за кое-чем совсем тобой забытым; бывает, что случайно прихватывает оттуда кое-что вовсе и не твое, которое наяву ошибочно кажется никогда не существовавшим; что-то складывает из всего этого добра Душа, а то и сама завороженно наблюдает за своевольным саморазвитием невероятных и бесподобных видений в ночном течении наших снов.
Но сон есть сон, несмотря на непостижимость его состава и фантастичность фигур построения всего небывалого. И в мрачных перипетиях самого ужасного сна мы все же как-то ухитряемся выискать краешком обмирающего от ужаса сознания спасительную такую соломинку – чувство того, что все это, как бы то ни было, – сон… сон… сон… Да и в приятном, сказочном сновидении не обманемся мы насчет того, что явь, ждущая нас за его порогом, несравненно скромнее, скучнее, безрадостнее и строже.
Одним словом, Гелий почувствовал, что эти его видения – не из области снов. Эта самая что ни на есть реальность Невидимого почему-то вдруг снизошла до некоторого объяснения с ним, ничтожнейшим из двуногих, и знаками, понятными слепому уму слабого человека, вновь намекнула на то, что Мироустройство надежно одухотворено. Что не только вселенский Космос, не только мизерная капелька земной тверди, но и затхленький пустырь чьей-либо заблудшей души есть частицы непостижимого Целого, пронизанные живыми силами неразрывных взаимодействий…
«…Более того, конечные тайны всего Сущего, возможно до неких сроков, так и останутся тайнами, раздражающими самозамкнутые умы, скажем, таких, как вы, Гелий Револьверыч, упырей, поскольку одухотворенно живая, неуничтожимая цельность Творения во всем видимом и невидимом – сверхочевидна.Она – истинно есть, но иметь человеческому уму ясное представление об образе ее, причинных силах и логике превращений одних настроений в другие – абсолютно невозможно. Думаете, котенок имеет представление о собственной внешности, несмотря на то что наличие ее у него – сверхочевидно? Бабочке или натуральному нарциссу тоже никак не свойственно реагировать по-дамски на свой внешний вид. Разве зеркальному карпу – помыслить о прекрасной формуле воды, да к тому же составить горькое суждение о причинах ее повсеместного отравления?»
Это были не его мысли, но сознанию Гелия приятно было мелькание давно забытых споров, боевых диспутов с врагами, необъяснимого отступления перед натиском их тезисов и душка неожиданного желания сдаться им всем в плен – и точка. Его в этот момент так и обдало вдруг волной спасительной смешливости.
«Должно быть, странновато Ему, – мельком подумалось Гелию, – наблюдать, при взгляде Оттуда, как человек делает ближнему такие всяческие пакости, которых он никогда не сделал бы самому себе?
Именно простая и яснейшая из всех сверхочевидно-стей – сверхочевидность того, что тыесть другой я, а я –другой ты, – заставляет, Гелий Револьверыч, многих людей, и вас в том числе, считать это основоположение всех до единого нравственных законов лукавой выдумкой попов. А вы вот представьте на секунду, что основоположение это истинно и что одним из высших смыслов Миро-устроения оказывается чувство нашего изначального и конечного, сверхочевидного одноподобия и родства в неразличенности Целого. Представьте. Конечно уж, момент, когда я, извините за выражение, трагикомически подсираю себе, подсирая ближнему, а ближний подсира-ет себе так, как поднасрал он, думается ему, исключительно мне, – момент этот просто не может не вызвать хохота Небес. Так что великолепное заблуждение, в силу которого мы относимся к невидимости сверхочевидного как к вовсе несуществующему,можно рассматривать как закваску не только непостижимой человеческой вражды, но и удручающих количеств примеси абсурда в составе человеческой истории».
Сознание Гелия было захвачено в те минуты как бы диким ураганным вихрем самых противоречивых, смертельно враждебных друг другу мыслей.
Мысли давнишние, совсем уже позабытые и не раз испытанные в победных боях государства с «поповщиной», явно сдавали свои позиции и выглядели, в непонятно откуда забившем источнике истинного света, вроде папье-маше вот этой маски. А трижды заклейменные «реакционные мысли» его оппонентов, «лженаучные их теории», «ультраантиматериалистические гипотезы», «священные догмы мирового буржуазного мракобесия» вместе с остатками разгромленных лично им, Гелием, так называемых теодицей занимали, занимали и занимали эти неприступные некогда позиции.
Конечно же Гелий не мог не вспомнить свой «руководящий» хохот, который затем, в стенографическом отчете о дискуссии с церковными ортодоксами, был титулован, по указанию Старой площади, «общим смехом всего зала».
Он захохотал тогда после слов… «кажется, этого самого Зеленкова, только что обоссавшего меня, не ведая, что творит»… «Зло – изначально бездарно, а потому самоистя-зающе завистливо по отношению к Добру, и заколдованный круг подобной логики существования приближает Зло все ближе и ближе, с каждой из его мелких и крупных побед лишь к самоубийственному, конечному торжеству не над Добром, а над самим собою. Если угодно, Зло, подобно Времени, то есть, возможно, само того не понимая, неизбежно подвигается к лучшему…»
35
Гелий продолжал все так же стоять, опершись плечом о деревце и как бы со стороны наблюдая за перипетиями молниеносной схватки. Его изумило вдруг, что болеет он не за «наших» – не за халтурно отштампованные свои тезисы, вороха статеек, рецензий, кипы книжек и так далее.
Вообще, сама эта схватка начала выказываться ему в комическом свете, поскольку он, неведомо каким образом, не то чтобы подумал вдруг, а ощутил некую сверхочевидность,вновь поразившую его существо примерно так, как поражает неудачно прооперированного, но прозревшего вдруг слепого ясная видимость и открытость образоввсего, прежде бывшего для несчастного его сознания лишь понятиями.
Краткого этого мига вполне хватает для пожизненной памяти о прозрении. Мир понятий, ненавистный иногда разного рода слепцам именно за то, что не становится он для них миром видимых сущностей и явлений, остается, как прежде, бесконечно закрытым, но в сердце поселяется любовная по нему тоска и примирение с ужасным увечьем, которое теперь уже кажется несчастным калекам временным.
Изумляясь странному настрою чувств и даже устрашаясь некоторого болезненного раздвоения своей личности, Гелий подумал: «Выходит, если бы взять да и провести на сей планетке конкурс на самое что ни на есть комичнейшее из всех явлений, положений, теорий, ситуаций, анекдотических случаев, одним словом, из всего, что на ней происходило и происходит, то, безусловно, все и вся из претендующего на звание абсолютного чемпиона Мироздания по курьезному комизму не выдержало бы соревнования с явлением слепого неверия человека в Начальника, в Создателя!… это ж надо ж!… ха-ха-ха!…»
Мысль эта, непонятно откуда взявшаяся, повернула вдруг настроение Гелия так круто и резко, что он просто скрючился от наивного детского хохота, должно быть, свидетельствующего о беззлобном и радостном торжестве то ли чьей-то личной души, то ли души Мира, с долготерпением наблюдавшими за потешно смятенными движениями человеческого разума в лабиринте собственных заблуждений.
«Тогда как выход-то к Истине расположен не далее нашего хрен знает куда тупо тыкающегося носа… но это ж, простите, – фундаментальная умора Мироздания и, в некотором смысле, немыслимое, безжалостное издевательство над всеми нашими органами чувств, не говоря о царственном мозге… ха-ха-ха… Вот Эйнштейн полагал, что Бог не может играть сам с собой в кости. Кто знает, кто знает, если Он с нами в кошки-мышки и в прятки обожает поигрывать, не всегда, между прочим, проигрывая… не выиграл ли я сегодня?»
Такому вот состоянию в Гелии душевного веселья поддала лишнего жарку быстрая мысль о трогательно нелепом обращении самых, на первый взгляд, совестливых и величественно горделивых из всех человеческих умов к сочинению теодицей – этих как бы великодушных оправданий Начальника Вселенной, Создателя, Творца, Бога.
«О Господи, как совершенны дела Твои,но опять-таки, прошу прощения, почему же вся эта Твоя Божественная неслыханная простота устроена так сложно, что человек тысячелетиями изнывает от мук слепоты, отрицая все поистине главное, находящееся у него под самым носом? Невозможно тяжко допереть человеку до пресечения мнимой невидимости одной-двух наиважнейших сверхочевидно-стей… Уж не потому ли, что все Мы –есть отчасти Ты? Не потому ли, что наша уподобленность Тебе для Тебя Самого настолько сверхочевидна и сверхпроста, что если даже я в Тебя не верую, то неизменно Ты в меня веришь? Мы ж ведь подлецами были бы менее качественными, если б по силам нам было бы своевременное прижизненное прозре-вание… Мы бы, почти что как в раю, обитали бы на сей планетке при всех, как говорится, временных наших трудностях да при очарованности тезисом, что все, мол, к лучшему!… Впрочем, в Раю мы уже обитали… и как примерз там глупый наш язык, словно к железке, к известному плоду на известном Древе, так до сих пор от него не отлипнет… что-то все сильней и сильней я чувствую рук Твоих жар…точней, чем в томстишке, и не скажешь… думается, что ни Ева, ни Адам и не успели откусить от того яблочка ни малейшего кусочка… а то бы сразу распознали вкус того, что я сейчас распознаю… сами виноваты… да и вкушать надо было яблочко внимательней и с большим удовольствием, то есть с мучением, со страданием… впрочем, история и есть вкушение да постепенное распознавание вкуса грешного существования… этому меня, конечно, не научили бы ни на одном из истфаков… эх, яблочко… ну не странно ли, что ухарская эта матросская песенка дьявольской была припевочкой адского нашего российского грехопадения в Октябре?… тяжелей всего, конечно, подыхать от душевной недостаточности, а помирать от замерзания… это даже эстетичней, чем сгнить заживо… раз все вплоть до распада папье-машевой нашей Империи распалось – значит, соберется по капелькам, по капелькам к лучшему и в лучшем качестве…неужели ж прекратится однажды загадочный процесс поучительной нашей истории?… неужели ж только там, в лучшем, навек подмерзнет превращение глупо порожденных нами же причин в уродливую погань неотвратимых последствий? Неужели обратятся когда-нибудь, Господи, все наши неразумные ошибочки, все гнусные вихляньица да и все поголовно трагикомические наши качества в итоговую, как говорится, безмятежность и неразличенность всего дурного со всем замечательным… к лучшему?…а ведь и не куснешь, не заглянешь за пределы Времен – в лучшее…»
36
Гелию еще что-то мерещилось в мыслях. Он существовал в те минуты лишь в думании – в опаснейшей отключке мозга от болей донельзя промерзшей плоти.
Постепенно он как-то осел в сугроб около деревца, сам того не заметив. И все всматривался, всматривался в сугубый беспорядок прожитой жизни, который он не то чтобы внушил себе считать идеальным порядком, но, во всяком случае, всегда он имел у себя под руками отлично налаженную систему самооправданий – эдакое хитромудрое реле, подшитое к подсознанке.
Тут ему показалось, что иголочка соскочила вдруг со щербиночки пластиночки и любимая «айне кляйне нахт-музик» продолжилась в прелести своего самозвучания. «Вот оно… конец судьбы, – подумал он, с волнением вслушиваясь в то, что перестало быть для него тайной, – финал, Геша…»
В это мгновение он совсем забылся бы и окончательно окоченел в снегу, под тем спящим деревцем, если бы, согнувшись в три погибели и обхватив коленки руками, не сдавил котенка так, что тот невольно вдруг крякнул-вякнул и, должно быть, перепугавшись спертости в чужой непонятной тьме, по-детски, истерически разволновался.
А до Гелия как-то не сразу дошло, что не боль это была сердечная, пронзившая грудь в нескольких местах и словно бы рвавшаяся из кожи вон, а котенок больно корябнул его сквозь рубашку своими коготками. И когда наконец дошло, что тянет он, быть может, за собою куда-то в тартарары беспризорного этого бедолагу, то он и сам так переполошился и ужаснулся, что выдернула его вдруг какая-то сила из трясины блаженного оцепенения – в осознание происходящего. «Иголочка-то, оказывается, не соскочила еще… еще не выкарабкалась она из колдобинки…»
Все его тело действительно было объято опасным и недобрым жаром. Дышалось ему с трудом. От размокшей маски Брежнева начало разить скверным клеем и запоздалостью всего этого сатирического ремесла. Он окончательно с нею расстался, отбросил от себя в сторону.
В ногах, он чувствовал, нет больше сил, да и растормошить себя, чтобы прервать вдруг тихое вот это, спокойное и, что самое странное, совершенно бесстрашное состояние постепенного погружения в бездну, если уж на то дело пошло, вовсе ему не хотелось.
Он, может, и не встал бы, а просто выпустил бы котенка на волю случая и судьбы. И почувствовал бы напоследок либо равнодушную, бесконечную отстраненность от всего живого и природного, либо бессильное сострадание да вынужденное согласие с тем, что тут уж ни черта не поделаешь. Сам бы он вскоре, конечно, окоченел, что стало бы с котенком в холодрыгу и в надвигающуюся на столицу бывшей Империи эпоху свободного рынка – неизвестно.
Но в тот момент кольнула его прямо в сердце та самая, новая для него мысль об одной из открывшихся ему сверх-очевидностей: Я –это Ты, Ты –это другой Я.
То есть он совсем не размышлял, рассудок его был нем, но всего его пронзило на миг ясностью нового чувства, как бы с веселой легкостью размывшего вдруг границы между столь далекими друг от друга видами, и тут уж, как говорится, не до рассуждений было, ради чего вообще гоношиться и быстро действовать, да расчетов, какому из двух гибнущих существ спасать другое существо.
Так что, по сути дела, котенок первым возопил о спасении, а Гелий моментально откликнулся на этот вопль, сунул руку внутрь пальто, уткнулся туда же лицом, в которое так и пахнуло кислою тоскою остывания, остатками пахнуло бедного телесного тепла и затхлой горечью кошачьей беспризорности, – уткнулся и, пока котенок не успокоился, вновь шептал одеревеневшими губами что-то ласковое и нелепое в извинение за прикосновение к нему ледяной рукой, а также в знак благодарности за шебурше-ние жизни.
Потом он уже не помнил, как смог подняться и как пошел куда-то наугад, не соображая, в какую он идет сторону, но движимый душевной силой,вполне самостоятельной в человеке в тот момент, когда сам он вроде бы уже безнадежно околевает.
Должно быть, иногда одна она, положившись лишь на саму себя, предпринимает отчаянные попытки удержать некоторое время наши полутрупы на границе Видимого и Невидимого, она вытягивает их чуть ли не из самой бездны, а вытянув, продолжает опекать.
Что-то она там внутри человека экстренно налаживает, эта мудрая, а в некоторых случаях чудесная и всемогущая, религиозная в самом точном значении этого слова «сила» – сила, связующая частичку с Целым.Что-то она замыкает, заряжает, затворяет-отворяет, химичит с какими-то дополнительными резервами и, может быть, даже совершает незаконные и блатные, с точки зрения медицины, совершенно немыслимые сделки с печенками-селезенками по обмену веществ, кровоснабжению обмирающего сердца и так далее… Даже в человеке, совсем потерявшем сознание от общей слабости и рухнувшем вдруг наземь, душа делает все, что в ее силах, чтобы не дать угаснуть в принадлежащем ей вконец уже обессиленном теле пламеч-ку отдельной жизни…
Вот предстала вдруг перед ним совершенно заиндевелая фигура одного из бесновато благородных вождей мирового анархизма, обвеваемого артельным вихрем тьмы, мороза и метельного ветра. Казалось, он титаническим усилием перегнул бронзу литья в пояснице и понуро зачем-то побрел этому вихрю навстречу. Гелий обогнал мятежного Кропоткина, невольно испытав сочувствие к фигуре, чья одинокая, ничем и никак не одухотворенная бронза тоже каким-то образом жестоко страдала на ветру и морозе.
Тут он понял, что не сбился с пути, и так этому обрадовался и такое почувствовал к себе уважение, какого, пожалуй, ни разу не испытывал после блестящего – с серебряной медалькой – освобождения из ненавистных школьных стен… «А потом… а потом – суп с котом…»
Он хотел глубоко вздохнуть, чтобы поддержать сердце, сжавшееся вдруг от очередной волны тоски и боли, но вздохнуть не смог и учуял, как выступают на лбу капли липкого пота, ужасающего еще и тем, что не горяч он, как в детстве, а подозрительно холоден и как бы проговаривается о неимоверной стуже, хозяйничающей в глубине сиротливого организма.
И в этот момент он заметил слева от себя облако грязноватого пара. Оно висело над каким-то провалом, разметывая по сторонам желтый свет фонарей и зеленоватую подсветку прожекторов.
Гелий проследовал бы, верней, протащился бы мимо этого облака клубившегося пара, поскольку у него уже не было сил внимать каждому наружному впечатлению, что-то с чем-то соотнося, если бы в нос ему – в совершенно заложенный и замерзший нос – не шибануло вдруг тем самым отвратительным запашком адской хлорки… в ушах сразу же послышался шумок плескливый, который подняла тогда вокруг него, словно килька в рыбацкой сети, грязно-зелененькая нечисть, кишевшая в воде проклятого бассейна… сердце его сотрясла бешеная ненависть, стократно усиленная ослепительной яркостью безжалостных воспоминаний.
Задохнувшись, он стоял на месте как вкопанный, но был бессилен разрешить эту спертую тяжесть души безраздум-ным движением какого-либо мстительного поступка. Даже заорать, срывая голос, и бешено выругаться – так, чтобы с губ слетали грязные ошметки пены сквернословия, – он был не в силах, не то что сойти с ума, размахивать руками, топтать что-то вокруг себя, вопить, рвать на себе волосы, исцарапывать физиономию и так далее.
Бессильное бешенство Гелия было таково, что он и задохнулся бы от него окончательно, если бы за миг до удушья в душе у него и в голове что-то не прояснилось с неожиданно дивной одновременностью, как это бывает с землей и небом после гнетущего предгрозья, разряженного вдруг согласной игрою иных распорядительных стихий.
Во внезапно наступившей тишине ума и в душевной ясности Гелий ощутил полное облегчение и подумал: «Наказание… наказание… слава Тебе, Господи, если, конечно, это Твоих Рук дело… Наказание – это возвращение… согласен… Но бесы-то зачем? К чему это безобразие?… а с наказанием я трижды согласен».
В тот же миг ему показалось, что клочья пара в облаке, стоявшем над жутким провалом, прервали свои безумные метания от света, уплотнились, побелели и начали обретать воздушные формы огромного строения, как бы вылепливавшего самое себя с помощью ночного метельного ветра.
У Гелия было такое чувство, как будто он раздвоился и одна его часть достает одной рукою из кармана пальто коробок со спичками, чиркает спичкой по коробку, и ничто в ней не колеблется и не дрожит, когда она вот-вот поднесет злодейски шипящий, искрящийся огонек спички к черной змейке, вьющейся из-под его каблука, к подвальному окошку воздушного строения… А другая его половина зажмуривает принадлежащий ей глаз в ожидании адского грохота и взрыва… пытается слабой рукой удержать вторую неразумную руку от рокового последнего движения, но не может… повисает рука от слабости и отчаяния… огнеобразная головка змейки подбирается, снуя из стороны в сторону, все ближе и ближе к месту своего стремления… но адского грохота почему-то не происходит… бесшумным вихрем, налетевшим вдруг со стороны, развеиваются вокруг невинные части прекрасного воздушного строения… как легкий белоснежный пух, вздымаются они над городской местностью, словно бы взрыв невидимого фугаса поднял их и неслышно разметал в ничем не стесненном пространстве мрачных небес… а на том месте, где возвышалось все разметанное бесшумным вихрем, зияет клокочущая бездна адского котлована… и нечисть в ней какая-то кишит бессчетная, издавая шепеляво хлопотливый звук, похожий на тот, который издавали чертенята, попавшие в сказочную сеть поповского работника Балды… «в детстве… в детстве… Пушкина надо было слушаться, Геша, а не папеньку… мчатся тучи… вьются тучи… невидимкою луна…»