Текст книги "Собрание сочинений. Т. 3"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Другие две, менее солидные очереди, в которых наблюдалась сладострастная, с трудом сдерживаемая раздражительность – ее всегда можно было наблюдать при посадке на крымский экскурсионный пароходик семей высших и средних чинов корпуса обслуги красных клопов номенклатуры, – другие две очереди, скорей даже не очереди, по сравнению с первой, а очередишки, тянулись к пятаку поросенка, к обеим его ноздрям. Там вот-вот готова была начаться непрезентабельная давка, но в общем-то при проскальзывании зыбких бесенят в обе, как говорится, норки относительный порядок еще соблюдался.
Форменное безобразие происходило перед треугольненькими раструбами поросячих ушек, кулинарным каким-то чудом не обгоревших дочерна в духовке, но торчавших на лысой жирненькой макушке и даже поблескивавших при только что зажженных свечах сиво-рыжева-тенькими, не осмоленными волосиками.
Чертики, мелкие демонишки, бесенята и типчики так и ломились в глубину ушей, давя друг друга и беспощадно отшвыривая себе подобных в сторону, не производя при этом никаких звуков. Зрелище это отвратное напомнило Гелию издевательские пародии важнейшего из искусств на сцены пароходного бегства несчастных российских граждан и врангелевцев в Константинополь.
А перед добродушно ощеренной поросячьей пастью, слегка прикусившей клычками язычок, творилось вообще нечто невообразимое. Нечисть, совсем потерявшая личные приметы, хотя она и до этого не отличалась такой уж запоминающейся, самобытной яркостью своих внешностей, просто кишела перед пятаком; прорываясь в пасть, висла на нижних зубках, как на кольях ограды; тянулась к верхним; соскальзывала с них; отбрыкивалась, пиналась, попадала наконец туда, куда столь непристойно стремилась, и освобождала место для остальных, поспевающих непонятно к какому сигналу отбытия.
Самым же отвратительным изо всего, приковавшего к себе взгляд Гелия и отключившего его на какой-то миг от течения общего времени и действительности, была картина следования в довольно широкое отверстие под пережаренным хвостиком, затененное стебельком сельдерея, целой партии незначительных, скверных, но ужасно претенциозных доходяг бездарной нашей политической преисподней.
Ясно было, что погрузка их в поросячье чрево осуществляется солидно, по строгому расписанию, в соответствии с какими-то явно туфтовыми спецраспоряжениями и фармазонскими гарантиями. Внешность всей этой партийной группы была явно синтетической, но в общей ее бесовской, полурастекшейся красновато-гноевато-зеле-ненькой массе можно было различить черты физиономий видных лакеев той части населения городов и провинции, которая, очумев от внезапного изменения образа привычного существования, слеталась, как мухи на помойку, и ласково облепляла любого прохиндея, обещавшего ей за-место разбойных свобод возвращение гарантированной лагерной пайки и охрану от разгужевавшихся урок.
Вид у всей этой шобловой бесовской группы был, кроме всего прочего, таким, как у бедняг-парашютистов, засылаемых в тыл врага, исторически обреченных на ужасный прыжок в бездну неведомого и стоически ожидающих неизбежного командирского поджопника.
Конечно же, у взгляда Гелия, прикованного к безумному зрелищу, имелась своя длительность времени, не соотнесенного со временем негодования НН, которая все продолжала и продолжала швырять в «свинью», в «хама», в «бессердечного подонка» все им принесенное и какие-то прежние его преподнесения.
Но она подумала вдруг, что хамло это чудовищное и бездушное вздумало спокойно напоследок закусить после всего им сказанного, чтоб даром добру не пропадать, и прицеливалось: с какого бы поросячьего бока обломить кусину? Это подозрение так ее распалило, что она схватила жареного поросенка за обе задние ноги и начала колотить им Гелия – гнать скотину вон из квартиры.
Он растерянно пятился к двери, боясь, что все черти, погрузившиеся в поросячье чрево, снова выпадут вот-вот из прорехи и отверстий, и пытаясь вспомнить: на что она похожа, вся эта, так сказать, бесовская эвакуация? И что, собственно, хочет сказать «айне кляйне нахтмузик», забуксовавшая вдруг на одном месте?… Что она этим хочет сказать?… Где это неоднократно встречался ему сей мифологический поросячий фюзеляж, рвущийся в полет?… Как явно метафизические ракурсы сей жлобской погрузки соотносятся со вторым гадливейшим моментом его нелепой судьбы?… Что все это значит?… На что намекает?… Какие зловещие смыслы таит в себе безобразие этого видения?…
Это была издевательская пытка припоминанием. Нечто известное и знакомое откровенно издевательски увиливало от него в закоулках собственной его памяти, выставляя оттуда то краешек какого-то рисунка, то буквенные закорючки. Но подобная мука была для Гелия в тот миг не менее ужасна, чем страх, что он обезумел и сейчас вот-вот потеряет последнее из того, что у него осталось, – ощущение своей личности. «Не дай Бог, как говорится, сойти с ума!…»
Он постарался расслабиться, как учила его мама, отвлечься от садистических шуточек капризной памяти, затаиться за углом сознания как бы с сачком, а потом внезапно прихлопнуть эту проказу – припомнить ее, просто растереть ногой и выбросить к чертовой матери из поля зрения; постарался ухватиться слухом за краешек любимой темы из «айне кляйне нахтмузик», чтобы удержаться на краю разверзшегося перед ним безумия…
Ни с того ни с сего возник в его воображении немыслимо печальный, страдальческий облик любимого Булгакова, и Гелий на миг совершенно отвлекся от происходящего… «Секу, – подумал он, – понимаю наконец… понимаю, почему польстили вы, мастер, нечистой силе, карнавально ее разукрасив и с недозволительной, на мой взгляд, романтичностью наделив некими благородными функциями… понимаю, что по сравнению с “сонькиным” бездарным адишкою, с советской нашей протезной преисподней любая натуральная чертовщина представлялась вам нечистой силой первой свежести… секу… понимаю… но и вы, мастер, дешево купились, поэтически уверовав в эстетизм и благородство всякой импозантной фиглярствующей сволочи вроде Воланда с его цирковыми шестерками… дешево вы купились… нечисть натуральная так – поверьте мне, несчастному, – тухла и отвратительна в угодливости своей мерзкой, что обонять ее миазмы ну нету больше лично у моей несчастной ноздри никаких возможностей… никаких… не желаю…»
НН было не до осмысления причин сомнамбулического, крайне растерянного вида Гелия и странной его улыбки, в которой различила она ненависть, угрозу и, как показалось ей, готовность к очередной хамской выходке, выражающей всю его мелкую и похабную сущность. Она продолжала колотить «негодяя», но не выкрикивала с пеной на губах нечто поразительно нелогичное, как это иногда случается с очень умными, но ликующе взбешенными дамами, а на удивление спокойно говорила:
– Вон! Вон! Как я могла связаться с такой мразью? Я проткнула бы тебе глаз вилкой, свинья, но я не хочу рожать детеныша в тюрьме… Не от тебя! Не от тебя! От кого-нибудь другого! Слава Богу, что ничегоне произошло! Слава Богу!
Гелий схватил в передней дипломат, где покоилась посмертная маска Брежнева, и, защищаясь ею от полуискромсанного поросенка, трещавшего жареной шкурочкой в руках натуральной фурии, взмолился:
– Ухожу… пожалуйста… умоляю… виски…
Лица его вообще нельзя было разглядеть из-за ошметков кислой капусты, перемешанной с трехцветными икорками, включая баклажанную, из-за наляпов майонеза, хреновой измызганности и лиловых потоков тертой свеклы, но была в голосе побитого такая мольба и безысходность, что НН бросилась в комнату, тыркнула ему в карман пальто бутылку «Белой лошади» и отворила дверь. Затем с бешенством захлопнула ее ногой, поскольку к растерянным своим рукам она относилась в этот момент со странной гадливостью.
16
Он остался один в подъезде. Рухнул на ступеньку лестницы. Сжал ладонями виски, в которые уперлась изнутри, словно желая вырваться наружу, тупая боль. Обнаружил, что видит всего одним глазом – второй успел заплыть от удара в скулу бутылкой. «Из этого явствует, – подумал он, – что идти с заплывшим шнифтом, да и вообще в таком виде, по центру города – невозможно. Невозможно. Явствует также, что младая жизнь… законный брак… Куба…»
Тут из груди его вырвался стон полной опустошенности и окончательной поверженности в дерьмо жизни и судьбы. А от случайного прикосновения к слизи масленка на галстуке – от слизи этой, кроме всего прочего, шибало в нос гвоздикой, коричкой и уксусом – поднялся к горлу спазм тоски прощания со всеми жизненными надеждами.
Он встрепенулся от возможности приложиться, отвинтил заграничную пробку и приник вспухшими губами к горлу. Мозг его, орошенный спасительным ядом, поднял вдруг голову, как поднимает ее в банке простенький цветок, совсем поникший по дороге с поля домой. Мозг сразу же, но стараясь думать так тайно, чтобы фокусничающие черти не смогли подглядеть мысли, мозг страстно взалкал покончить со всей этой пакостью существования.
Вообще, желание поскорей подохнуть необычайно оживило Гелия, поскольку осталось оно теперь единственной изо всех жизненных целей. Но помня, как ловко предупреждено было тогда, после бассейна, его самоповешение, и уверенный, что вся эта бесовня совершила какой-то очередной двусмысленный маневр, он решил действовать на этот раз наверняка.
Достал маску с чернеющими бровищами из «кошки ужесточенной»… С омерзением, как совершенно ненужную в жизни вещь, отбросил в сторону от себя дипломат. «Охмурить надо во что бы то ни стало адских шмакодявок, а то не дадут ведь, сволочи, харкнуть на весь этот земной бардак так, как плевал я в небеса… Жаль, что глаз заплыл напоследок… заплыл… заплыл…»
Глагол этот прошедшего времени зловредно нагнал на Гелия точно такую же, если не большую, тоску, с которой, уничтоженный и опустошенный, вылезал он в тот день из смрадных испарений бассейна «Москва».
Словно вся муть, отстоявшаяся за все эти годы и улегшаяся на дне его души, взбаламутилась вдруг. А то, что в подъезде чудовищно смердело застойной мочою молодых людей и бездомных кошек, вызвало во взбаламученной памяти призрак полной безнадежности в вонючем сортире ЦДЛ.
«Там я был глуп и вытащил ремень из брюк на глазах этих паскудных мучителей, прикинувшихся опекунами… Мало того что вытащил, я еще и бормотал, мудак, проклятия, кажется, в адрес злосчастного первичного бульона, опекуна первых молекул гнусной жизни на Земле. Теперь буду умней… Возможно, пресловутые святые папаши церкви не так уж были не правы, когда охмуряли средневекового человека предупреждением насчет того, что демоны с бесами слышат лишь слова и звуковые поползновения воли, а мыслей наших они читать не умеют, не обучены черти проникать в смыслы тайных планов человека… вот сейчас глотнем еще разок и проверим».
Возможно, он поступал бы совсем по-другому, если бы сумел справиться с общим своим смятением и вспомнить евангельскую историю о бесах, вынесенную Достоевским в эпиграф своего великого романического пророчества. Гелий и роман вспомнил бы, в который с опаской заглянул, когда заинтересовался демонологией. Он его отбросил, не дочитав до конца, потому что ни черта не понял и ужасно раздражился, никаких натуральных бесов в нем не обнаружив.
Но в том-то и дело, что он и помыслить не мог о внезапном, хоть и совершенно необъяснимом изгнании кем-то или чем-то чертовщины из мрачной действительности своей судьбы. Никак не мог он в тот миг разувериться в существовании бесов, а потому и зависим был от них в мыслях своих и в действиях.
С большим удовольствием глотнув, Гелий приподнялся. Явственно увидел, взглянув случайно в окно подъезда, как вниз, на землю, вышвыриваются кружочки колбас, ломтики языка, ящики с рекламой водки «Попов», рыбешка копченая, конфеты, дымящаяся картошка, печенье, кусочки сыра, букет белых хризантем, винегрет, селедка и, наконец, смуглая тушка изуродованного об личную его фигуру поросенка. Все, одним словом, что он «уважал» и чем потчевала его прежде с таким искусством и радушием НН, летело псу под хвост.
«Ну, а вот это – этоуже купечество, черт побери, зло срывать на дефиците», – отметил он про себя, снова внутренне содрогнувшись от тоскливой такой смерти застольного счастья и гибели постельного удовольствия.
И тогда он громко и отчетливо произнес: «Прощай, как говорится, свободная стихия, хватит, знаете ли, тут последний раз перед тобой гонять в две сопли бздюмо существования…»
Потом сделал вид, все еще подозревая чертей в коварстве финального маневра, что бросится прямо сейчас в лестничный пролет – головой вниз.
Он, может быть, и действительно бросился бы. Но в ту же секунду, как высказался он вслух, поскользнулся на упавшем с его же собственного плеча кусочке студня и приложился к ступеньке так, что посыпалась из незаплывше-го глаза как бы двойная порция искр. Он даже вскрикнул от ужасной боли в крестце.
Наверху какой-то патологический активист угрожающе заорал, что теперь подъездных хулиганов идентифицируют по структуре мочи и что милиция вот-вот прибудет.
Гелий, быстро напяливая на жуткую, должно быть, физиономию маску Леонида Ильича, почему-то вспомнил сцену на одном приватном приеме в Кремле…
Писатель, шевельнув кошками ужесточенными… тьфу-тьфу-тьфу… подписал Гелию якобы свою трилогию. «За советскую нашу жизнь, –говорилось в откровенно дебильном автографе, – мне не может быть дорогому товарищу Сурьезу мучительно скучно честно или говоря стыдно со всяческими счастливыми вам маршалами Брежнев ЛИ?»Именно в маске покойного генсека – ума, чести и совести нашей эпохи – стремительно вышел Гелий из подъезда.
17
Его совершенно ослепила какая-то странная, словно впервые в жизни увиденная, проникновенная белизна снега. Она даже пронзала сквозь оплывшее веко сетчатку закрытого глаза. Снег все еще сыпал и сыпал, судя по прикосновению снежинок к маске лжеписателя и лжеполководца.
Тихо было во дворе так, что слышался только лишь звук снегопада. Словом его никак нельзя было бы обозначить, но этот звук, напоминавший непрерывное – без выдоха и вдоха – дыхание фантастического, одухотворенного, космического существа, утишил и примял все иные многочисленные звуки городского пространства.
Снег, не брезгуя, тоже прикрыл собою скверну двора и хронические язвы всяких раскопов, всегда намекавших наблюдательному уму на вечную игру городских властей с самими собой и с измученным обывателем в бессмысленные «захоронения» и «могилки».
Некоторое время Гелий не видел перед взором своим ничего, кроме ослепительной белизны, смывшей со слякотного асфальта даже отсветы оконного света. Бесов как ветром сдунуло.
Тишина испугала его. Ему нужна была улица и рыкающий поток машин, верней всего, одна машина, желательно мчащаяся с превышением скорости.
Поэтому он заторопился, и в тот же миг двор, тишину, дыхание мирового снегопада спугнуло вдруг выразительным собачьим лаем и неописуемо утробным скрежетом, с которым либо внутренне возбужденные, либо крайне потрясенные ужасами обстоятельств наружной жизни кошки наизнанку выворачивают перед всем миром свое в высшей степени мистическое нутро.
К какофонии этой подмешаны были не менее зверские выкрики людей, вступивших с братьями нашими меньшими в какое-то соревнование, причем не на жизнь, а на смерть.
Гелий не мог не отвлечься от своей смертельной тоски, потому что зрелище живых существ, стоящих вроде бы на разных ступенях развития и занимающих в обществе совершенно несравнимые положения, но на равных бросившихся отбивать друг у друга вышвырнутые НН вслед ему яства, – бесподобное это зрелище изумило его, вновь утвердило в скепсисе особого рода и придало еще пущей решимости немедленно порвать с поганой действительностью ко всем чертям.
Мимо него молнией пронесся бездомный пегий пойнтер с изумительно вылепленной, еще не окончательно опустившейся фигурой. В пасти этого голодного охотника мертвой хваткой зажата была почти целая палка украинской из кремлевского спеццеха мясокомбината. Счастье удачи и надежда на продолжение жизни сверкали в его глазах.
За ним несся босиком и в одних подштанниках седовласый обыватель, внешне смахивающий на Кравчука, с которым Гелий неоднократно обмозговывал каверзные удары по обеим церковным ветвям Украины. Выражение лица обывателя, искаженного гримасой несогласия с роком и удивления перед новым фокусом социального хаоса, могло вызвать в душе чувствительного человека сострадание и брезгливое презрение – одновременно. Он быстро-быстро повторял на помеси какого-то чешского с японским: «Нупадла-нусука-нусука-нупадла-нусука!»
Видимо, изнемогая от зверской досады, он вынужден был смириться с разницей своей скорости и «нупадло-су-чьей». Отстав от пойнтера, он начал с яростью выдергивать из ограды детского скверика штакетину.
Другому обывателю удалось все же – на глазах у Гелия – вырвать из зубов старой, облысевшей с одного бока овчарки что-то явно поросячье. Но овчарка, не желая, видимо, расставаться навек с неслыханно дивным кусом, только что побывавшим в пасти, пришла в совершеннейшее бешенство. Она завалила человека в снег передними лапами. В оскале ее пасти и в хрипе горловом такая была жутковатая и решительная ярость, что упавший ужасно взвыл, призывая на помощь себе подобных. Должно быть, он ослаб от страха. Овчарка выдрала у него из рук поросятину, но тут ее огрел штакетиной по хребтине тип, зевнувший украинскую.
К счастью для пса, дрына только скользнула вдоль тощих его ребер, и он понесся прочь, даже не взвизгнув, поскольку по-деловому занятой его пасти было в тот миг не до праведного огрызания.
Правда, от несчастного поросенка, попавшего в эдакую вот адскую посмертную переделку, отвалилась вдруг порядочная кусина. Ее с ходу прибрал к рукам босой тип в подштанниках. Тот, который проиграл состязание пегому пойнтеру.
Вскочивший со снега обыватель начал выяснять с ним отношения, употребляя разные интеллигентные выражения типа «в такой пограничной ситуации может натрясти в штаны даже Штирлиц».
Босые подштанники презрительно отошли от него, зажав нос свободными пальцами. Гелий растерянно прикидывал, куда это мог подеваться из поросенка весь бесовской фарш, но ничего разумного, как, впрочем, и сверхъестественного, в голову ему не приходило.
А в стороне человек семь жильцов ногами расшвыривали в стороны собак и кошек, действовавших, как понял Гелий, сообща. Поле битвы явно осталось за животным миром, за нашими,с душевным сочувствием и болельщицкой страстью отметил он про себя.
Не было буквально ни одной кошки и ни одной собаки, которая не уволокла бы со двора съестного какого-либо трофея. Даже у тощего котенка, общая жалкость которого достигла совсем уже невыносимого для сердца апофеоза, торчала в зубках у кисаньки золотая рыбка-шпротинка.
Сколько Гелий ни приглядывался, ничего зеленоплазменного и грязненького на глазах его ни разу не возникло.
Смущенные всем происшедшим обыватели сблизились вдруг, мгновенно преобразовались в митинг и порешили организовать последний ленинский субботник, чтобы единодушно и с топорами в руках пленить всех этих одичавших сволочей непредвиденной перестройки.
На душе у Гелия снова стало вдруг тоскливо после временного забытья. Он понял, что замечен жильцами, и быстро направился через арку на улицу. Но никто его и не думал преследовать. Вдруг завыла вокруг и закрутила снежные вихри метель.
Во дворе ее круговерть была особенно жутковатой. Ветер выл сразу во всех вместе взятых водосточных трубах, звенел стеклами окон, бренчал списками жильцов, срывал дурацкие людские объявления, хлопал дверями, с садистическим каким-то наслаждением вырывая из косяков окончательно бесхозные дверные петли, и гнал Гелию вслед беспризорный ящик из-под импортной водки «Попов».
Оглянувшись проверить, нет ли за ним погони, он как-то сумел разобрать одним глазом это навязчиво преследовавшее его сегодня слово «Попов» и вконец ожесточился.
Про то, что все его фингалы прикрывает маска, он вовсе забыл и то и дело прикладывался к бутылке, чтобы хоть как-нибудь да снять просто-таки истязавшую все его существо сиротливость, всовывал горлышко прямо брежневской маске в рот, раскрытый в каком-то ударном, то есть в криворыло-инсультном приветствии партии и народу.
Было поздно. Метель успела разогнать по домам прохожих. А те редкие из них, кто не успел еще нигде приютиться, либо шли против ветра, согнувшись и упрятав лица в воротники, в платки, в шарфики, либо ветер нес их впереди себя, издевательски задирая полы пальто. До Гелия им не было никакого дела. Как, впрочем, и ему до них.
«Истинно наши –это кошки несчастные да собаки и птицы, а мы все – гниды и крысы, потому что каждому из нас на всех наплевать и всем нам начхать на каждого», – подумал он равнодушно. Это обстоятельство предстало его воображению чуть ли не космической, надмирно холодной, единственно окончательной и предельно обидной истиной всеобщего существования.
Он остановился на краю тротуара, если в такой снегопад и в такую метель позволительно говорить о такого рода крайностях бездушной геометрии городских улиц.
Затем глотнул снова и громко, со злобным вызовом сказал: «Гуд бай, май дисгастинг лайф… фул оф шит!»
Обращение в такой момент к чужому языку показалось ему, кроме всего прочего, необходимой частью проведения в жизнь плана подохнуть гордо, обиженно, бесстрашно и безо всякого сожаления,
Он повторил английскую фразу, чтобы «проверить пространство на вшивость», то есть на присутствие в нем, должно быть, маневрировавших бесов, но вместе с тем чтобы провести их, наконец, напоследок, чтобы скрыть от них в словах чужого языка последнее свое намерение.
Но все вокруг было белым-бело, да и фонари совсем погасли, как бы уберегая остатки государственной энергии и э-лек-три-фи-ка-ци-он-ной идеи от прущих во все щели упорных волн безудержного расхищения и всеобщей энтропии.
Ни беса, ни чертика, ни демонишки захудалого не появилось ни в одном глазу у Гелия, отчего стало ему, как это ни странно, еще сиротливей и всеоставленней.
Вихрь воздуха донес до него издалека рев каких-то моторов и безжалостно стальной скрежет скребков по мерзлой шкуре асфальта.
На другом конце улицы он увидел сразу две пары общих фар машины – ближние пушисто желтые огни и ослепительно дальний свет. Машина мчалась, видимо, на большой скорости, хотя и вихляла – то ли подзабалдело, то ли по метельному гололеду – из стороны в сторону.
«Ну, – сказал Гелий совсем уже пьяно, но исключительно про себя, – прощай, жизнь ты моя отвратительная и говенная! Гуд бай! Презираю тебя и ненавижу».
18
Машина все виляла и все приближалась. Он глотнул еще немного виски, отметив про себя, что глоток этот – самый последний в его жизни глоток,но нисколько об этом не скорбя. Бутылку отшвырнул в сторону и, пьяно же ухмыльнувшись, что уж теперь-то он, считай, обвел «объективную реальность всякой нечисти» вокруг пальца, бросился к несшимся на него четырем огням – только бы не думать о происшедшем… только бы поскорей сбросить с себя в настоящем тягостность прошлого и гнусность будущего.
В последний миг, непонятно почему, снова мелькнуло в его мозгу что-то связанное то ли с Достоевским, то ли с каким-то текстом из лично им самим распушенного в пух и прах Священного Писания, но все это только лишь мелькнуло, и он как бы совершенно ослеп от света все быстрей и быстрей приближавшихся фар.
Если бы роскошный новенький черный «мерседес» одного из прилично поддатых отцов нашего экономического ренессанса не вилял сослепу да от избытка моторной мощи на мостовой, то и моментально бы вышиб он изящным своим сверкающим передком – лоб в лоб – весь дух из уличного самоубийцы.
Но поддатый владелец «мерседеса» в какой-то момент крутанул вдруг баранку резко влево, заметив бутылку, опасно блеснувшую в свете всех фар, вместе с дурной фигурой, першейся прямо под колеса, – Гелия со страшной силой отбросило правым боком машины назад, в сугроб, и завалило с головой.
«Мерседес» же завертело, развернуло, вдарило о тумбу фонарного столба и изуродовало новенькую морду. Все его огни враз потухли. Но передних колес вроде бы не заклинило железом крыла, и пьяный владелец, наплевав, очевидно, на мысль о помощи своей жертве, рванул куда-то вдаль, прочь с места происшествия, удивительно, впрочем, соответствуя на этот раз правилам уличного движения.
Свидетелей его преступления не было. С другого конца улицы, разрывая тишину снегопада, все приближался и приближался пяток дежурных ночных авточудовищ. Они вогнутыми скребками подгребали снег с дорожной части к тротуару и выскребывали наледь на асфальте стальными щетками.
Неизвестно, видел ли водитель крайней машины что-нибудь человеческое, торчавшее из снега, скажем руку или ногу. Скорей всего, что и не видел, потому что водители ведут подобные машины чуть ли не вслепую из-за вихрей снежной пыли, застилающей ветровые стекла, и им тоже на все наплевать – лишь бы не обламывать широкими скребками фонарных столбов да и без того карзубых тротуарных бордюров.
Сам-то Гелий, хоть он и был в полуобмороке от удара и боли, слышал приближение и нараставший скрежет снегоуборочных чудовищ. Может быть, он и смог бы пошевелиться и как-то дать знать водителям, что тут валяется сбитый человек, мог бы как-то воспрепятствовать наезду на себя, но он только ждал и ждал с каким-то любопытством и нарастанием в душе страстной обиды, когда на него наедет все это скрежещущее, гремящее, рычащее, искорежит, раздавит к чертовой матери и проволочет по мостовой ничего уже не чувствующий, со всем покончивший мешок телесный… «Подальше бы, что ли, проволокло, помельче бы искорежило, чтобы маска одна кровавая осталась вместо неопознаваемой моей рожи и нетленное папье-маше полуболотного дебила застоя… впрочем, жить мне при нем можно было… можно… можно…»
В этих нелепых мыслях он непонятным образом совсем забылся.
Самая крайняя машина только отбросила его – очень жестоко, но вовсе не смертельно, громадным, под большим углом расположенным скребком – к тротуару с проезжей части вместе с бутылкой и со снегом, и вся грохочущая кавалькада поехала себе дальше.
Некоторое время Гелий, должно быть, действительно был без сознания. Во всяком случае, он не чувствовал ни холода, ни боли, ни душевной тоски. Лицо его было прикрыто от снега маской покойного генсека, с бессмертной косорылостью слегка выглядывавшей из сугроба, хотя немного снега все ж таки под нее набилось.
Может быть, он вообще не пришел бы больше в себя, а так и застыл бы в пьяном полузабытьи и прозябал бы бесчувственно до самого обнаружения, если б не остановились возле того места, где он валялся, двое подзагулявших прохожих.
19
Они окосели почти вдребадан, а потому и напористо философствовали, еле управляя непослушными языками.
Гелий услышал людские пьяные голоса, в одном из которых с полнейшим равнодушием различил голос того самого злополучного Зеленкова, непредвиденного визитера и фиктивного супруга НН.
– Господин Хаос, Гранат Гранатыч, содержательней и, так сказать, формоносней, чем Космос, чем это кажется многим умникам, то есть идиотам… вы не в их числе… думаете, нас здесь заметят эти таксосволочи?
– Такси – есть самая непредсказуемая частица хаоса… искренне р-рад, Иван Юрьевич, что мы надрались на поминках по ряду постулатов теоретической физики. Им – абзац… абзац…
– Вы верите, когда я увидел, что из формул хаотического выходит э-э-э… собственной персоной Всевышний и что без Него все видимое и невидимое бытийственно, да и чисто математически изнемогает от конечной тоски всех неразрешимостей всемирного абсурда… спасибо, я не упаду… я приказал немедленно распить весь месячный запас спирта… да пошли вы, думаю, к ебени матери с вашими лимитами в день такого рождества, пардон, торжества науки.
– Вашей гениальной оговоркой потрясен… мне обидно… обидно… почему я тысячелетиями доказывал, что Его нет, а Он сопротивлялся возразить с формулами, так сказать, в руках: нет, мол, на-ли-чест-ву-ю,господа… у вас в руках все, как говорится, Декарты и, между прочим, Козыревы… Но Козыревых всех своих вы, подлецы несчастные, рас-те-ря-ли… то есть расстреляли и про-фу-фу-ка-ли…
– Р-разрешите в в-в-ашем присутствии?
– С-с-вятое дело – отлить на брудершафт… только бы пальтишко, знаете ли, не обоссать… Такси-и-и!… Садисты!… Такое впечатление, что за их баранки уселись бюрократы Отдела науки с-со С-с-старой площади, во главе с-с-с…
Две струи мочи устремились в снег, пробили его в том месте, где он припорошил маску Брежнева, забарабанили по ней, и край ее оголился, зачернела бровь, «ужесточенная кошкой», зарозовело папье-маше маршальско-писа-тельской щеки под тускловатым зонтиком света.
– Послушайте, мы тут не человека ли обгадили?… хо-мо с-с-сапиенс обоссан, который может существовать, но не обязательно при этом мыслить, как сказал бы в наше время Декарт… в-в-вы не находите?
– Маска. Кем-то выкинута… облевана винегретом и, кажется, красной икрой… я две такие во Францию послал… Дебилеонид Ильич… никакого под ней человека быть не может.
– Ну хорошо, допустим, я согласен, хотя я еще не окончательно не согласен. Я не з-запутался с отрицаниями?… А как быть со злом? От этого так просто вам не отделаться, дорогой мой.
– Я не спец по этим делам, но… та-акси-си-и!… Зло – это свободное, но плюющее на замерзших граждан такси. Вот вам точная формула зла… Кстати, знаете, какова, на мой вовсе не научный взгляд, генеральная разница между добром и злом?
– Сие как будто бы очевидно… для двух порядочных людей…
– Это для нас очевидно, но не для двух… та-акси-и!… трех… уже четырех таксистов. Так вот, зло запросто просчитывается наперед. Это я однажды понял. Могу поспорить на бутылку, что и пятый не остановится. Та-акси-и! А вот добро, ну, скажем конкретней, истинное искусство – как одна из его прекрасных форм, – добро непредсказуемо… если угодно, музыка – абсолютно невероятна. Иными словами, она совершенно божественна. Точно так же, как явление жизни… Или Язык… Я не заплутался в формальной логике?… Плевать… Такси-и-и!
Поддатые русские интеллигенты бросились, застегиваясь на ходу, к чудом остановившейся машине.
Гелий снова мог как-нибудь встрепенуться и дать знать гулякам, что тут действительно засыпан человек, но у него не было в тот миг никакого желания проявлять признаки жизни. Он просто ждал, что сейчас вот оборвется в нем последняя жилка, на которой все держалось до сих пор. Он помрет после такого удара машиной – и все. А то, что его обмочили, – плевать… «да и не натекло вроде бы под воротник, мимо сбежало, даже щеку немного согрело от маски… последнее тепло, но все ж таки – тепло… жизнь…».